Через год
Год спустя я снова оказалась в этом же городе. Обычно в течение всего лета родители «сидели» там со мной посменно, плюс баба Галя помогала — приезжала на несколько недель, но в том году все получилось иначе. Баба Галя была неотлучно прикована к бабушке Зине, уже год лежавшей с инсультом, у родителей тоже случились какие-то накладки, короче, на первый месяц меня решили отправить на море в обществе папиных родителей.
Сказать, что я этого не хотела, значит — ничего не сказать. Отношения у нас были более чем прохладные, папина семья не признала его брак с моей мамой, я совершенно в открытую числилась нелюбимой внучкой. Самое маразматичное в этой ситуации было то, что бабушка Софа настаивала, тем не менее, на отправлении светских ритуалов, поэтому периодически то мы наносили им визит, то они нам. Говорить толком было не о чем, фальшь била изо всех щелей, взрослые как-то пытались это все замазывать, а я по малолетству бунтовала, отказываясь отвечать на расспросы бабушки с дедом. За каждым таким бунтом следовал скандал с отцом, он требовал, чтобы я блюла политес, я пыталась ему сказать, что соглашусь, только пусть он мне даст возможность хотя бы ему наедине высказывать то, чем меня очень сильно обижают бабушка и дед, в частности, полнейшую бессмысленность их вопросов — потому что им просто неинтересно, они это делают для формы. Отец злился еще сильнее, кричал, что я не имею права не то, что говорить — думать критически о старшем поколении… В общем, картина маслом… прогоркшим…
Кому пришла в голову светлая идея отправить нас на море втроем — я не знаю. Все мои протесты остались без внимания, папа отвез нас на курорт и вернулся в Москву, с тем, чтобы месяц спустя сменить родителей, я заполучила комнатку в мансарде со скошенным потолком, три рубля на карманные расходы, чтобы не клянчить у бабушки деньги на мороженое, и зажила своей жизнью, стараясь как можно меньше пересекаться со старшим поколением. Как раз в то лето я начала писать первый роман, параллельно создавая свой мир с его географией, историей, литературой и прочими симпатичными подробностями, так что меня довольно мало интересовало то, что происходит в мире реальном.
Незадолго до каникул, на мое тринадцатилетие, родители подарили мне давно вымечтанные часы. По тем временам собственные новенькие часики, да еще модной в сезоне формы, — это было у-у-у, как круто, так что берегла я их как зеницу ока.
В хорошую погоду ходили мы на пляж, в мои обязанности входило брать бабушке с дедом в прокате шезлонги. Я это считала само собой разумеющимся, все-таки я и моложе, и сильнее. Единственное, что меня задевало достаточно больно — это формальная сторона дела. И вопрос даже не в том, что мне частенько приходилось платить за них из своих карманных денег — к финансовым вопросам я всегда относилась с изрядным пофигизмом. Меня очень ранило то, что каждый раз я должна была отдавать в залог за шезлонги свои новые часы, потому что ни двадцати пяти рублей, ни паспорта у меня не было, а родичи не считали нужным давать мне что-то, что можно оставить в залог.
И вот уже почти под самый конец нашего совместного отдыха получилось так, что бабушка с дедом торопились побыстрее вернуться домой, какие-то у них были планы на послеобеденное время. Я поднялась к себе в мансарду и с ужасом обнаружила, что часов нет ни на руке, ни в пляжной сумке…
Естественно, ни о каком обеде уже речи быть не могло, я сорвалась немедленно бежать обратно в прокат, одной половинкой души надеясь, что часы там так и лежат, а второй отчаянно горюя, что все, пропали они на веки вечные.
Одну меня не отпустили, бабушка настояла, чтобы дед шел со мной. Вместо десяти минут, за которые я бы добежала до пляжа, дорога заняла почти полчаса. Дед шел медленно и громким голосом (обычно он говорил еле слышно, но в этой ситуации почти кричал) отчитывал меня за разгильдяйство, пустую голову, неумение ценить вещи, и все в таком роде. К концу нашего путешествия стало ясно, что человек я абсолютно конченный и ничего хорошего в этой жизни меня не ждет .
Перед входом в прокат я попыталась попросить его замолчать. Дело в том, что в прокате работали молодые парни, как я сейчас понимаю, лет 20 — 25. В 13 лет я уже была вполне сформировавшейся барышней, да еще, в довершение всего, главный прокатчик мне ужасно нравился, так что я каждый раз по уши заливалась краской, протягивая ему залог или квитанцию.
С громкой фразой «Не перестану, потому что тебе должно быть стыдно перед всеми» дед переступил порог заведения, я тащилась следом как обреченная. В прокате вся пытка началась по-новой. Я стояла в центре комнаты, рядом со мной — громко честивший меня дед, а по стенам — совершенно оторопевшие от такой сцены люди.
Когда наконец мне было позволено задать вопрос, я подошла к прокатчику и, под аккомпанемент дедовой фразы, что ничего мне сейчас не отдадут и будут правы, потому что я этого не заслужила, получила обратно свои часы, сочувственный взгляд и уверение, что ничего у них не пропадает, они прекрасно помнят, кому что принадлежит, тем более, что за месяц успели запомнить и меня, и мои часики. Они видели, что я куда-то очень торопилась, и были уверены, что назавтра спокойно отдадут мне часы обратно…
Обратно мы возвращались порознь. Точнее, я вылетела из проката, убежала куда-то на задворки чужой дачи и долго рыдала, сидя в самой середине куста шиповника.
