Главная Семья Взаимоотношения в семье

Ныне отпущаеши. Часть 1

Пожалуй, я действительно была излишне оптимистична, когда осенью 2006 сказала, что все наши проблемы с отцом завершились. Тогда, на самом деле, была просто маленькая передышка перед последней, очень серьезной битвой. Но, пожалуй, стоит все же рассказать обо всем по порядку.

Ныне отпущаеши. Часть 2

Ныне отпущаеши. Часть 3

(Этот рассказ – продолжение автобиографической повести, в сокращенном виде опубликованной на портале «Правмир»).

Пожалуй, я действительно была излишне оптимистична, когда осенью 2006 сказала, что все наши проблемы с отцом завершились. Тогда, на самом деле, была просто маленькая передышка перед последней, очень серьезной битвой. Но, пожалуй, стоит все же рассказать обо всем по порядку. А для этого, в первую очередь, немного обрисовать моих родителей, их характеры, как это открылось мне совсем недавно.

Мама


Я не знаю, и вряд ли узнаю когда-либо, была ли моя мама желанным ребенком. То есть, что отец ее ждал – это я не сомневаюсь,   у меня хранится его письмо, полное глубокой нежности к жене и только что родившейся дочке. Письмо это было передано бабушке в роддом в первые часы маминой жизни. Но вот как складывались отношения у моей мамы с ее матерью – это для меня загадка навек.

Дело в том, что бабушка, по словам тех, кто ее хорошо знал, была человеком глубоко эгоистичным, никогда не ставившим семью во главу своих приоритетов. В 20-е годы молодая красавица Зинуша проводила время со своей богемной компанией, предоставив очереди, магазины, разоренный неустроенный быт и уход за сестрой-инвалидом Верочкой слепнущей матери и подростку Галинке.

В 30-е, отбив красавца и остроумца Сашу у его первой жены, она стяжала себе навечно неприязнь сашиной родни, родила в разгар сталинских репрессий дочь, скинула ее на руки младшим сестрам и продолжила жить по своему усмотрению. После войны к этому добавились бесконечные конфликты с мужем, его запои и измены — периодические уходы жить к Лёле – бабушкиной гимназической подруге из соседнего дома. Естественно, ей было совсем не до дочери. Мама потом с глубокой болью вспоминала, что ни разу в жизни не провела каникулы с родителями – бабушка предпочитала отдыхать одна, ездила в санатории, а мама либо сидела с теткой на подмосковной базе отдыха, либо принимала приглашение кого-то из подруг провести лето у ее родни.

При таких «теплых» взаимоотношениях нет ничего странного в том, что мама выросла человеком безумно закомплексованным, одиноким и несчастным. Сама главным ее желанием было скомпенсировать при помощи всех окружающих то, что ей с детства недодали родители – тепло, любовь, приятие, чувство защищенности. Нащупав еще в раннем детстве безоговорочно работавшее средство получить внимание   — болезнь, желательно подольше и потяжелее, — мама так до конца жизни к нему и прибегала, сначала с бабушками, а потом с отцом и со мной.

Что касается деда, которого мне категорически запрещалось именовать этим словом, там тоже все было очень и очень непросто. Что мама моя отца не только любила, а и боготворила, в этом у меня сомнений нет. Но что-то такое произошло между ними… И я очень не уверена, что версия о том, что мама не простила своему отцу загулы к чужой тетке, — единственное объяснение той ярости, с которой она пресекала любые разговоры о нем. Дело в том, что в мамином поведении был целый ряд странностей и особенностей, которые идельно вписываются в картину поведения ребенка, пережившего инцест. Боже упаси, я не хочу сказать, что мой дед совершил нечто подобное в отношении своей дочери, хотя, увы, слишком много фактов на это весьма прозрачно намекает.

Но что мне упорно кажется – это что мама какое-то событие своей жизни пережила именно как инцест. Такое тоже возможно, это я знаю по себе. Именно так я восприняла ту единственную в моей жизни порку, которую отец учинил, когда мне было лет тринадцать или около того.

