Мне позвонил человек по имени Виталий и печальным голосом попросил отпеть его пожилую родственницу, умершую день или два назад.
Он просил отпеть её на кладбище, но был унылый крымский декабрь, с его неизбывной промозглой сыростью. Я представил себе кладбищенскую грязь, изморось, холод, пробирающий до костей, и попытался как-нибудь договориться об отпевании дома или, по крайней мере, возле подъезда, как это обычно бывает.
Но в разговоре как-то почти нечаянно возникла идея отпеть старушку в храме, и с точки зрения удобства это было для меня лучшим из вариантов. На том и порешили.
В ходе общения с Виталием меня не то чтобы удивила… а как-то обратила на себя внимание глубина его скорби… и ещё какая-то, если можно так сказать, чрезмерная заботливость, хлопотливость даже по поводу предстоящего отпевания.
Дело в том, в том, что эта бабушка усопшая… она всё-таки была не матерью звонившего, а тетей… да к тому же двоюродной. Да и прожила она на свете немало — восемьдесят пять годков. А в таких случаях печаль обыкновенно бывает, если можно так выразиться, не острой, а тихой… примирившейся давно с ожиданием скорой и неизбежной утраты. В случае же с Виталием все было иначе…
Он все расспрашивал взволнованно, что именно нужно для отпевания и во сколько именно нужно быть… И как-то чувствовалось, что он не просто спрашивает потому, что хочет организовать все четко и правильно, а именно с заботой о близком человеке, с сердечным переживанием о его жизни, пусть и перешедшей теперь в иное качество… с тем чувством, когда например, укрывают родному человеку ноги пледом или подают ему чашку горячего чаю.
На следующий день я пораньше начал наш обычный четверговый молебен, и когда закончил его через час — староста сообщил, что покойную уже привезли. Пока я готовился в алтаре к службе, слышал, как гроб внесли и поставили посередине храма.
Я взял кадило и вышел. Люди все ещё продолжали входить вслед за гробом, и я отметил с удивлением, что их довольно много для «рядового» отпевания в будний день — человек пятнадцать или больше.
В какой-то момент по взгляду, по безмолвному устремлению, обращенному ко мне, я узнал Виталия. Это был мужчина лет сорока, крепкого телосложения, прилично одетый и энергичный. Мы поздоровались и обменялись парой фраз. Я попросил его принести землю и раздать людям свечи…
Наконец входные двери закрыли, и отпевание началось.
В гробу лежала утомленная долгой болезнью, высохшая пожилая женщина. Она была так худа, что выделялись не только скулы и заострившийся кончик её носа, но и обтянутые тонкой кожей глазные яблоки. Ноги ее в простеньких туфельках не доставали сантиметров пятнадцати до торцовой доски гроба, и это лишь подчеркивало то ощущение, что она будто иссохла, о котором я говорил. Звали усопшую Анастасия.
Самое важное, да и трудное для священника во время отпевания — это не только прилежно повторять или выпевать положенные слова и совершать необходимые действия, но и молиться сердечно за живую душу, предстоя перед Богом. Это бывает непросто по разным причинам. Мешает сосредоточиться и множество молчаливо следящих за твоими действиями людей, и внутренняя скованность и… если не равнодушие, то некая теплохладность, которая вырабатывается со временем и стремится овладеть душой и подменить собою молитву.
Всякий священник понимает, что поддаваться этому формальному чувству нельзя и пытается как может, с Божьей помощью пробиваться через духовный туман, который то становится плотнее, то расступается, и тогда живое молитвенное чувство озаряет душу.
Я пробивался как мог, молился, служил… Наступил момент, когда, прочитав «проходную молитву», я должен был вместе с крестом вложить ее в руку покойной. И вот рука эта — мягкая и точно живая, на какой-то миг легко, точно сама собой разомкнулась и приняла крест. Вообще удивительно, но как по-разному покойные «принимают крест». Чаще всего рука усопшего бывает холодной и жесткой, застывшей намертво, так что для того, чтобы втиснуть в неё молитву и крест приходится прилагать усилие. Но на этот раз все было иначе. Мне даже показалось в какой-то момент, точно мы играем с покойной в какую-то игру, не понятную остальным. Что вот, мол, усопшая дает мне понять, что она жива, но об этом должны знать только мы с ней и больше никто.
Отпевание закончилось. В конце я сказал несколько слов в напутствие родственникам с просьбой, чтобы они молились об усопшей и сами старались жить по-христиански.
Потом я вышел во двор, чтобы окропить могильный крест, прислоненный к стене храма и тут ко мне, все так же печально и сердечно волнуясь, обратился Виталий.
— Батюшка… я, это… А нельзя ли и на кладбище с нами съездить… Послужить ещё… Я вас очень прошу…
Легкая тень досады набежала мне на сердце, но я постарался отогнать это чувство, согласился отслужить на кладбище литию и, прихватив кадило, уголь и ладан, сел в машину.