Как закончился этот месяц — не помню. Запомнился только последний день, когда папа должен был приехать сменить родителей. Его поезд приходил в Таллин утром, но не было известно, каким автобусом он сумеет до нас добраться — утренним или полуденным. У бабушки с дедом поезд в Москву отправлялся из Таллина в 8 вечера, дорога от Пярну до Таллина занимает часа полтора, автобусы и электрички ходят постоянно…
Когда я проснулась утром, ни бабушки, ни деда уже не было — они уехали в Таллин самым ранним рейсом, не попрощавшись и оставив мне записку, что в этот день обо мне вполне могут позаботиться бабушки двух моих приятелей Мишек, тоже отдыхавших в Пярну, но живших от нас на приличном расстоянии.
Завтрак я себе соорудила сама, а потом таки заявилась к Мишке-ленинградскому, несказанно удивив его еврейскую бабушку подобным поворотом событий. Впрочем, веселее всего пришлось моему отцу, который примчался весь в мыле часа в два дня или около того — не получалось попасть на более ранний автобус. Он очень рассчитывал застать родителей и пообщаться с ними хотя бы час — полтора, прежде чем им надо будет уезжать в Таллин. Я могу только догадываться, что он передумал, пока нашел меня у Васильевых. А вот что он чувствовал, когда узнал, что его родители меня просто бросили, да еще получил впридачу историю про часы — не представляю, только видела, как на щеках играли желваки. Мне он тогда не сказал ни единого слова, чтобы хоть как-то сгладить ситуацию. Но до конца лета я с легкостью могла от него добиться всего, чего мне только приходило в голову. Например, нашего с ним общего побега в Питер и трех восхитительных недель в музеях и дворцах…
…
Нетрудно догадаться, что к окончанию школы я была до крайности инфантильна, одинока, закомплексована и созависима, в первую очередь, с мамой. Все мои наивные юношеские влюбленности были вызваны только одним – потребностью в тепле, в приятии, в уважении. Но строить отношения с людьми я не умела, а, по примеру семейных взаимоотношений, в качестве объектов своих чувств, как правило, находила именно тех молодых людей, кто обеспечивал мне максимум пренебрежения, неуважения и равнодушия.
Так что ничуть не удивительно, что все романтические истории рушилилсь одна за другой, что я, как и можно было предполагать по моей крайней наивности и виктимности, все-таки нарвалась на изнасилование, после которого умудрилась придти домой с настолько нейтральной физиономией, что родители ничего не заподозрили… Скорее, удивляться надо тому, что у нас с мужем все-таки сложилась нормальная семья, что у нас есть дети, что мы вместе уже без малого два десятка лет…
Самое главное, в чем я много лет не могла даже сама себе признаться, это то, что еще задолго до насилия физического я была жертвой родительского психологического насилия и крайней жестокости. Это насилие невозможно было увидеть извне, для родственников и знакомых выстраивалась красивая ширма, а рассказывать о подлинном характере взаимоотношений между нами было категорически запрещено. Когда через шесть лет после маминой смерти ее подруга начала меня расспрашивать о кое-каких событиях и я чуть-чуть приоткрыла ей скрытую сторону нашей жизни, тетя Галя с криком набросилась на меня, чтобы я не смела порочить мамину память. А я ведь ничего не выдумывала, я просто пересказала лишь малую часть того, о чем рассказываю здесь.
В итоге чувства мои к родителям представляли из себя странную смесь. Я очень любила их обоих, и в то же время панически боялась. Достаточно было папе сделать свою фирменную гримасу со сжатыми губами и прищуренными глазами, как у меня начинали подкашиваться колени, к горлу подкатывал клубок страха, а мысли от паники отключались. И было это и в 10, и в 20, и в 40 моих лет.
И не только страхом характеризовались эти наши взаимоотношения, но еще и полной моей дезориентированностью. Дело в том, что к началу самостоятельной жизни у меня была в голове полная каша на тему что можно, что нельзя, что хорошо, а что плохо. На словах меня, естественно, воспитывали как положено. Только вот поступки родительские этим словам частенько противоречили.
Мне могли устроить чудовищную истерику за то, что я, глупая пятилетняя девица, утащила из ателье крошечный кусочек мела, который тут же изрисовала на асфальте. И, в то же время, папа приносил с работы плексиглас для покрывания письменных столов, огромный эксикатор, из которого сделали аквариум, марганцовку и прочие химические реагенты, потребные в домашнем хозяйстве. Но если я любопытствовала, почему ему можно так поступать, то виноватой оказывалась… естественно, я. Заикаться о том, что, принося с работы нечто им не принадлежащее, родители поступают, мягко говоря, неправильно, было категорически запрещено.
Кроме того, в доме никогда не было единых критериев, что одобряется, а что запрещается. За один и тот же поступок вчера могли отругать, сегодня похвалить, а завтра просто не обратить на него внимания. Поэтому вся жизнь вокруг мне представлялась в виде болота, где любая кочка и клочок твердой земли – лишь иллюзия, потому что он в любой момент может уйти из-под ног. И еще… Еще у меня никогда не было чувства безопасности. Напротив, была твердая уверенность, что опасность повсюду, что доверять нельзя никому и ничему.