Не удивительно, что к браку с моим отцом мама подошла, будучу по своему душевному и эмоциональному развитию все той же пятилетней девочкой, какой она была, когда в войну умерли ее горячо любимые бабушка и дедушка, по ее словам, единственные люди, которые ее по-настоящему любили.

Отец


Папина ситуация была ничем не лучше маминой. А в чем-то, может быть, и хуже. Ибо в маминой семье русские культурные традиции все-таки оказывали свое влияние на нравы и семейные взаимоотношения. И бабушка Зина никогда не позволяла себе того, что в современной России именуется беспределом. В папиной семье, к сожалению, все было совсем не так.

Бабушка и дед, выходцы из самых что ни на есть люмпенских низов, никакой культурой в принципе не обладали. Зато революционного энтузиазма у них было хоть отбавляй. К страшной украинской трагедии – Голодомору – они имели самое непосредственное отношение, оставив дома годовалую дочь и разъезжая по селам в поисках «кулаков». К собственным детям, а потом и внукам, они относились не менее жестоко. Связанный со мной эпизод я расскажу позже, а пока речь о папе и тете Жене. Ни от него, ни от нее я не слышала ни одного хотя бы нейтрального рассказа о детстве. Все, что они в состоянии припомнить сейчас – это как бабушка ругала, выгоняла из дома, как панически они ее боялись. Тетушка до сих пор плачет, вспоминая, как мой шестилетний отец в войну таскал ей и двоюродной сестренке хлеб, когда за невымытую посуду бабушка выгнала обеих девчонок на улицу в чем были.

Я вообще не понимаю, как был возможен такой, например, эпизод. Тетушке моей кто-то дал на школьный праздник карнавальный костюм. Праздник закончился, девочка вернулась домой и уснула. Поздно ночью мать обнаружила, что костюм хозяевам не отдан, хотя было обещано, что это будет сделано в тот же вечер. Она растолкала дочь и выставила ее за дверь в декабрьский мороз и темноту. И десятилетняя девочка ночью шла одна через полгорода, чтобы вернуть костюм, при этом никто из взрослых, естественно, ее провожать не пошел. И мысль, а зачем хозяевам, самим уже спящим, этот ночной визит и маска, которую среди ночи никто надевать не будет, тоже никому в голову не пришла. Принципиальность же выше всего… Девочка шла, плакала и боялась, а куда денешься?

А в папином детстве было и такое… Мальчишкой-подростком он предавался крайне опасному, но очень популярному среди его ровесников развлечению – зимой цеплялся специальным крюком за борт грузовика и ехал за ним, скользя на подошвах валенок как на лыжах. И вот однажды крюк сорвался и папа полетел под колеса идущей следом легковушке.

К счастью, все обошлось – машина уже сбавляла ход, колеса проехались по папиным голеням, защищенным толстыми валенками и ватными штанами, поэтому дело ограничилось несильной компрессионной травмой. Но сам он тогда перепугался не того, что мог запросто погибнуть, не возможного увечья… Он панически испугался того, что свидетели происшествия узнают его в лицо и доложат бабушке. В маленьких городках жизнь «больших начальников» всегда на виду, а бабушка была секретарем горкома партии, так что про нее и ее близких вообще всем все было известно. И страх родителей и возможного наказания был у отца настолько велик, что полностью поглощал все прочие мысли и инстинкты.

Бабушка искалечила жизни всем близким — мужу, сестре, племяннику, детям, старшей внучке — моей двоюродной сестре — и ее сыну. Меня это задело по касательной, тем более, что бабушкину нелюбовь я прочувствовала очень рано, классе во втором, и держалась от нее как можно дальше. А отцу досталось крепко… И самое страшное, что дало ему такое воспитание — он не умел принимать любовь и боялся близости, потому что в этом таилась опасность как в его матери. Потому что любящий — жесток.

Отсюда и все его проблемы с моей мамой и со мной, его постоянная дистанция, холодность… его жестокость, по крайней мере, ко мне. То, что мне было необходимее всего — тепло и близость — для него было совершенно невозможно и непереносимо. И я только недавно поняла — почему.

