Главная Новости

о. Арсений (Книга III. Часть I)

«Взабранной Воеводе Победительная…», «Отец Матвей», «Отец Платон Скорино», «На крыше», «Признание», «Записка», «Панихида», «Я разношу письма».

ВЗБРАННОЙ ВОЕВОДЕ ПОБЕДИТЕЛЬНАЯ…

Задержалась я у подруги. Заговорились. Взглянула на часы, одиннадцать вечера. Быстро простилась – и на станцию. Идти не далеко, сперва дачными улицами и только у станции минут семь леском. Луна на ущербе, темно, от провожатых отказалась и побежала. Молодые мы все смелые. Иду и думаю: мама сердиться будет, что поздно пришла, а завтра вставать рано к ранней обедне, а потом дел невпроворот. Иду быстро, улицы прошла и вбежала в лесок. Темно, мрачно и, конечно, страшно, но ничего, тропка широкая, не раз хоженная. Вошла и чувствую: домашним духом тянет, а людей – никого. Бегу, и вдруг меня кто-то сзади схватил за руки и на голову что-то накинул. Вырываюсь, крикнуть хочу, но мне рукой через тряпку рот зажали. Борюсь, вырываюсь, пытаюсь ногами ударить напавших, но от сильного удара по голове на какие-то мгновения затихла. Оттащили с тропинки в сторону, с головы материю сняли, потом я поняла, что это был пиджак, но рот тряпкой зажимают еще. Мужской голос сказал: “Пикнешь – зарежем!” – и нож перед глазами появился. “Ложись, дура, будешь тихо себя вести, не убьем”, – смотрю на человека, один низкий, другой высокий, и от обоих вином пахнет. “Ложись!” – рот разжали и толкают на землю, а я шепотом говорю им: “Отпустите, пощадите!” –и рванулась, высокий приставил нож к груди и колет. Поняла, что ничто меня не спасет. Высокий парень сказал второму: “Пойди шагов за 30 к тропке. Справлюсь с ней, тебя крикну”, – невысокий ушел.

Я стою и отчетливо понимаю, что нет мне сейчас спасения, никто помочь не может. Что делать? Как защититься? И вся мысль ушла к Богу: “Помоги, Господи!” Молитв вдруг никаких не помню, и откуда-то внезапно возникла только одна, к Богородице, и я поняла: одна Матерь Божия может меня спасти, и стала в исступлении читать: “Взбранной Воеводе победительная, яко избавльшеся от злых, благодарственная восписуем Ти раби Твои, Богородице, но яко имущая державу непобедимую, от всяких нас бед свободи, да зовем Ти: радуйся, Невесто Неневестная”, – а в это время высокий повалил меня и стал рвать одежду. Сорвал, наклонился надо мной, нож в руке держит. Я это отчетливо вижу и в то же время исступленно молюсь Богородице, повторяя одну и ту же молитву и, вероятно, молилась вслух. Наклонился высокий и вдруг спросил меня: “Ты что там бормочешь?” – а я все Молюсь и в этот момент услышала свой голос, а парень опять сказал: “Спрашиваю, чего?” – и тут же выпрямился и стал смотреть куда-то поверх меня. Посмотрел внимательно, взглянул на меня и со злобой ударил в бок ногой, поднял с земли и сказал: “Пойдем отсюда”, – и, держа нож в руке и сорванное с меня белье, повел куда-то в сторону. Дошли, бросил меня на землю, опять наклонился надо мною, а я молюсь и молюсь.

Стоит около меня и опять поверх вглядывается, а я все время призываю Божию Матерь и в то же время чувствую, что ничего почему-то не боюсь. Парень стоит и смотрит куда-то в лес, потом взглянул на меня и сказал: “Чего ей здесь, в лесу, ночью надо?” Поднял меня, отбросил нож и повел в лес. Идет молча, я молюсь вполголоса и ничему не удивляюсь и ничего уже не боюсь, помню только, что Божия Матерь со мною. Конечно, мысль дерзновенная, но я тогда так думала.

Шли недолго. Вижу – мелькают между деревьями огни станции. Не выходя из леса, парень сказал мне: “На! Оденься! – и бросил мои вещи. – Я отвернусь”. Отвернулся, я оделась. Пошли, взял он билет до Москвы, подвел к бачку с питьевой водой и платком вытер мне лицо. Кровь у меня от удара была на голове.

Сели в поезд, вагоны пустые, поздно, мы только вдвоем в вагоне. Сели, молчим, а я все время молюсь про себя, беспрерывно повторяя: “Взбранной Воеводе победительная…”

Доехали, вышли из поезда, он спросил: “Где живешь?” Я ответила. Доехали трамваем, на задней площадке, до Смоленской площади, а потом пошли в Неопалимовский переулок ко мне домой. Я молюсь, он идет молча, только на меня изредка взглядывает.

Дошли до дома, поднялись по лестнице, я ключ достала и опять на меня страх напал. А зачем он здесь? Дверь не открываю, стою. Посмотрел парень на меня и стал спускаться по лестнице. Открыла я дверь, бросилась в комнату и перед иконой Божией Матери Владимирской упала на колени. Благодарю Ее, плачу. Сестра проснулась и спрашивает: “Что с тобой?” – молюсь и не отвечаю, молюсь.