Единственным исключением стал мой муж. Наш брак поначалу мы представляли себе как альянс двух инвалидов, помогающих друг другу хоть как-то существовать и передвигаться, опираясь друг на друга.
Мамы не стало очень вскоре после рождения Митьки. Сопоставляя сейчас даты и факты, я практически убеждена, что она ушла из жизни из-за того, что ей перестало хватать моего внимания – мамина вторая болезнь и дальнейшее ухудшенияе состояния очень четко коррелируют с началом моей личной жизни, а затем и с беременностью и родами. Чем больше времени и сил требовал Митька, тем сильнее боролась за мое внимание мама. А бороться она могла только одним методом – болезнью. И существовать могла только при условии, что я живу только для нее. Всю жизнь я обязана была находиться у нее в пределах досягаемости, как кукла, которую можно взять, поиграть, когда захочется, и отложить в сторону. Но у куклы вдруг возникла своя собственная жизнь, и мама так существовать не смогла.
После ее кончины мы довольно быстро приноровились жить вчетвером – папа, Женя, Митяй и я. Мне, может и ошибочно, казалось, что у нас весьма дружные теплые отношения. К тому времени я приноровилась общаться с папой так, чтобы по возможности избегать конфликтов, хотя с осени заметила внезапно возникшее в нем напряжение. В чем было дело, папа не говорил, но по лицу, напряженной пластике, не вполне естественной манере речи я видела, что что-то не так.
И вот, на рубеже 1992 и 1993 годов, в нашей жизни появилась мачеха, и с ее возникновением пришла большая Ложь. Причем началось все именно со лжи и умолчаний…
Мы с мужем прекрасно понимали, что, овдовев в 54 года, после почти 30 лет брака, из которых 20 были настоящим кошмаром, папа едва ли решит жить один до конца своих дней. И к перспективе его новой женитьбы относились с пониманием, я только опасалась, как бы он не связался со студенткой. И про первые папины свидания мы с его слов все знали, он ходил на концерты и в кафе с сотрудницей, все было мило, спокойно и легко.
Потом папа вдруг пару раз вечерами отправился на какие-то встречи, по поводу которых не сказал ни звука – куда, с кем, чего… Ну, мы и не приставали – это же его жизнь. Не хочет говорить – его право. А еще через две – три недели папа к этой женщине ушел. И снова никакой информации – мы знали только, что ее зовут Генриеттой, попили разок с ней вместе чаю, общаясь на светские темы, и все. Сам папин уход был для меня шоком и трагедией. Я была беременна Костиком, и оттого особенно ранима. Когда папа, проведя две ночи у незнакомой женщины, приехал за вещами, и даже не счел возможным нам ничего объяснить – ни кто она, ни откуда взялась… То есть, вообще ни слова… Я восприняла это как то, что он меня и всех нас бросил. Просто взял и ушел, даже не сочтя возможным хоть что-то сказать на прощание. А раз бросил как надоевшую игрушку, значит, я оказалась слишком плохой для него, он больше меня не любит, я ему не нужна…
Ревновала я его тогда просто нечеловечески, тем более, что Генриетта оказалась не умнее меня и при малейшей оказии демонстрировала и мне, и всем окружающим, что теперь она имеет на моего отца, на его время и внимание, максимальные права, а я так, сбоку припека.
В довершение всего, получилось так, что в тот момент мы в финансовом отношении были на мели. Собственно, все время, что мы жили с родителями, бюджет в семье был общий, так повелось еще от бабушек – дедушек. Никто никогда не считал, кто больше зарабатывает, кто меньше, все просто складывали заработки в общую кассу. Был период, когда у нас с Женей доходы были выше родительских. А вот в эту кризисную зиму случилось наоборот – Жене почти перестали платить. А у папы еще оставался приличный оклад заведующего кафедрой.
И когда он от нас ушел, оказались мы в глубокой и неприкрытой нищете. Говорят, беременным мясо нужно, молоко, овощи-фрукты… как бы не так! Всю мою вторую беременность бутерброд с маргарином был для меня деликатесом, а на несчастную чупа-чупсину к митькиному второму дню рождения я деньги копила буквально по копейке… То есть, когда папа приходил в гости, он считал своим долгом принести чего-то достаточно экзотического, типа кисти винограда в разгар зимы. А я не могла, не смела ему объяснить, что если уж он хочет нас чем-то угостить, то лучше бы не экзотичным, а сытным, типа мяса. Говорить ему об этом значило бы дать понять, что мы не совсем рады его дару, стало быть, он неправ, что принес его… О последствиях подобного шага мне страшно было даже думать.
И вот в ту самую пору отца буквально подменили. Не будь я человеком верующим, я бы сказала, что его сглазили – настолько резко изменилась его манера общения. Во-первых, папа стал очень напряженным, и этот внутренний зажим, который сильно транслировался наружу, он так никогда и не сбросил, только время от времени становился еще более напряженным и взрывчатым.