Так и получилось, что в брак родители вступили, будучи очень одинокими недолюбленными детьми, не умеющими создавать прочные отношения, строить семью… Да что там… Если уж совсем начистоту, не умеющими любить никого, кроме себя. И друг в друге им нужны были, в первую очередь, суррогатные родители, восполняющие то, что не удалось получить от родителей биологических.

Я долго думала, как же так получилось, что мама с папой все-таки поженились – менее подходящую друг другу пару трудно было вообразить. А недавно до меня наконец дошло. Да, там, безусловно была влюбленность, которая со временем могла бы   перерасти в настоящую любовь. Но, помимо этого, была еще одна вещь, которую из всех знакомых они могли получить только друг от друга. Дело в том, что семейное воспитание сделало родителей моих… мазохистами. Не в плане сексуальных извращений, конечно, а в плане психологическом. Они оба умели существовать только в ситуации подавления и пренебрежения, теряясь и паникуя в любом подобии равных партнерских взаимоотношений. Поэтому они были друг другу одновременно мучителями и жертвами, и это цементировало их союз крепче самой горячей привязанности. Точнее было бы сказать, что вот такое насилие над личностями близких они принимали за любовь, просто потому, что ничего иного с детства не знали, подменяя заботу диктатом, а уважение – тотальным контролем.

Как я уже писала в первой книге, мое рождение в мамины планы на жизнь никак не вписывалось. Мало того, я невольно нанесла ей очень серьезный удар – родилась инвалидом. Дело в том, что у меня с одной стороны был вывих, с другой – подвывих тазобедренных суставов. Надо было знать мою маму – аккуратистку с комплексом отличницы, чтобы понять всю меру ее отчаяния. Как же этот так, за что у нее, такой примерной во всем, родился бракованный ребенок?

Мама делала мне все предписанные упражнения, за что ей огромное спасибо – ведь в итоге к году все мои проблемы полностью скомпенсировались. Но каждый выход со мной на улицу, а тем более в поликлинику, был для нее крестным путем – закрепленные при помощи специальной распорки, мои ноги вздымались высоко над бортиком коляски, прохожие с любопытством заглядывали внутрь, а мама сгорала от стыда. Это все я тоже пишу с ее слов. Маме хватило… не знаю, как назвать – чего… чтобы рассказать мне, как она меня стыдилась и как избирала самые дальние окольные закоулки для прогулок.

Вообще, в первом моем детстве – до пяти лет —   я маму почти не помню. Был отец, были бабушки, с ними мы гуляли, играли, читали книжки, строили дома, возились с куклами, разводили костры, топили самовар, ездили купаться на пруд. От мамы же – только тень. Здесь – накормила, там – искупала на даче, вот тут прочитала книжку, принесла чашку воды перед сном. Но чаще всего мама – ругала. Ругала всех, меня, отца, бабушек. Я не могу вспомнить, чтобы меня хоть за что-то похвалили… Нет, вру. Было. Мной гордились за то, что в два с небольшим года я легко обучилась включать простенький проигрыватель и различать цифры «один» и «два», крупно нарисованные на наклейках виниловых пластинок. На этом закончились родительские мучения на тему «Мама, почитай!».

Зато как ругали – помнится на удивление много… и с ощущением, что несправедливо ругали, не за дело. То, что за дело, забывалось легко и быстро. А вот срывания раздражения – они застревали как иголки от кактуса. Вроде, прошло уже,   а неловко коснешься раненого места – и снова болит.

Только лет сорок спустя я поняла, что мама, сама не отдавая себе в этом отчета, воевала со мной за место младшего ребенка в семье. И большинство ее поступков того времени объяснялись банальной детской ревностью, обидой за то, что ее мать меня похвалила чуть больше, чем ее.

Вообще, на самом деле у нас в семье просто-напросто были перепутаны все роли. Бабушка Зина была мамой моей маме, и в то же время мамой мне. Настоящая моя мама – Ирина —   слишком рано была вынуждена выйти на работу, чтобы не прервался стаж, поэтому материнские функции оказались переданы бабушке.

Моя мама по основной своей семейной роли была суррогатным мужчиной-добытчиком, зарабатывающим деньги, т.е. условно говоря, «мужем» бабушке. Папа – вообще неизвестно кем. Примак, не вписавшийся в семейные традиции, постоянно пропадающий по командировкам, дома бывающий редко и потому муже-отеческие обязанности не исполняющий вовсе, он был типичным приемным ребенком – хулиганом.