Часа через два пошла, лицо вымыла, привела себя в порядок и до утра молилась, благодаря Матерь Божию, а утром побежала в церковь к ранней обедне и все о. Александру рассказала. Выслушал он меня и сказал: “Великую милость оказали Вам Господь и Матерь Божия. Благодарить их надо, а злодея покарает”.

Прошел год. Сижу я дома и занимаюсь. Окна открыты, жарко, душно. В квартире мама да я. Звонок, мама кому-то открывает и говорит: “Проходите. Дома!” – и мне из коридора кричит: “Мария, к тебе”. Подумала я: “Вот некстати, – но крикнула: –Входите!” Встала, решила, что кто-нибудь из товарищей-студентов. Дверь открылась, и я замерла. Он, тот парень из леса. Спросили бы меня минуту тому назад – какой он, я не смогла бы сказать, а тут мгновенно узнала.

Стою словно одеревенела, а он вошел, почему-то осмотрел комнату и, не обращая на меня внимания, рванулся в угол, где у меня висела цветная литография с иконы Владимирской Божией Матери. Иконы мы с мамой держали в маленьком шкафчике, а Владимирскую повесили под видом картины на стене.

Подошел, посмотрел и сказал: “Она”, – постоял некоторое время и подошел ко мне. “Не бойтесь меня, я пришел попросить у Вас прощения. Простите меня, виноват я перед Вами страшно. Простите!” А я стою, окаменевшая, растерянная, а он подошел ко мне близко, близко и еще раз сказал: “Простите меня!” – повернулся и вышел. Эта встреча произвела на меня страшно тяжелое впечатление. Зачем приходил? Что хотел этот бандит? В голову пришла мысль: надо бы милицию позвать, задержать его, но вместо этого открыла шкафчик с иконами и стала молиться.

В голове все время неотвязчиво стояла мысль, почему, взглянув на икону Владимирскую, сказал: “Она”.

Потом все раздумывала. Почему его тогда не разглядела, почему такой бандит прощения просил, зачем это ему нужно? И совсем он не высокий, и глаза его смотрят пытливо и пристально, не по-бандитски.

…Началась война, был 43-й год. Голодали мы ужасно. Я работала в госпитале сестрой и пыталась учиться в медицинском институте, сестра болела, но училась в седьмом классе, а мама еле-еле ходила от слабости.

Жизнь была тяжелой, но я все-таки успевала иногда забегать в церковь. Прошли бои под Москвой, на Кавказе, под Сталинградом, начиналась весна 43-го года. Дежурила я эти дни два дня подряд. Пришла усталая, есть нечего, сестра лежит, мама тоже. Ослабли обе.

Разделась, разжигаю печку, руки трясутся, болят. Пытаюсь молиться, читаю акафист Божией Матери по памяти. Слышу, стучат в дверь, открываю, стоит лейтенант с палкой и большим вещевым мешком: “Я к Вам!”

Спрашиваю: “Кто Вы?” Он не отвечает и втаскивает в комнату мешок, потом говорит: “Тот я! Андрей!” – и тогда я мгновенно узнаю его. Мама приподнимается и смотрит на него.

Андрей развязывает мешок, неуклюже отставляет ногу, садится на стул без приглашения и начинает вынимать что-то из мешка.

На столе появляются банки с тушенкой, сгущенным молоком, сало, сахар и еще, и еще что-то. Вынув, завязывает мешок и говорит: “Ранен я был тяжело, три месяца с лишним по госпиталям валялся, думал, не выживу, сейчас в клиниках ногу долечивают. Лежал, Вас вспоминал и Матери Божией молился, как Вы тогда. Говорили врачи, что умру, безнадежен. Выжил, живу, а эти продукты братень мне притащил от радости, что в госпитале разыскал, он тут под Москвой в председателях колхоза ходит. Наменял – и ко мне”.

Встал, подошел к шкафчику с иконами, открыт он был, перекрестился несколько раз, приложился к иконам, подошел ко мне и опять, как прошлый раз, сказал: “Простите меня Бога ради. Прошу. Гнетет меня прошлое беспрерывно. Тяжело мне”, – а я посмотрела на его продукты, на него самого, стоящего с палкой около стола и закричала: “Возьмите, возьмите все сейчас же. Убирайтесь вон!” – и расплакалась. Стою, реву, мама лежит, ничего понять не может, сестра из-под одеяла голову высунула. Андрей посмотрел на меня и сказал: “Нет, не возьму”, – подошел к печке, разжег ее, положил полешки, постоял минут пять около нее, поклонился и вышел, а я все время навзрыд плакала.

Мама спрашивает: “Маша, что с тобой и кто этот человек?” Я ей тогда все рассказала. Выслушала она меня и сказала: “Не знаю, Маша, почему ты тогда спаслась, но что бы ни было, хороший и очень хороший Андрей. Молись за него”.