Во-вторых, отец вдруг начал демонстрировать нам подчеркнуто сильную любовь, выражавшуюся в обязательных ежевоскресных визитах под предлогом помощи нам. На самом деле, помощь там случалась далеко не всегда, а вот эскалация напряжения и каких-то невысказанных ожиданий шла просто-таки с лавинообразной скоростью. Как я теперь понимаю, отец загонял нас всех в модель поведения «сумасшедший (в смысле, фанатично любящий потомство) дед и всем ему обязанное молодое поколение». А поскольку шло это все у него, в первую очередь, от головы и от потребности таким вот образом убедить всех друзей дома, что он хороший, хоть и женился сразу после маминой смерти, то фрустраций у отца было выше крыши. А от нас, соответственно, ожидалось, что мы будем его подвиг ценить и воздавать всевозможные хвалы и давать сверх-положительную обратную связь.
А вот этого как раз не могли дать мы, потому что во многих ситуациях это все превращалось вместо помощи в фарс, в итоге мы были вынуждены высиживать светские визиты, когда на самом деле нам хотелось побыть просто вдвоем в небольшой «дырке» между жениными командировками, зато никакой ценой невозможно было убедить папу перенести визит на другой день, когда мне реально была нужна помощь. «Я у тебя уже был в воскресенье, в другие дни мне неудобно», ответствовал отец, хотя с работы до нас ему было ехать полчаса.
Под это «неудобно» я неделю не могла вырваться к умирающей бабушке – никто не соглашался посидеть с моими детьми. Под «неудобно» же мои больные дети (одному 7 месяцев, другому на два года больше) заперлись одни в квартире, когда я выскочила на площадку дать соседке денег и попросить купить нам молока и лекарств для детей. Дело кончилось выбиванием двери и моим ужасом по поводу того, что с мальцами что-то в итоге случится.
Под «неудобно» я то на сносях с пузом-троллейбусом, то, чуть погодя, с двумя малолетками в охапке, моталась по всевозможным инстанциям, утрясая папины дела с прописками, выписками, приватизацией квартиры (на него одного, хотя мы все там жили, а он как раз выписывался к жене)… Ему этими бюрократическими делами заниматься было несподручно, а с детьми сидеть «неудобно»… И этих «неудобно» было не перечесть.
Под «неудобно» же мои детьи перед самой эмиграцией фактически остались без крыши над головой, потому что папа настоял, чтобы они напоследок пожили у него, сломав все наши планы по съему подходящего жилья, а потом быстро наигрался и попросил мальцов забрать, потому что «мешают», и вообще, «дел хватает». Квартира наша уже была продана, мы сами ютились по родственникам и знакомым, и если бы не мамины друзья, в последнюю минуту приютившие нас всех четверых в своей двухкомнатной хрущевке, то я просто не знаю, как бы мы выходили из положения.
О какой супер-положительной обратной связи можно было в этой ситуации мечтать? За что? За ощущение того, что меня постоянно насилуют и с моими желаниями и нуждами не считаются? За гневные отповеди, что я не должна была рожать второго ребенка, а обязана была идти на аборт? А раз родила, не спросивши отца, то и нечего помощи просить, мои трудности – это мои трудности, и справляться я с ними должна сама, не перекладывая свои проблемы на других людей? А ведь просила я, в общем-то, о вещах элементарных – посидеть чуть-чуть с детьми, пока я куплю им еды и лекарств, навещу больную бабушку…
Да, сейчас я все прекрасно понимаю – этими ритуализированными поступками папа пытался скомпенсировать свои травмы, создать у себя представление, что он «хороший», «любящий», «заботливый». И не вина его, а беда, что по-настоящему заботиться он умел только о себе. Выросший в атмосфере фальши и лицемерия, активно насаждаемых его матерью, он не понимал, что мы на самом деле все чувствуем искусственность демонстрируемых им чувств, испытывая от этого очень большую неловкость. Для него признаться хоть самому себе в том, что дела наши ему интересны постольку-поскольку, что не так уж шибко он к нам привязан, было совершенно невозможно.
Нет, я не хочу сказать, что папа к нам был абсолютно равнодушен, это неправда. Просто его реальная потребность в общении с нами была намного меньше, чем он пытался изобразить, и вот эта неестественность, искусственность его поведения очень бросалась в глаза. Когда он пытался ради нас «жертвовать собой», эта жертва всегда была очень аффектирована и требовала непременной отдачи морального долга. А с таким ощущением жить нам было весьма нелегко…
Весь этот багаж давил на меня ничуть не меньше, чем Эрмитаж на атлантов с кариатидами. Дополнительным штрихом ситации было то, что с лета 1993-го по лето 2005-го папа неоднократно высказывал различным знакомым, а потом и мне, мысль о том, что своей второй беременностью я его якобы выгнала из дома, потому что впятером в трехкомнатной квартире нам должно было быть несусветно тесно. То, что мы так уже жили, пока мама была жива, а в моем детстве прекрасно уживались впятером вообще в двух комнатках в коммуналке, он предпочитал не вспоминать. Так же как не вспоминал о том, какой яркой обоюдной влюбленностью цвел его роман с Генриеттой в первые годы, до того, как наступило разочарование.
Зато о своих обидах на меня за рождение второго внука, о том, что я должна была не дурью маяться, а делать аборт, он говорил мне неоднократно, причем последний раз когда Косте уже было лет 11 – 12. Все это стояло между нами, и я не представляла, как можно забыть об этом, забыть и простить, тем более, что отец и не думал брать свои слова обратно. Когда-то давно я пыталась проговорить с ним некоторые болезненные для меня ситуации, наткнулась на полнейшее непонимание и позицию «я не могу быть не прав», и тем все дело и кончилось.