Мама, помимо всего прочего, в семье считалась «ребенком», т.е. моим сиблингом, со всеми характерными детскими особенностями поведения — капризами, ревностью, потребностью быть в центре внимания. За свое детское положение она боролась любыми способами, вплоть до очень серьезных болезней. Сначала это была конкуренция со мной за бабушкино внимание, а позже, – попытка оторвать меня от романов и влюбленностей и переключить мое внимание на нее саму.

Отсюда же и чисто детские реакции ревности, раз бабушка меня за что-то похвалила, например за шитье, мама тут же должна сказать что-то противоположное, как-то принизить мои достижения.

С папой у мамы тоже была полная неразбериха в семейных ролях, отсюда и постоянные конфликты, и борьба за власть. Женственность табуизирована, табу распространяется и на супружеские отношения – грязное отвратительное мужское занятие. В итоге мама в себе всячески уничтожала женщину — запущенным внешним видом, нелепой уродливой одеждой, затем сильно деформировавшей тело операцией. Неявным для самой мамы образом была поставлена задача первой болезни – сделать маму   центром внимания всей семьи, при этом подведя к тому, чтобы супружеские отношения прекратились сами собой. Задача оказалась выполнена блестяще, все цели достигнуты, поэтому мама осталась жива, получив все, что ей необходимо.

Я для мамы — с одной стороны ребенок-конкурент, с которым нужно воевать. С другой, в детстве, – кукла, которую можно наряжать на зависть окружающим. При этом у куклы нет и не может быть своих желаний, поэтому любые проявления моей собственной воли отсекаются на корню, я должна, как выражалась мама, прожить жизнь вместо нее и добиться того, чего не сумела добиться она сама.  

Начиная с подросткового возраста я для мамы – конкурент за папино внимание и огромная опасность, потому что я внешне привлекательна и женственна, и тем самым символизирую «врага». Отсюда борьба с женским началом во мне и попытки сделать меня в принципе не интересной для мужчин, обречь на одиночество и на полную «зацикленность» на маме. Задача для меня ставилась абсолютно нереальная – мама требовала, чтобы я была воздушной и романтичной «тургеневской девушкой»,   но при этом к двенадцати годам объем возложенных на меня обязанностей (в том числе и морально – психологических) был таков, что выдержать это могла, в лучшем случае, некрасовская женщина, причем не юная, а уже вполне зрелая и жизнью закаленная.

Папа во всех семьях — со своей матерью, с моей, с новой женой   – младший, опекаемый, ведомый. Постоянно, с моего подросткового возраста, пытался меня тоже ввести на роль старшей по отношению к нему женщины, принимающей решения и отвечающей за его психологический комфорт.

Я для отца – сначала сиблинг, партнер по «пацаньим» играм. С момента превращения в девушку – женщина-ведущая. В то же время, со мной отец периодически вел себя как капризный взбалмошный ребенок, проверяя реакцию. В определенном смысле он на меня переносил функции брачного партнера (то, что не получалось с мамой), поэтому большинство наших конфликтов после моего замужества строились не по схеме «родитель-ребенок» или «взрослый-взрослый», а представляли из себя либо «обиды брошенного любовника», либо обиды на то, что я больше не принимаю на себя отводимую мне роль. И именно эта невербализируемая, но противоестественная родительско-детским отношениям ситуация «психологического инцеста» нам сильнее всего и мешала до недавних пор в общении, пока я не начала выстраивать нормальные взрослые отношения .

Бабушка Зина — главная женщина в семье, матриарх. Причем не столько добровольно, сколько потому, что мама с папой сами при ней предпочитали оставаться детьми. В качестве материнской фигуры очень слаба, собственной дочерью никогда не занималась, переложив свои обязанности сначала на родителей и сестер, после войны – на младшую сестру Галю. Отсюда мамины поиски сильной замещающей материнской фигуры, неспособность быть в полном смысле матерью по отношению ко мне и настойчивое навязывание материнской роли мне.