Спас нашу семью в 1943 году Андрей своей помощью. Недели две его не было, а потом к маме приходил раз пять без меня и каждый раз приносил бездну всякого, всякого и часами с мамой разговаривал.

Шестой раз пришел вечером, я была дома. Пришел, поздоровался, подошел ко мне и опять сказал: “Простите Вы меня!”. Разговорилась я с ним. Много о себе рассказывал. Рассказал, как увидел меня в лесу и почему напали тогда, все рассказал. Рассказал, как наклонился надо мною и услышал, что я что-то шепчу, удивился, не понял и вдруг увидел стоящую рядом Женщину, и Она остановила его повелительным жестом, и когда он меня второй раз на землю бросил, то опять эта Женщина властно рукой Своей заслонила меня, и стало ему страшно. Решил отпустить меня, довел до станции, увидел, что я не в себе, и повез в Москву. “Мучила меня совесть за Вас постоянно, не давала покоя, понял, что все неспроста было. Много думал о той Женщине. Кто, что Она? Почему меня остановила? Решил пойти к Вам, попросить прощения, расспросить о Ней. Не мог больше мучиться. Пришел к Вам, трудно было, стыдно было идти, страшно, но пришел. Вошел к Вам и увидел на стене образ Матери Божией Владимирской и сразу понял, кто была эта Женщина. Ушел от Вас и стал узнавать все, что можно было узнать о Божией Матери. Все, все узнал, что мог. Верующим стал и понял, что великое и страшное было мне явление, и я совершил тяжелое прегрешение. Очень сильно повлияло на меня происшедшее, и ощутил я глубокую перед Вами вину. Вину, которую нет возможности искупить”.

Много Андрей мне рассказывал о себе.

Мама моя была человеком исключительной души и веры и еще до прихода Андрея последний раз говорила мне: “Мария! Матерь Божия явила этому человеку великое чудо, не тебе, а ему. Для тебя это был страх и ужас, и ты не знала, почему Господь отвел от тебя насилие. Ты верила, что тебя спасла молитва, а его сама Матерь Господа остановила. Поверь мне, плохому человеку такого явления не было бы. Матерь Божия никогда не оставит Андрея, и ты должна простить его”. Андрей маме тоже все рассказал.

Сестра моя Катерина была от Андрея без ума, а у меня до самой последней встречи с ним к нему жило чувство брезгливости и даже ненависти, и продукты, которые он приносил, я старалась не есть… Когда же разговорилась с ним, то поняла многое, взглянула на него по-другому и успокоилась. Подошла я тогда к Андрею и сказала: “Андрей! Вы изменились, другим стали. Простите меня, что долго не могла я победить в себе чувства ненависти к Вам”, – и подала ему руку.

Прощаться стал – уезжал в батальон выздоравливающих, а после на фронт должны были отправить.

Мама сняла со своей крестовой цепочки маленький образок Божией Матери с надписью: “Спаси и сохрани”, благословила им Андрея, перекрестила и по русскому обычаю трижды расцеловала. Расстегнул он ворот гимнастерки, снял ее, и мама куда-то зашила ему образок. Катька, прощаясь, порывисто обняла Андрея и поцеловала в щеку. Подошел он ко мне, низко поклонился и, как всегда, сказал: “Простите меня Бога ради и ради Матери Божией, молитесь обо мне”, – подошел к иконе Владимирской Божией Матери, приложился к ней несколько раз, поклонился всем нам и, не оборачиваясь, вышел.

Хлопнула дверь, мама и Катя заплакали, а я потушила в комнате свет, подняла светомаскировочную штору и вижу в лунном свете, как он вышел из дома, обернулся на наши окна, перекрестился несколько раз и пошел.

Больше никогда его не видела, только в 1952 г., была я уже замужем, получила письмо от него на старый адрес, мама мне письмо передала. Письмо было коротким, без обратного адреса, но по почтовому штемпелю увидела, что оно послано из-под Саратова.

“Спасибо, спасибо Вам всем. Знаю, страшен я был для Вас, но Вы не отбросили меня, а в одну из самых тяжелых минут поддержали прощением своим. Только Матерь Божия была Вам и мне помощницей и Покровительницей. Ей и только Ей обязаны Вы жизнью, а я еще больше – верой, дающей две жизни – человеческую и духовную. Она дала веру и спасла меня на военных дорогах. Спаси и сохрани Вас Матерь Божия. Наконец-то я живу христианином. Андрей”.

Это последнее, что мы узнали о нем. Я рассказала о. Арсению об Андрее, и он сказал: “Великая милость была дана этому человеку, и он оправдал ее. Хранил его Господь для больших и хороших дел”.

ОТЕЦ МАТВЕЙ

Отцу Арсению сильно недомогалось, и ему пришлось лечь в постель, но как раз в эти дни совершенно неожиданно приехал человек, лет 55-ти. Отец Арсений, не слушая наших возражений, встал с кровати, оживился и радостно встретил приезжего.

Надежда Петровна занялась приготовлением ужина, после которого о. Арсений и приезжий ушли в комнату и, вероятно, проговорили всю ночь, так как приготовлять постель в этот вечер не пришлось.