К тому времени я уже давно оставила попытки как-то объясниться, найти компромисс – надоело постоянно натыкаться на одну и ту же фразу «а мне удобнее так». Наши отношения напоминали какие-то адские качели – периоды мирные и ровные сменялись папиным недовольством, моими по этому поводу переживаниями, причем разорвать этот круг было совершенно невозможно – мы попали в то, что психологи нразывают созависимыми отношениями. Стоило папе сменить раздражение на милость, как я тут же расцветала, начинала надеяться, что вот теперь-то пойдет нормальное, равное дружеское общение, внутренне немного раскрывалась навстречу отцу… до очередной сцены, пинка, который попадал в самое незащищенное место и снова заставлял скручиваться от боли.
Я здесь упомянула только некоторые из сильно ранивших меня ситуаций. А на самом деле их было несоизмеримо больше. И, что самое страшное, я только недавно поняла, как же сильно я в некоторых ситуациях рисковала здоровьем и жизнью своих детей ради обеспечения папиного душевного комфорта. Тяжелее всего мне стало, когда папа начал использовать моих детей для манипулирования мной. Если к оценкам моих личных качеств, вкусов и интересов я научилась со временем относиться спокойно, то унижающие, обесценивающие оценки в адрес детей, полное непонимание того, что оба мальчика появились на свет с серьезными родовыми травмами, повлекшими неврологические проблемы, ранили меня очень больно. Никакие мои объяснения не помогали – проявления нездоровья воспринимались как знаки дурного характера и воспитания, более того, приезжая в гости, дед словно специально вел себя так, чтобы спровоцировать детей на нервный срыв, а потом это все выливалось на мою голову – я оказывалась виноватой во всем, в том числе и в том, что не сумела произвести на свет здоровое потомство. О том, что к травме младшего дед имел самое непосредственное отношение, он просто предпочитал не думать и не говорить.
В какой-то момент, ради мира в нашей семье мы с мужем решили свести общение с отцом к минимуму. Собственно, дед сам тогда уже не рвался к слишком частому общению – созвон раз в неделю, зимний трех-четырехдневный визит в дни маминой памяти, этого всем было более чем достаточно.
Мой блог последних пяти лет пестрит просьбами о молитвенной помощи – без поддержки друзей вынести папины визиты я физически не могла. К концу его гостевания всю семью трясло, мелкие вспышки возникали то там, то тут, а папа явно старался спровоцировать нас на серьезный взрыв. Эту особенность я заметила за ним еще с детства и никак не могла понять, зачем ему это нужно. Чем терпеливее вел себя собеседник (как правило, мама или я), тем въедливее становились придирки, тем сильнее сгущалась грозовая атмосфера, и от чувства тревоги мы буквально сходили с ума. Попытки держать себя в руках не помогали – папа наращивал давление, задевал вопросами и комментариями самые чувствительные струны души, мог обидно и оскорбительно отозваться о том, что дорого. Короче, вел себя как ребенок, который проверяет пределы родительского терпения. Мои пределы, обычно, все-таки не выдерживали, я взрывалась, огрызалась, как минимум тоном давая понять, что есть области, в которые папе лезть совершенно ни к чему.
Отец обижался, но атмосфера после этого полностью разряжалась достаточно надолго, а у меня по многу дней уходило на то, чтобы восстановить душевное равновесие. Только много лет спустя я поняла, что отец настолько был отравлен своим детством, что действительно не мог в иной атмосфере существовать. Потребность ощущать себя обиженным, гонимым была у него базовой, поэтому даже если рядом не было реальных обидчиков, он все равно умудрялся кого-нибудь «назначить» на эту роль. Недавно дошли до меня наконец мамины слова о том, что отец вынуждает ее порой против воли ощущать себя дрянью и стервой. Именно такое чувство с завидным постоянством возникало и у меня – что все мои старания тщетны, я в принципе не могу ни при каких обстоятельствах оказаться хорошей дочерью, потому что папе я нужна – плохая.
Потом случился Великий Пост, когда папа случайно нашел в сети мой блог. Журнал существовал к тому времени уже два года, родню я в известность не ставила и ставить не собиралась, тем более, что в том журнале анализировала кое-какие семейные ситуации, пытаясь в них разобраться и справиться с болью. Тем не менее, папа журнал прочел от корки до корки, и только потом сообщил об этом мне, аргументируя тем, что раз дневник лежит в сети, стало быть, открыт для всех, и отец не считал себя обязанным информировать меня о своей находке заранее.
А дальше разразился дикий скандал с обвинениями меня в диффамации и поливании грязью всей родни, в искажении всего, что в нашей жизни было, и т.д. и т.п. В полном ужасе я кинулась на исповедь, мне казалось, что произошло что-то запредельно кошмарное, жизнь на этом кончена и как дальше существовать – просто неизвестно.
Батюшка отнесся к ситуации куда спокойнее, чем я.
— Ну ты подумай, — сказал он мне, — раз Господь попустил твоему отцу прочесть эти записи, значит, так нужно. Может, отец хоть так задумается о том, что делал в жизни и какую боль причинил всем окружающим. Ты же веришь, что Господь все делает к лучшему?