Бабушка Галя – «младшая» старшая женщина, с ней всем можно вести себя как угодно и проверять ее власть на прочность. С ней мама позволяла себе вещи просто жуткие, такие, которых в жизни бы не проделала с бабой Зиной.

По моим ощущениям в семье мамой действительно была баба Зина, по отношению к ней этот термин у меня протеста не вызывает. А собственную маму я воспринимаю и воспринимала на уровне сестры. Сильной «мужской» фигурой воспринимается, как ни странно, дед Саша, мамин отец, умерший за пять лет до моего рождения. Несмотря на физическое отсутствие, его роль в семье всегда была очень велика. А с обственными родителями нормальных родительско-детских отношений у меня просто-напросто не было, за исключением, разве что, периода младенческого, пока мама на работу не вышла.

Уже с моих пяти – семи лет мама меня старательно вводила на роль старшей, отвечающей за настроение и успехи всех в доме. Не она меня, а я ее и отца должна была оберегать, поддерживать и решать все проблемы. А под силу ли это было ребенку? Но как бы то ни было, до пяти лет я свою жизнь воспринимала вполне радостной и благополучной.

Мои семидесятые


  Родители купили новую квартиру, мы ездили смотреть, как строится дом, потом как его отделывают, готовя к въезду новых жильцов. Я с замиранием сердца предвкушала переезд, то, как сама обставлю свою будущую комнату… В середине апреля мы последний раз съездили, убедились, что все готово, а несколько дней спустя меня положили в Морозовскую больницу – было сочтено, что мне необходимо удалить гланды и аденоиды.

Шла я в больницу без большого страха – ведь после операции обещали мороженое, а потом, когда вернусь домой, будет праздник – переезд, гости. А гостей я любила с младенчества.

В день операции грубая медсестра рявкнула на меня, чтобы спокойнее сидела в кресле, бельевыми веревками с силой притянула ноги и руки, так, что я не могла шелохнуться. Врач в залитом кровью халате велел открыть пошире рот…

В ту пору никому и в голову не могло придти, что обычная доза обезболивающего меня просто не берет…

Глубокие алые борозды на запястьях прошли гораздо позже того, как перестало болеть горло. Никакого мороженого, конечно, никто никому не дал и давать не собирался. Родителей наших к нам тоже не пустили – в больнице объявили карантин по какому-то заразному заболеванию.

Два дня спустя, когда меня, температурящую, сдали с рук на руки отцу, выяснилось, что переезд, которого я так нетерпеливо ждала, уже состоялся. И что пока я приходила в себя от боли и шока после операции, родители и их гости веселились, пели и танцевали. И вообще, операцию мою специально приурочили к этому событию, чтобы я не мешалась под ногами…

В тот момент мне показалось, что меня ударили под ложечку так, что невозможно дышать. Я только попыталась пискнуть «ну как же так?», наткнулась на уже хорошо мне знакомое замкнутое выражение отцовского лица и так и не посмела никому ничего сказать. Только бабе Гале потом ревела, уткнувшись носом в мягкий живот, а она вздыхала и гладила меня по волосам.

Следующий   год оказался трудным – папин завкафедрой, одолживший деньги на первый взнос за квартиру, потребовал вернуть долг не за три года, а за год. Родители затянули пояса, я жила в основном у бабушек, проводя большую часть времени в детском саду. Потом родители долг выплатили, забрали меня домой, а вместе со мной и бабушку. Точнее, бабушки чередовались еженедельно – одна «пасла» меня (от сада решили отказаться), другая жила дома на Мытной. На следующей неделе они менялись.

А еще через некоторое время заболела мама.

Взросление


Чем больше я сейчас читаю о проблемах онкологии, тем больше прихожу к выводу, что мамина болезнь была во многом результатом ее обиды на всех и вся. Самой большой маминой бедой было то, что она не умела ни прощать, ни забывать. Обиды копились, давили тяжелым грузом, и в конце концов прорвались вот таким страшным образом.