Утром о. Арсений и о. Матвей, так звали приехавшего, служили обедню, где я и Надежда Петровна присутствовали, весь день он о чем-то говорил с о. Арсением, и Надежда Петровна каждый раз с трудом убеждала их пойти обедать или пить чай.

Вечером за ужином о. Арсений чувствовал себя хорошо и с каким-то особым доброжелательством смотрел на о. Матвея, а тот спокойно сидел у стола, внимательно всех слушал и очень охотно отвечал на вопросы или рассказывал. Прожил о. Матвей у нас шесть дней и на четвертый день рассказал мне много о себе. Его рассказ о том, как он жил после войны, нашел и опять потерял семью, поразил меня, и я попросила разрешения записать рассказанное.

“В апреле 1941 года меня внезапно взяли в армию. Мне было 28, а Людмиле 25. Женился по большой любви. Друг без друга нам жизнь была не в жизнь. Первое время в армии места себе не находил. Писали мы друг другу почти каждый день. Была Людмила для меня всем, и сыновей я, пожалуй, любил меньше, чем ее. Человек она необычный: с большой силой воли, принципиальная, правдивая, добрая, отзывчивая, и я знал, что любит меня так же, как и я ее. Любовь наша была не физическим тяготением, а глубокой духовной привязанностью и близостью.

По образованию я физик, Людмила кончила педагогический техникум и работала преподавательницей в младших классах средней школы.

Война, как всякое бедствие, приходит неожиданно. С первых дней попал я в тяжелые бои, отступал, выходил из окружения, сражался. Домой писал часто, но, как потом узнал, писем моих почти не получали, а про меня и говорить нечего. Ранен был несколько раз, лежал в госпиталях: на Урале, в Сибири, по-прежнему много писал Люде, получал письма от нее, но, как попадал на фронт, переписка прекращалась. В феврале 45-го года ранили меня тяжело, вылечили и прямо из госпиталя попал я седьмого мая под Прагу, где и закончил войну. Грудь в орденах, мысли дома, не только у меня, а у всех. Отвоевались. Родину отстояли.

Через шесть дней после победы арестовали меня, а первого июня трибунал приговорил к расстрелу с заменой 12-ю годами заключения. Состряпал на меня дело старшина, написал, что я вел агитацию в пользу врага, и сколько я ни доказывал следователю, а потом трибуналу, что это бред, ложь – Родину я защищал, несколько раз ранен, награды получил, и немалые, – никто меня не слушал, а слушали только старшину. Потом уже узнал – многих он посадил, выслуживался.

Осудили, и до 1957 года прожил я в лагерях.

В одном из лагерей встретил о. Арсения, привязался к нему, полюбил, к тому времени я уже был верующим. Помог мне в этом один заключенный, добрый, хороший и глубоко верующий человек. Очень много дал он мне тогда в лагере.

Об аресте и осуждении семье сообщить не мог, но думал, что Людмила узнает от органов или товарищей. Последние годы находился в далеком сибирском лагере, из которого по чистой освободили в 1957 году. Три месяца пришлось проработать на заводе в Норильске, писал оттуда в Москву, семью разыскивал, но ответа не получил.

Обратился в бюро розыска, не отвечают.

Оделся более или менее прилично и поехал искать своих, но почему-то не официальным путем, а через знакомых. Узнал, что уехала Людмила в эвакуацию в город Кострому, там и осталась. Волнуюсь, жду встречи, мысль только одна: как-то они там живут? Что с ними?

Вот и Кострома. Приехал в семь вечера, пока нашел улицу, дом, подошло время к девяти часам. Постучал в дверь, открывает мужчина. Посмотрел на меня, вздрогнул, отступил испуганно в глубь передней и вдруг сказал: “Проходите, Александр Иванович!”

Вошел я, разделся. Мужчина безмолвно стоит и смотрит на меня, потом повернулся к какой-то двери и крикнул: “Люда, к нам пришли!”

Вошла Людмила, увидала меня, бросилась ко мне с криком и плачем: “Саша! Саша! Ты! Где был?”

Обнимает меня, целует. Забыл я все, все на свете, схватил я Людмилу, прижал к себе, плачу, целую в исступлении лицо, руки и чувствую, как под руками моими бьется ее сердце. Сколько это продолжалось, не знаю, но когда немного успокоился, то случайно взглянул на мужчину, открывшего мне дверь, и увидел на его лице такое страдание и неподдельное горе, что трудно передать. Спрашиваю: “Люда, кто это?”

Оторвалась она от меня, посмотрела на нас обоих, надломилась как-то и со стоном в голосе крикнула: “Муж!” – и только тут я окончательно понял, что мое время ушло. Охватила меня беспомощность, растерянность. Сел я и спрашиваю: “А как же я?” Молчат оба. Схватился я за голову руками и зарыдал. Трясусь и плачу. В жизни моей этого не было, а тут долгие годы мучения и ожидания отдали свое. Отчаяние страшное пришло. Чувствую, взял меня кто-то за плечи и говорит: “Успокойтесь! Успокойтесь! Расскажите, что с Вами было за эти годы?”