И опять же привлекала внимание эта крайняя забота Виталия о почившей, его сердечное попечение… Просто… ну что сказать, есть, конечно, разница в отношении близких людей, когда умирает по трагическому стечению обстоятельств молодой человек… или зрелый, в расцвете душевных и телесных сил… Но когда умирают после долгой болезни бабушки восьмидесяти пяти лет — знаете, я не часто встречаю вот такую острую сердечную боль и переживания по этому поводу…
Что же это за особенный был человек, — думалось мне, — если и двоюродный ее племянник, вполне прагматичный с виду, а значит вовсе не склонный к сантиментам мужчина — если он так взволнован и тронут её совсем не безвременной кончиной…
Мы ехали молча. Мне хотелось расспросить, узнать больше о покойной, о том, что она значила в жизни Виталия, но я как-то чувствовал, что любые расспросы будут неуместны.
Хоронить её решили в Малиновке. Это село расположилось своими дворами в уютной долине, между невысокими, но живописными скалами. Было сумеречно и тихо. Кладбище было устроено на крутом пригорке, так что машины не могли туда заехать, и людям пришлось идти пешком.
Гроб несли на руках, сначала в гору, а затем маневрируя между могилами. Наконец оказалось, что забыли в автобусе «козлы». К счастью недалеко от могилы обнаружился большой поминальный стол, крепкий, оббитый жестью. На него и поставили домовину.
Я отслужил литию, потом лицо покойной накрыли погребальной пеленой, я рассыпал поверх крестообразно землю и, оставив родственников у гроба, пошел к могиле, чтобы высыпать в нее из кадила остатки прогоревшего угля. Совершив все необходимое, я стал недалеко от могилы и ждал, пока все окончится.
Бригада «копальщиков» энергично взялась за дело…
Вообще вот этот момент — засыпания могилы, особенно когда хоронят стариков — он уже какой-то почти отрадный, за перевалом… Точно пройден какой-то рубеж, и можно вздохнуть свободнее. Так было и здесь. Лица людей стали уже не такими суровыми и сосредоточенными, как вначале, я уже слышал будничные, хоть и приглушенные разговоры… рассказ о том, как кого-то по дороге сюда задержали ГАИшники… а кто-то опоздал на автобус и только чудом успел добраться вовремя…
Словом, народ немного оживился и почувствовал себя раскованнее, но чуть раньше… когда бросали в могилу на гроб горсти земли, тот самый человек — племянник, бросил свою жменю, отошел, посмотрел ещё раз на могилу и вдруг, скривив лицо, быстро приложил платок к глазам и отвернулся.
Вот ведь… — продолжал я думать, — что за крайняя такая чувствительность… сентиментальность даже в человеке, в котором по внешнему виду, меньше всего можно её ожидать.
Впрочем, чего там голову ломать. Было понятно и без лишних объяснений, что в жизни двоюродного племянника почившая сыграла какую-то особенную и добрую роль.
И мне было радостно об этом думать: что я отпевал христианку… человека, которого, к сожалению, не знал, и о душе которого, о его духовной жизни могу судить лишь по косвенным признакам. И вот — оказывается, что человека этого любят так искренне и горячо, что даже предсказуемая вполне кончина в глубоко преклонном возрасте вызывает глубокое и острое чувство утраты…
И это осознание — что живое и теплое чувство в сердцах людей свидетельствует о доброй жизни ушедшей, — было для меня тем более отрадно, что всё остальное — бесприютное зимнее кладбище, пробирающий холод, тишина и редкие снежинки… — всё это навевало какую-то… если не пустоту, то особенное чувство, напоминающее о том, как враждебна, чужда природа человеку в момент его смерти и всего, что за этим последует. Какой-то глубокий и не определяемый до конца разлад вносит смерть между человеком и природой…
На обратном пути, в машине я не удержался и спросил у Виталия о его тете, но тут же почувствовал, что спросил зря, что не надо было спрашивать, а почему — я и сам не знаю. Просто… есть много такого, что ты чувствуешь, осознаешь, что для тебя исключительно важно, но объяснить, что, ты не можешь, да и понимаешь, что не надо об этом слишком распространяться, потому, что это что-то уж очень сокровенное, личное…
Виталий как-то не слишком складно, сбивчиво сказал о своей тете несколько слов: что, мол, всю жизнь прожила в селе… что да, всегда, с самого детства была рядом… что хороший… очень хороший человек… Но в общем было заметно, что самое главное он не мог, да и не хотел высказать, и что тетя значит для него гораздо больше, чем он способен был выразить на словах…
Дальше мы ехали молча.
Потом мы как-то разговорились о нашей повседневной, будничной жизни. Я принялся ругать начальства и власти, и, вспоминая один недавний «вопиющий» случай, разошёлся… Но тут Виталий как-то очень кротко и просто заметил:
— Но все-таки хороших людей очень много…
И как-то он это так сказал задушевно, светло, что мне стало совестно за своё бухтение. С этим чувством досады на себя я и ехал оставшуюся часть пути.
Перед тем, как выйти из машины, я протянул на прощание Виталию руку. Он крепко пожал её двумя руками с выражением крайней признательности и… эта признательность, благодарность как будто исходила не только от него… но и от той, о ком я, скорее всего, больше ничего не узнаю. Во всяком случае, на этом свете.
Читайте также:
Не горькие мысли о смерти: Как священнику утешать человека в его потере?