Про операцию я уже рассказывала. Врачи говорили, что болезнь очень запущена, поэтому на той стадии, на которой обнаружили опухоль, жить маме оставалось максимум три года. Естественно, весь этот срок никто в семье не смел маме даже слова поперек сказать, всё было для нее, чтобы конец жизни оказался максимально радостным и светлым. Прошли три года, потом еще год… мама была совершенно здорова. За это время она успела отлучить отца от супружеского ложа, аргументируя это своим стеснением, и привыкла к безоговорочному подчинению всех и вся. Но ведь в жизни волей-неволей возникают и сложные вопросы, и необходимость поиска компромисса в каких-то неоднозначных ситуациях. У нас это все было невозможно. Начиная с весны 1975-го — истечения трехгодичного срока — атмосфера в семье превратилась в самый натуральный ад.

Я с ужасом ждала выходных, потому что практически каждая суббота у нас ознаменовывалась семейным скандалом. Родители ругались друг с другом и со мной, причем вне зависимости от причины конфликта виноватой все равно назначали меня. Даже если не было прямой моей вины, говорилось, что я сколько-то дней назад что-то сделала неправильно, тем самым выбив родителей из колеи, и вот теперь они из-за этого поругались. Осенью 1976-го, когда у нас собрались гости по случаю отцовского сорокалетия, я помню папину тихую истерику на кухне, когда он трясущимися руками сервировал мороженое и шепотом кричал, что не может больше жить с этой истеричкой – моей матерью, что разведется, потому что больше так продолжаться не может. Перепуганная до полусмерти, я принялась размышлять, что делать мне. Отчетливо помню свою тогдашнюю мысль – я хочу жить с отцом, но по отношению к маме это будет предательством, она такого не перенесет, поэтому я должна пожертвовать собой. Именно пожертвовать, другого слова у меня тогда не нашлось..Окружающий мир с грохотом рушился, а мне не за кого было ухватиться, потому что у бабушек пошли сплошные проблемы со здоровьем и видела я их совсем-совсем мало.

Примерно в ту же пору меня зачем-то взялись учить музыке, причем педагогом сделался отец – пианист-самоучка. Не знаю, как он управлялся со своими студентами на кафедре, а дома у нас каждое занятие заканчивалось яростными воплями, хлопаньем крышки пианино и обвинением меня в лени, тупости и бездарности. А я никак не могла объяснить, что настолько боюсь отцовских гневных реакций, что у меня заранее начинается ступор и судорогой сводит становящиеся деревянными и непослушными руки.

К тому же времени ли чуть раньше относятся и следующие мои мысли. Сидела на бабушкином диване, застеленном зеленовато-серым покрывалом, лет восемь-десять мне тогда было, пожалуй, едва ли больше. Сидела я, вглядываясь пристально в буфет и очень остро ощущая полное свое в этот момент одиночество. И вдруг – внезапным озарением, чувством, прорвавшимся откуда-то из глубины, поняла – я чужая. Не так чужая, как играют в обиды мои ровесницы-девчонки, надувая губы и мечтая «Вот я умру, тогда они поймут…» или «Я подкидыш, ну где же, где мои родные папа с мамой?».

Эти все девчачьи игры – они не всерьез, просто хочется порой почувствовать себя маленькой и несчастной. А тут у меня совсем другое ощущение возникло – я не понимаю никого из окружающих меня людей, кроме бабы Гали. Причем настолько не понимаю, что не в состоянии спрогнозировать реакцию ни на один мой поступок, ни на одно слово. У нас совсем по-разному работает мысль, я совершенно не могу предугадать, что обрадует или огорчит маму, отца, бабушку Зину…

И от этого понимания не страшно. Просто холодное и четкое рассуждение – раз я не могу почувствовать, как себя вести, чтобы им было хорошо со мной, надо подстраиваться… А подстраиваться тоже непросто. И началась жизнь, которую позже я окрестила «эпохой Штирлица» — выстраивание того имиджа,который был необходим моим родным, вне которого они меня просто не видели и не воспринимали. Естественно, поначалу ошибок было множество, и промахи мои, попытки быть собой, встречали неукротимый гнев мамы и ледяную непробиваемую стену отчуждения со стороны отца.

С этим было невозможно ничего сделать. На ровном месте человек вдруг замолкал, лицо превращалось в каменную неподвижную маску, и без того тонкие губы сжимались в нитку, а в глазах сквозило ледяное презрение и нежелание вообще видеть во мне человека.