Поднимаю голову – а это муж моей Людмилы. Сел напротив меня, Людмила стоит. Смотрю на нее, смотрю и с трудом осознаю происшедшее. Мысли смутные, вязкие, тяжелые, злые, но потом состояние растерянности и злобы прошло, и опять я стал видеть одну Людмилу. Осунулась, в лице ни кровинки, большие глаза ее в слезах и невыносимой муке. Смотрит то на меня, то на Бориса – потом я узнал, что так его зовут.

Как и раньше, красивая, моя бесконечно родная Людмила, моя жена, а теперь жена другого. Люда, о которой долгие годы я думал, мечтал, к которой стремился, и только надежда увидеть ее дала мне возможность выжить в лагерях в течение 12-ти лет заключения – и вот наконец я нашел ее и сразу же потерял.

Перевел взгляд на Бориса и также вижу на лице растерянность и страдание. “Расскажите! Прошу Вас!”

Стал я рассказывать, вероятно, говорил долго. Рассказывал, как из армии писал, упомянул про взятие Праги,

Вспомнил арест, суд, 12 лет лагеря. Рассказал и замолчал, они также молчат, и в это время из мглистого тумана мыслей первый раз пришло воспоминание о Боге, и я в душе своей воскликнул: “Господи, помоги и рассуди. Ты Один знаешь пути наши”.

Людмила обошла разделявший нас стол, подошла ко мне и с мольбой сказала: “Саша, прости меня, виновата перед тобой. Писем от тебя не было, запрашивала военкомат, писала всюду, ждала, а ответ один: “Пропал без вести”. Три года ждала, ждала ежедневно, и все нет известий. Решила, что убит. Последнее письмо пришло из-под Праги. Мысли были только о тебе, но видишь – встретила Бориса, привыкла к нему, полюбила и вышла замуж на четвертый год нашего знакомства, и к двум нашим сыновьям прибавилась дочь Нина, сейчас ей уже семь лет. Прости меня, я одна виновата, Бориса не вини. Не дождалась я тебя. Прости”, – говорит и плачет. Борис молчит.

Что делать? Что делать? Не знаю и не вижу выхода, они оба также не знают. Взглянул на стенку и вижу – в рамках висят мои фотокарточки довоенные, и все происшедшее сразу по-другому осветилось.

Осуждение и раздражение, охватившее меня, сгладились, и что-то доброе, теплое охватило сердце и душу.

Не забыла, помнила, и действительно никто не виноват. Что делать? Что делать?

Тягостная тишина вошла в комнату. Гнетущая, мрачная, тишина страдания. “Где дети?” – спросил я. “К бабушке все трое пошли, там сегодня и ночуют”, – ответила Людмила, и опять стало тихо.

Я смотрел на жену, понимая и зная, что позови я ее, и она уйдет со мной, уйдет с детьми от Бориса, а я забуду ее второе замужество и буду любить по-прежнему. Но что делать с детьми? За восемь лет они полюбили и привыкли к новому отцу, и от него уже есть дочь. Как они отнесутся ко всему совершившемуся, ко мне, перенесут ли, поймут ли, забудут ли Бориса?

Я разобью сложившуюся семью, где сейчас есть согласие, где друг друга любят и понимают. Почему я должен прощать Людмилу? Чем она виновата передо мною? Она ждала, искала, помнила, страдала, оставшись с двумя детьми, не меньше меня и, только уверившись, что я умер, вышла замуж, нов новой семье не был забыт я, о чем сказали мне фотографии. Я был один, а их трое, брошенных, оставленных. Почему я имею какие-то особые права? Ни она, ни я не виноваты в случившемся, а тем более Борис. Сильно любил и люблю Людмилу, но это не дает мне право ради одного себя разбить семью, посеять зло, раздор, лишить детей человека, который стал им отцом. Мои сыновья полюбили Бориса. Но полюбят ли теперь меня? Что будет с дочерью, у которой только один отец, Борис? И опять мысль о Боге пришла ко мне. Не знаю почему, но я встал и прошел в другую комнату.

Три кровати стояли у стен, здесь жили дети. В головах самой маленькой кровати была приколота небольшая икона, висевшая на ленточке, кто был изображен, какой святой, я не понял, но то, что у ранее не верующей Людмилы появилась в доме икона, поразило меня и в то же время внутренне согрело, обрадовало.

В лагере человек, который дал мне возможность уверовать в Бога, говорил, что путь к Господу только через добро, помощь людям и отречение от своего большого и любимого человеческого Я, всегда выставляемого вперед.

Эти мысли мгновенно возникали и проходили передо мною. Выбор был только один. Я обязан, должен уйти из жизни детей, Людмилы, Бориса.

Людмила сидела растерянная, подавленная, не зная, что делать. Лицо ее было столь скорбно, что мне стало стыдно за себя, за то, что я долго молчу, держа Людмилу и Бориса в состоянии неизвестности, напряжения. Борис сидел опустив низко голову, как будто неимоверная тяжесть тянула его к земле.