С последним утверждением я тут же согласилась, ситуация и впрямь потихоньку сгладилась, папа даже как-то невнятно сквозь зубы извинился. Типа, ну если тебе от этого станет легче, то извини уж, хотя я вообще не понимаю, какие у тебя могут быть к нам претензии.
Вот со всем этим грузом боли и обид я и отправилась осенью 2006-го поздравлять отца с семидесятилетием. Вопреки моим опасениям мы очень славно провели время в компании родственников и друзей, я чуть-чуть внешне расслабилась, но туго сжатая внутри пружина разжиматься и не думала, а при воспоминании о разных эпизодах из прошлого слезы подступали к глазам, а горло перехватывал тугой спазм.
И по возвращении домой достаточно было, чтобы папа по какому-то поводу снова изобразил свою знаменитую «маску гнева» (в ту пору мы уже общались при помощи веб-камеры, так что выражение его лица я видела очень хорошо), чтобы все наши достижения пошли прахом, а меня вновь накрыло волной страха и неуверенности. Созванивались мы в ту пору еженедельно по пятницам, каждый разговор был для меня настоящей пыткой, потому что после него я чувстовала себя разбитой, морально выжатой, опустошенной. Для родственников мы были в первую очередь источником развлечения, призванным разнообразить их довольно бедную событиями жизнь. При этом ни я, ни муж, ни дети не были интересны сами по себе, как люди, а только как источник новой информации, что-то типа Дома-2, за которым можно наблюдать в режиме реального времени. Особенно остро я реагировала на фразы типа «ну и что, что детям не хочется делать то, что я прошу. Ну я же хочу!». Касалось это, чаще всего, фотографирования – дед требовал новых фотоснимков, лучше всего исподтишка, так интереснее, дети, переживающие пору отроческого стеснения, старались в кадр не попадаться, муж злился, а мне плакать хотелось оттого, что на самом деле мы папу совершенно не интересовали, ему от нас было нужно только то, чем можно похвастаться перед остальной родней.
Потом, немного погодя, все началось по-новой, папа продолжил обесценивать и высмеивать то, что мне дорого, демонстрировать непонятные мне обиды неизвестно на что, я снова сорвалась в прежний страх перед ним и полнейшее нежелание хоть как-то общаться.
Дополнительную ноту в наше общение вносило и постоянное присутствие мачехи. Она и на заре-то их брака норовила в каждый разговор вмешаться, а в последние годы папиной жизни мы просто не могли ни слова друг другу сказать без ее контроля. Что при видеосеансах, что при телефонных разговорах, которые папа в итоге стал для нее пускать через динамики, чтобы она слышала все, Генриетта присутствовала как вертухай на тюремной свиданке, пристально следя, чтобы мы оба – и папа, и я, — говорили то, что она считает нужным, подсказывая слова и исправляя те фразы, которые ей не нравились на слух. При таком надсмотрщике я вообще моментально замыкалась и двух слов связать не могла. Тем более, что основной Ритиной манерой разговора было осуждение весх и вся, а я категорически не хотела давать ей на осуждение и обесценивание жизнь своей семьи.
Вот с таким душевным семейным раскладом мы и подошли к концу весны 2007 года.
Той весной я заметила, что папа стал как-то более отрешен, меньше расспрашивал меня о наших делах, зато напряжение от него било куда сильнее, чем раньше. В середине мая он сказал, что один традиционный сеанс связи пропустит, потому что они собираются на экскурсию… А в последних числах месяца признался, что не экскурсия это была, а онкологическая операция. Не помню уже, кто из врачей послал его на полное обследование, и с чем изначально оно было связано – с диабетом, который тогда перешел на инсулин-зависимую стадию, или с кардиологическими проблемами, которых тоже было очень много. В папиной карточке числился и перенесенный в 44 года тяжелейший инфаркт, и сделанное уже в Америке шунтирование. Факт тот, что обследование недвусмысленно показало наличие крупной опухоли, обволакивающей правую почку. Делать традиционную нефрэктомию врачи побоялись – были уверены, что папа просто-напросто не проснется от наркоза, с его сердцем такие нагрузки были чрезмерными. В итоге решили попробовать применить новую разработку – крио-деструкцию опухоли с последующим лапароскопическим удалением. Вот на эту процедуру папа и ложился вместо «экскурсии».
Информация эта прозвучала для меня настоящим набатом. При всех наших сложностях папу я очень любила и в глубине души всегда мечтала об одном – чтобы этот стоящий между нами кошмар исчез, а мы вернулись к простоте и легкости отношений времен моего раннего детства. Молилась я за него постоянно, с самых первых своих церковных дней, прося, чтобы Господь вразумил его, просветил и не поставил во грех всех тех поступков, которыми папа обижал меня и остальных близких.
Хорошо помню, что первой мыслью, возникшей тогда в голове стало: «Домолилась… Господь спасает.» А что болезнь – это средство, при помощи которого Господь дает отцу еще шанс, самый серьезный, на спасение, у меня сомнений не было.
Примерно через полтора месяца стало ясно, что операция не помогла, и что единственным шансом спасти папину жизнь может стать только радикальная операция по удалению почки вместе с опухолью. Причем шансов на то, что он выживет и проснется после операции, врачи давали крайне мало, но папа с мачехой решили рискнуть. Операция должна была состояться в конце августа – начале сентября. Естественно, мы с мужем решили, что отпуск будем проводить в окресностях папиного города, чтобы побольше пообщаться, возможно, в последний раз.