Я паниковала, приставала с расспросами, но родители только отводили взгляд и упорно молчали. А если, доведенная до отчаяния, я начинала плакать и умолять хотя бы сказать мне, в чем моя вина, чтобы на будущее я могла сделать выводы и исправиться, меня встречала бурная вспышка гнева на тему, что все еще хуже, чем отцу казалось, и что если я настолько безнадежно испорчена, что даже не в состоянии понять, в чем провинилась, то со мной говорить вообще бесполезно. Ибо умный воспитанный человек все понимает и без слов, а с тем, кому нужно что-то объяснять, общаться смысла нет, он нерукопожатный. Сейчас пишу эти строки и все сжимается внутри. А каково было той – восьми, десяти-, двенадцатилетней Таньке раз за разом переживать подобные сцены, и не раз в год, а раз в месяц, а то и чаще, если отец зависал дома достаточно надолго между двумя командировками?

Вообще, явным, видимым лейтмотивом моего детства были две фразы:   «Не трогай отца» и «Все лучшее в доме – мужчине». Поэтому в абсолютно любой ситуации несовпадения моих и его интересов уступать должна была всегда я – просто потому, что была женщиной, хоть и совсем крошечной. Я честно пытаюсь припомнить хотя бы одну ситуацию, когда он хоть в чем-то пошел навстречу маме или мне – и не помню. Нет, то есть, были какие-то моменты, когда отец сдавался и поступал по-маминому. Шел с ней, допустим, в гости или театр. Но после этого испортить настроение и отравить все удовольствие от вечера отец умел так мастерски, что со временем мама перестала пытаться настаивать… И переключилась на «дрессировку» меня.

В силу возраста сопротивляться и отбиваться я не могла. Кроме того, у мамы под рукой всегда была неизменная дубина под названием «здоровье», поэтому любой нормальный и естественный мой поступок или желание, каким-то образом не вписававшийся в мамино невротическое видение ситуации, либо запрещался наотрез, либо отравлялся так, что в следующий раз у меня и мысли не возникало его повторить.

Именно благодаря этому я так ни разу не была ни в стройотряде, ни с классом в летнем трудовом лагере. Не то, чтобы мне так уж хотелось поднимать отечественное хозяйство (хотя в строяк, честно скажу, хотелось… тем более, что меня – маньячку-пушкинистку – были готовы взять в группу, занимающуюся реставрацией Михайловского). Это был для меня шанс вырваться из домашней тирании, побольше пообщаться с ровесниками…. И вот это для мамы было предательством и катастрофой.

Точно так же нельзя было пойти в гости или на сбор театральной труппы, если в этот день ожидались в доме гости или просто маме хотелось, чтобы я была при ней. Одноклассники куда-то ездили, где-то собирались, у них шла нормальная подростковая жизнь, а я не могла объяснить никому, что не пренебрегаю я ими и не брезгаю, а действительно не могу идти наперекор маме, потому что очень за нее боюсь. Благодаря этому к концу восьмого класса отношения с ровесниками у меня оказались безнадежно испорчены, на меня махнули рукой, навесили ярлык «маменькина дочка» и перестали приглашать на дружеские сборища.

Болеть мне тоже было нельзя – мои болезни расстраивали маму, заставляли ее нервничать из-за меня. Да и вообще, никаких неприятностей у меня в принципе быть не могло, иначе ко всем моим переживаниям добавлялось еще и родительское промывание мозгов на тему о том, какая плохая я дочь, раз из-за меня родители вынуждены огорчаться и волноваться. Самым же страшным преступлением было разбудить маму, ее сон считался священным. Поэтому наиболее жутким моим страхом было – заболеть среди ночи. Случались у меня такие ситуации, когда сильный грипп или отравление начинались заполночь и проявлялись неукротимой рвотой. Как бы мне плохо ни было, будить маму я права не имела, приходилось справляться самой. До сих пор помню свое отчаяние и парализующий страх, когда, лет в 13 – 14, мне было действительно худо, я ничем не могла унять тошноту, скорчиваясь в туалете от дикой рези в желудке и рыдая от холода и ужаса, что вот сейчас на звук проснутся родители и мне сильно попадет. И, честно говоря, не знаю, от чего мне на самом деле было тогда больнее – от страха разбудить родителей или от того, что так никто и не проснулся и ничем не помог, пусть даже ценой последующей ругани…