Я встал и, подойдя к Людмиле и Борису, сказал: “Я ухожу, это необходимо и справедливо по отношению ко всем нам. У вас семья, а я – утраченное прошлое. У Вас сыновья, дочь, у меня ничего. Вы любите друг друга. Я ухожу, здесь нет жертвы, здесь воля Бога и ваше право”.

Я встал и стал одевать пальто. Борис смотрел на меня с тревогой. Людмила бросилась, обняла меня и, целуя, сказала: “Не уходи”, – но что-то неуверенное прозвучало в этом. Борис подошел и, взяв меня за руку, сказал: “Тяжело ей, переживает за нас обоих и за детей”.

Я вышел. Встреча с Людмилой и детьми не состоялась. Осталось только прошлое. Я опять один. Человек, которого я люблю, безвозвратно потерян.

Ждать долгие годы, надеяться, выжить только из-за этого, найти и потерять. Потерять навсегда.

Я шел по улицам Костромы, погруженным в темноту, шел, раздавленный происшедшим, шел, понимая, что другого выхода не было, а Людмила по-прежнему стояла перед моими глазами.

Примерно полгода я болел. Свет не без добрых людей, помогли мне, но в это время я как-то особенно близко подошел к церкви, и это остановило меня от многих неверных решений и поступков.

Устроился по своей специальности физиком в один институт, ушел в работу, что называется, с головой, достиг по воле Божией неплохих результатов. Пришла небольшая известность, печатные труды, жизненное благополучие и обеспеченность, но образ Людмилы, ее глаза постоянно стояли передо мною.

Город, где я жил, был небольшой, но церковь сохранилась одна, остальные когда-то закрыли или сломали. Храм стал моим прибежищем, местом душевного отдыха, утешения. Там, в церкви, сблизился я с одним врачом, глубоко верующим человеком, оказавшим на меня очень сильное влияние и много помогавшим мне.

Пожалуй, это был один из немногих тогда домов, где я бывал, отдыхал душой и учился духовной жизни. За семьей Людмилы не следил, не нужно было и для нее и для меня. Только однажды написал письмо Борису, в котором просил принимать от меня помощь. Высылал почти все мои деньги, через одного хорошего знакомого, живущего в Костроме. Трудно мне было все эти годы. Переживал и страдал, никак не мог забыть Людмилу и детей.

Года через четыре узнал случайно, что о. Арсений жив, списался с ним, поехал к нему, и стал он моим духовным отцом и руководителем на долгие годы, а потом я принял монашество и был поставлен иеромонахом. Давно хотел, долго готовился, но о. Арсений долго не разрешал и только в позапрошлом году благословил.

Оставил физику и пошел служить в церковь, чем немало удивил своих коллег по институту. Живу сейчас в промышленном городе, церковь небольшая, но верующих много, и много настоящих, хороших.

Успокоился, забылся, прошлое сгладилось, но полгода тому назад произошло со мною событие, опять потрясшее и взволновавшее меня.

Пришел домой после обедни. Хозяйка квартирная сказала, что приходил ко мне два раза пожилой мужчина, не назвался, но предупредил, что часа в четыре опять зайдет. Особого значения я этому не придал, однако около четырех часов действительно позвонили. Пошел открывать дверь. Вошел человек, на вид лет за пятьдесят, лицо желтое, изможденное, но глаза ясные, поражающие своей особой выразительностью и добротой. Вошел, поздоровался, назвал меня по имени-отчеству. Знаю его хорошо, где-то с ним встречался, но вспомнить не могу. Смотрю на него удивленно, вероятно, он это заметил. Спросил: “Не узнали?” – и сразу же после этих слов узнал я в вошедшем Бориса – мужа Людмилы.

Без всякого предисловия стал рассказывать: “Приехал рассказать о детях, отчет Вам дать. Рак у меня, две операции перенес, сейчас химиотерапией залечили. Пожелтел весь, а состояние здоровья не лучше. Проживу в лучшем случае два месяца. Ну, это для начала. За помощь спасибо, много семье дала. Помогали много. Жене не говорил, как просили, но догадывалась, Вас хорошо знала.

Сыновья Ваши уже имеют детей. Хорошими людьми воспитала их Людмила. Оба кончили институт, инженеры. Дочь наша Нина на первом курсе. Бог милостив, воспитали детей верующими. Людмила раньше не верила в Бога, но после Вашего от нас ухода сильно изменилась в этом отношении.

Откровенно скажу, следил за Вашей жизнью. Считал недопустимым упускать Вас из виду, потому что судьбы наши переплелись. Сложно, мучительно связаны. Знаю, тяжело переносили Вы случившееся, но и на нас с Людмилой оставило это глубокий след. Людмила любила и любит Вас, хотя и не знает, где сейчас Вы. Уход Ваш еще больше приблизил ее к Вам. Принеся себя в жертву семье, подчеркнули Вы силу любви своей.