Мы забронировали место в кемпинге и большую многоместную машину, и начали готовиться к путешествию. Кемпинг для нас был наилучшим решением, потому что мы любим жизнь в палатках на свежем воздухе, да и стоило бы нам такое проживание в разы меньше, чем в самой дешевой гостинице. А у родни ночевать в принципе было невозможно – квартирки у всех весьма тесные, разместить четверых немелких путешественников никто бы не смог.
И вот тут передо мною встала Задача. Я четко поняла, что отпустить отца вот так, со всем грузом наших взаимных обид, со всей накопленной болью не могу. Но и на совместный труд по расчистке этих завалов рассчитывать не приходилось, это я тоже понимала очень хорошо. И тогда я решила сделать все, что смогу, чтобы хотя бы сама освободиться от всего накопившегося в душе зла. Честно говоря, ощущение тогда было такое, словно я, сцепив зубы, кидаюсь на штурм вражеской крепости, неприступной и ощетинившейся разнокалиберным оружием.
Самое трудное, с чем я столкнулась – я не могла разобраться, что именно я вообще должна отцу простить. Боль от многих обид была столь сильна, что причины, ее вызвавшие, вытеснились в подсознание. Это вообще известный феномен, когда непереносимые травмы уходят куда-то вглубь памяти, не прекращая при этом влиять на наше поведение и отношения с людьми. И вот тогда я поняла, что нужно серьезно разбираться со своим прошлым, потому что просто так взять и волевым усилием сделать так, чтобы никакие призраки больше не тревожили, я не могу, это будет самообманом. Я просто загоню боль еще глубже, но она все равно будет меня задевать и царапать. А я хотела выкинуть ее всю, до последней капли.
И началась работа поистине титаническая. Сейчас, оглядываясь назад, я просто не представляю, как можно было столько всего сделать в такой короткий срок – в полтора года. Светские психологи говорят, что на подобные изменения требуется 7 – 10 лет постоянной терапии. Но у меня же был самый лучший Врач, а сроки поджимали…
В первую очередь, я стала еще сильнее молиться за отца и простить, чтобы Господь помог мне преодолеть все, что стоит между нами. Всяко бывало – и взлеты, и падения, и слезы мои «Господи, Ты видишь, что нет у меня больше сил, помоги Сам ну хоть как-нибудь». Исповедоваться и причащаться я стала практически каждую неделю, принося на исповедь все, что открывала в себе, все свои свинства и безобразия.
А еще в тот период Господь просто удивительно помог, послав в мою жизнь нескольких человек, ставших моими добрыми друзьями, помогших пройти очень болезненные и трудные этапы переоценки прошлого, поддержавших и научивших стоять в вере, любить, принимать, жалеть и сострадать. Все, чего я была лишена в предыдущие десятилетия, пролилось на меня самым настоящим водопадом, напоившим и вернувшим к нормальной полноценной жизни душу.
И много чего было еще в это время – и совсем по-новому открывшийся мне муж, надежный, преданный, любящий. И переосмысленные и ставшие подлинно глубокими отношения между нами, понимание того, что же этот такое на самом деле, когда из двух отдельных человек возникает один, когда двое по-настоящему прилепляются друг к другу. И умные книги, помогавшие осмыслить прошедшее, понять родителей и мотивы их поведения, и замечательная чуткая психолог, с чьей помощью мне удалось все-таки вскрыть самые болезненные и тяжелые раны ихз прошлого.
Но главным все-таки были исповедь и причастие, дававшие сил для следующей недели борьбы, и регулярные совместные молитвы, вошедшие в дружеский обиход, и молитвенная помощь друзей, рассыпанных по всем земному шару, но молившихся и молящихся за меня и за отца.
Поначалу сложно было очень. Я настолько привыкла к искаженным и уродливым нашим отношениям, что буквально сама себе сопротивлялась, всеми силами тормозя процесс осознания и расчистки завалов. Я настолько привыкла к роли жертвы родительской несправедливости, что отчаянно протестовала против того, чтобы осознать, какие горы невысказанных злости, обиды, гнева скопились в душе. Как же так, я такая примерная христианка, я так давно отказалась от всего грязного и грешного в своем прошлом, я так старательно молюсь, пощусь, стараюсь исполнять все, что положено – и ношу в душе такой смрад? Осознание этого было поистине катастрофой. Но катастрофой благой, за которой началось настоящее выздоровление.
Трудно, невероятно трудно было сказать для начала хотя бы самой себе «Вот, Господи, ничего хорошего у меня за душой нет… Одна зола, мрак и отчаяние. И я ничего, ничего не могу сделать сама. Помоги! Научи, что мне делать, как мне жить, но я не могу, не хочу больше жить с памятью об обидах и со своей злостью.»
И постепенно — постепенно прошлое стало отступать. То один эпизод, то другой тускнел, терял эмоциональную наполненность. Из живых, неотступно преследовавших меня сцен они потихоньку превращались в бледные тени, к которым даже мысленно больше возвращаться не хотелось. А вместо этого один за одним стали проступать теплые и радостные эпизоды из детства и юности. Ведь не только же боль и обиды были между нами. Была и радость, и любовь, и много хорошего и доброго. Было же все это, было… Только мы сами, собственной глупостью и неумением нормально жить друг с другом позволили злу затянуть все илом, как зарастает река, если не расчищать от мусора ее русло.