Я не имела права привязываться к кому-то сильнее, чем к маме. Именно она должна была быть самой моей близкой подругой и наперсницей, которой поверяются самые глубокие сердечные тайны. А то, как с этими тайнами она поступала дальше… Ох… Самым мягким вариантом было разбалтывание их совершенно посторонним людям – ее подругам и родителям моих одноклассников. И не просто разбалтывание – высмеивание…. Про такие мелочи, как насмешки надо мной, язвительные комментарии в адрес того, кто и что мне было дорого – этого я просто не упоминаю. И папа в этом был мастером номер один.

Под струями его желчи все, что я любила, превращалось в грязную уродливую карикатуру. Я рыдала, умоляя замолчать, а он удивлялся, чего, дескать, я так остро реагирую. И вообще, нужно учиться смеяться над собой и ни к чему на свете не относиться серьезно. Но, почему-то, касалось это только меня. Попробовала бы я хоть раз недостаточно почтительно отнестись к его работе или увлечениям…

Мне двенадцать лет.


В то лето мы, как всегда, снимали летом комнату в маленьком курортном прибалтийском городке, у одной и той же неизменной хозяйки. Весь первый месяц каникул я с нетерпением ждала отца. Зима ладно, зима – его время, без остатка отдаваемое студентам, кафедре, командировкам, установкам, заводам и всему тому, что наполняет жизнь сорокалетнего успешного мужчины.

Но лето… Лето – это было всегда мое время. Баталии на шпагах и замки из песка, тайные побеги «по пиву», грибы и черника в тенистых сосновых лесах, бесконечные разговоры о моих сочиненных рассказах и наших будущих поделках, прогулки босиком по теплой полосе прибоя, оранжево-розовой от заходящего солнца. Все это было моим и только моим…

В тот год все было как обычно. Папа приехал в полдень, одарил нас трехлитровыми банками с уже мытой черешней и абрикосами, выслушал шквал рассказов и рано вечером улегся спать, чтобы отдохнуть с дороги. А наутро…

Наутро он обнаружил, что наши соседи и друзья ленинградцы привезли с собой пятилетнюю племянницу Ирочку, смешное конопатое голенастое существо в торчащими коленками, мышиными косичками, потешно-важным видом и чуть шепелявыми рассказами про дачу «в Лищьем ношу».

В этот день я потеряла отца.

Нет, мы ели-пили-спали под одной крышей. Но все его время, с раннего утра и до позднего вечера, было отдано этой малявке, которая устраивалась у него на коленях в то самое время, когда он писал очередную статью и всем домочадцам под угрозой расстрела запрещалось приближаться к веранде, где расположился отец… Этой кнопке, важно раскатывавшей у него на плечах по приморским улицам, водя ладошкой по папиной ранней лысине и громогласно распевая самолично сочиненные стихи про «лыщину у Пещина»… Этой девице, которой я была обязана по первому требованию отдавать всех моих пупсов, заколки, бантики и прочую девчачью дребедень…. А если я отказывалась, то гнев родительский и осуждение моей жадности были просто страшны.

—  Папа, а как же я? Я же тоже хочу побыть с тобой… – набравшись смелости, однажды попросила я.

—  А мне интереснее с ней, — неумолимо отрезал отец. – Неужели ты не видишь, какая она чудесная и очаровательная.

И, бережно взяв Иришку за руку, удалился обсуждать технологию «самого правильного на свете приготовления сырников».

Я давно стала взрослой, нашла множество объяснений и оправданий папиному поведению.

Но маленькая растерянная девочка так и стоит до сих пор под отцветшими липами бульвара, глядя, как об руку с другой женщиной, уходит, не оборачиваясь, единственный любимый мужчина на свете – ее отец. И не замечает слез, бегущих по лицу…

Ныне отпущаеши. Часть 2

Ныне отпущаеши. Часть 3

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.