Переживал я очень ее любовь к Вам, но было бы неправдой сказать, что она меня уже не любила. Сколько лет мы с ней после случившегося прожили, и никогда не была она холодна или равнодушна ко мне, никогда не сказала мне слова осуждения. Бывало, проснешься ночью, она не спит или делает вид, что спит. Знаю – мысли о Вас”. И стал мне подробно рассказывать о детях и жизни семьи и в конце сказал: “Время жизни моей ушло, остались считанные дни, у Вас в церкви, вероятно, есть второй священник, попросите его исповедовать меня. Помогите мне”.

Смотрел я на Бориса и думал, что жизнь его после моего появления была трудной, мучительной, полной сомнений, тревог, и тем не менее он с Людмилой смог воспитать детей, укрепить веру свою, сделать Людмилу верующей. Его жизнь по сравнению с моей была сложнее и труднее, была подвигом. Прожил он у меня три дня.

Исповедовал и причастил его наш настоятель о. Андрей. Помню, сказал он мне: “Хорошего человека встретил. Хороший Ваш знакомый Борис. Редкостный”.

В момент рассказа о. Матвеем своей жизни присутствовал о. Арсений, он внимательно слушал, хотя я и знала, а, что о. Матвей все уже давно рассказал ему. Прожив несколько дней, о. Матвей уехал, больше мне не пришлось его видеть, помню только, что месяцев через пять о. Арсений сказал: “Помните о. Матвея, письмо от него получил. Жизнь его трудная, сложная, но сумел он с помощью Господа найти единственное правильное решение. Да хранит его Бог”.

Рассказ о. Матвея произвел на меня очень сильное впечатление и запомнился на всю жизнь.

ОТЕЦ ПЛАТОН СКОРИНО

“В старинном патериконе прочел я когда-то сказанное святыми отцами о том, что Господь предоставляет каждому человеку возможность оглянуться на пройденный жизненный путь, осмыслить его и определить свое отношение к Богу и сделать шаг к познанию Господа или оттолкнуться от Него. В жизни постоянно происходят события, которые дают возможность всем ощутить и осознать Бога и прийти к нему. Право выбора принадлежит человеку. Господь, создавая вокруг человека цепь определенных событий, хочет помочь мечущейся человеческой душе прийти к Нему, и вина наша, если мы оттолкнем путь к спасению. В моей жизни было несколько таких переломных моментов, когда мне предоставлялась возможность решать – куда идти? Дважды (так кажется мне) оттолкнул я протянутую мне нить Истины, но Господь был милостив и еще и еще раз выводил меня на дорогу веры. Благодаря милости этой, стал я верующим, христианином, а потом и иереем.

На пути к вере встречал я людей замечательных, истинных помощников Бога, которые много помогли мне, многому научили и примером своей жизни показали, что такое христианин”. Так говорил мне о. Платон, временами замолкая, задумываясь и потом опять продолжая рассказ.

Высокий, крепко сложенный, с открытым, типично русским красивым лицом, серыми глазами, в которых жило упорство, сжатыми губам, он производил впечатление волевого человека, готового преодолеть любое препятствие. И в то же время лицо его было необычайно добрым, и в глазах, казалось, сейчас же отражалось все происходящее вокруг. Отражалось непосредственно. Я почему-то решила, что такой человек, как о. Платон, если нужно, положит за друзей жизнь, но в ярости, вероятно, страшен, коли до этого дойдет дело. Мысли мои пролетали мгновенно, а о. Платон продолжал начатый разговор.

“Скажу Вам! Рассказывать получается вроде бы сложно, а в жизни куда все проще складывается. Ленинградский я, из детского дома. Кончил семилетку и пошел работать слесарем на оборонный завод, поэтому в армию не взяли в мирное время. В партию не успел вступить – двадцать третий год только пошел, когда война началась, но всегда был в активе – в школе, в пионерах, в комсомоле. В танцах, массовках, вылазках и во всем прочем старался быть первым. Сейчас уже скрывать нечего, за девушками много ухаживал, да и меня они не забывали. Модно было в те времена заниматься антирелигиозной пропагандой, ну и я тут был не из последних..