Молилась я за папу ежедневно, не только на правиле, но и в течение дня, а то и ночью, просто своими словами. Как выдастся свободная минутка, «Господи, спаси и помилуй папу, не поставь ему во грех то зло, что он причинил всем близким, ибо он не ведал, что творил».
Первые результаты, пусть слабенькие, появились буквально сразу. Та летняя поездка оказалась очень славной, мы возили папу и мачеху по окресностям их городка, ездили в разные интересные исторические места, и общались не в пример легче и радостнее, чем раньше.
Осенью того же 2007, в Родительскую субботу, я наконец до конца оплакала маму, и пережила, смирилась со своей потерей. Господь дал нам настоящее чудо – после операции подарил папе почти год нормальной полноценной жизни, без болей, без какого-либо дискомфорта. Вообще, вся тогдашняя цепочка событий была сплошным чудом. Когда папу клали на операцию, врачи говорили, что шансов проснуться после наркоза у него процентов пять, не больше. Но за него тогда молилось столько десятков, если не сотен, людей, что папа не просто проснулся… Он проснулся фактически здоровым. Не потребовалась ни радиотерапия, ни «химия». Даже без казавшегося неизбежным диализа удалось обойтись, хотя оставшаяся почка функционировала меньше чем на половину своих возможностей.
Весь следующий год у меня прошел в сильнейшей борьбе с собой, и с нашим общим прошлым. Несколько раз мне казалось, что вот, всё преодолено, но через некоторое время обиды возвращались вновь и вновь, правда, уже мельче и слабее, как затухающие волны. Отношения с папой стали ровнее, хотя в полной мере впустить его в нашу жизь я все равно не могла – слишком боялась обесценивания и критики того, что мне дорого.
Летом 2008 стало ясно, что передышка закончена, метастазы стали распространяться по всему папиному телу, начались мучительные химиотерапии. И здесь снова произошло то, что я могу счесть только чудом. Применяемые препараты, судя по описаниям, в первую очередь должны были давать осложнения на сердце. Я перечитала всю доступную информацию по папиной болезни, результаты клинических испытаний, отзывы родственников других больных – по всему получалось, что папа должен был уйти уже давным-давно, не мог его организм, подорванный другими тяжелыми заболеваниями, так долго сопротивляться опухоли и побочным явлениям химиотерапии.
Собственно, вопроса, для чего Господь посылает нам это дополнительное время, у меня не было. Зато был ответ – чтобы дать возможность изгладить все, полностью примириться… И, в самом радостном и лучшем случае, — дать папе обрести веру.
Не буду я вдаваться в подробности последних осени и зимы. Как это было, как я преодолевала последнюю, самую глубокую боль, знают только мой духовник, муж и двое самых близких друзей. И помощь этих четырех человек поистине бесценна. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу пройденный путь и сама удивляюсь – неужели это было возможно? Неужели это я за неполных два года из задерганной депрессивной, инфантильной девчонки, какой я себя ощущала в сорок с хвостиком лет, превратилась во взрослую, спокойную, радостную, уверенную в себе, людях, мире женщину, глубоко ощущающую в каждый момент жизни присутствие Божие и Его направляющую и поддерживающую руку?
К концу зимы я уже знала совершенно четко – работа завершена, мы справились. Беспристрастно проверяя себя, я не находила ни тени обиды, ни крохи памяти о прошлой боли. Оставалась последняя маленькая ссадинка, я воевала с собой в преддверии Прощеного воскресенья, но совершенно не представляла ни как я скажу «прости», ни, еще менее – как отец ответит мне тем же.
Вообще, с первых моих церковных дней для меня не составляло никакой прблемы повиниться, попросить прощения у любого человека, перед кем я была хоть в малейшей степени виновата. Я с первого же раза полюбила очень глубокий и трогательный чин прощения, который у нас всегда служится с земными поклонами всех перед всеми. И единственный человек, кому я не могла этого сказать – это отцу.
Мне мешало многое – и память о тех многочисленных разах, когда я просила у него прощения и натыкалась на холодное «не прощу» и продолжение бойкота. И многократно выскзанные им обиды на то, что я родила Костю. Для меня сказать «прости» означало повиниться в этом тоже, признать отцовскую правоту, а этого я сделать не могла – ощущала себя предательницей по отношению к сыну. А еще – мне очень, до слез надо было услышать отцовское «прости». Но, зная папин характер, я была уверена, что этой фразы мне никогда не дождаться.
Наступило столь долгожданное Прощеное воскресенье, и тут я поняла, что в церковь никак не попадаю – с таким гриппом идти заражать других прихожан было бы просто жестоко. Промаявшись полдня и испросив прощения у всех друзей и знакомых, я набрала знакомый номер, обменялась с отцом парой общих фраз… и с полным изумлением услышала свой голос, произносящий «папа, прости нас всех…». Я не знаю, кто и как подтолкнул меня, оно действительно получилось само… А в ответ раздалось с болью вымученное «Это ты прости меня, доченька, за все… недодуманное в жизни». И это было еще одно чудо, на которое я просто не могла надеяться…