В сорок первом году, как война грянула, я сразу же добровольцем пошел. Сильный, здоровый – назначили меня в разведку. Целый год воевал благополучно: ни ранения, ни царапины серьезной. Тогда думал – везло. Убило командира у нас снарядом, назначили нового лейтенанта. Увидели мы в нем этакого интеллигента, чистоплюя, или, как тогда говорили, “из чистеньких”. Невысокий, худощавый, щупленький, разговор ведет культурно, без ругательств: Задание дает, словно чертеж выписывает, точно, ясно, требовательно. Нам-то, обстрелянным солдатам, показался он хлипким, несерьёзным. Сидя-то в блиндаже, каждый распоряжаться может, а как в разведке себя покажет? Но удивил он нас в первый же выход на разведку. Про хорошего солдата говорят: не “воевал”, а “работал”. Лейтенант наш именно работал, как артист. Бесстрашен, осторожен, аккуратен. Ходит как кошка ,ползет по земле словно змея. Солдат бережет, сам за других не прячется, а старается, где надо, первым идти. Недели через три пошли мы в дальнюю разведку по немецким тылам. Трудный, опасный поход. Обыкновенно уйдут группой человек шесть-десять, данные по рации сообщали, но в большинстве случаев не возвращались – гибли. Вышло нас с лейтенантом восемь человек, прошли линию фронта – двоих потеряли. Оторвались от немцев, вошли в тыл к ним, благо местность лесистая, и стали вести разведку. Ходили шесть дней, каждый день сведения по рации передавали, но потеряли в стычках с немцами еще троих. Осталось нас трое: лейтенант Александр Андреевич Каменев, сержант Серегин и я. Получили приказ идти к своим. Легко сказать – идти назад. Немцы нас ищут, ловят. Они ведь тоже не промах. Пробрались мы к переднему краю, дождались ночи, залегли, изучаем обстановку. Где перейти? Выползли на нейтральную полосу, тут-то нас немцы и обнаружили. Залегли мы в воронку. Начали немцы артиллерийский обстрел полосы, повесили над головами осветительные ракеты и поливают пулеметным огнем. Тут-то меня и контузило. Серегин незаметно ухитрился из воронки уползти к нашим, а мы с лейтенантом остались. Я почти все время терял сознание, лейтенанта легко ранило в ногу. Пришел я на мгновение в себя и подумал: уползет он, как Серегин. Понимаю, что выхода у него другого нет. Расстелил он плащ-палатку, меня на нее затолкал – неудобно все это делать, воронка неглубокая. Сам распластался и, как только стало меньше света, потащил меня. Я ему говорю: “Брось – оба погибнем. Где тебе, я тяжелый, а ты вон какой маленький”. “Ничего, Бог поможет”, – а тащить надо метров двести. Немцы заметили движение, усилили обстрел из орудий. Осколки, как горох, кругом сыпятся. Пулеметные очереди к земле прижимают, земля фонтанчиками от пуль вздымается. Впал я в беспамятство, временами приходя в себя, слышу сквозь какой-то туман взрывы и чувствую, что волокут меня по земле. К своим ли, к немцам ли? Ребята потом рассказывали, что никто понять не мог, как меня, такого здорового, щупленький лейтенант доволок. Разговору об этом в части было много. Лейтенанта и меня за успешную разведку наградили орденами Красного Знамени. Отлежался я и опять в разведку. Смотрю на лейтенанта влюбленными глазами. Стал благодарить его, а он с улыбкой ответил: “Видишь, Платон, Бог-то нам помог!”. Мне его ответ шуткой показался. Стояли мы тогда в обороне, силы накапливали всем фронтом. Послали нас опять по тылам. Немцы стали очень осторожны, кого ни посылали, все гибли. Знаем, что идем на верную смерть, но приказ есть приказ, надо идти. Вышло нас шесть человек, и, забегая вперед, скажу, все шесть и вернулись. В дивизии все этому удивлялись, а сведения, добытые нами, оказались крайне важными, притащенный нами “язык” – немецкий лейтенант сообщил что-то очень нужное. Для меня этот поход оказался исключительным, так как это в какой-то степени было началом моей новой жизни. Это была та ступень, с высоты которой я должен был осмыслить, что живу не так, как надо. Забрались мы в этом разведпоиске километров за 30 от фронта. Добрались до какого-то села. Подошли, на окраине церковь стоит, почти у самого леса.

Четверо солдат пошли на разведку к селу, а я с лейтенантом церкви. Тихо, тихо кругом, луна неярко светила, и крест с куполом от этого сверкал серебристо-синеватым светом, и мне подумалось, что нет и не должно быть сейчас никакой войны, где люди режут друг друга. Но автомат висел на шее, сбоку на спине армейский кинжал, сзади автоматные диски, и со всех сторон окружала притаившаяся смерть. Лейтенант пошел к церкви, прячась за деревьями, а я стал обходить погост, но не дошел и вернулся назад. Смотрю, стоит лейтенант у дерева, смотрит на церковь и крестится. Голова поднята, крестится медленно и что-то полушепотом произносит. Удивился я этому страшно. Лейтенант образованный, бесстрашный, хороший солдат, и вдруг такая темнота, несознательность. Хрустнул я веткой, подошел и сказал шепотом: “Товарищ лейтенант, а Вы, оказывается в богов верите”. Испуганно повернулся он ко мне, но потом овладел собой и ответил: “Не в богов я верю, а в Бога”, –и легла после этого случая между лейтенантом и мною какая-то настороженность и недоверие. Долго рассказывать, но вернулись мы, как я уже говорил, без потерь, но испытали много. Все считали, что нам везет, а теперь я думаю, что это было Божие произволение. Вернулись, а мне одна мысль все время покоя не дает. Не может настоящий советский человек верить в Бога, тем более образованный, потому что должен был прочесть труды Емельяна Ярославского, Скворцова-Степанова, где с предельной ясностью доказано, что Бога нет, и если кто и верит, то придерживается буржуазных воззрений и тогда является врагом… Думаю, “шкура овечья на волчьем обличье” одета на лейтенанта. Притворяется. Храбрый, это верно, меня спас, поиски были удачные. Камуфляж, маскировка все это, для какого-то большого дела задумана. Враг-то расчетливый, хитрый. Не могу успокоиться. Пошел в “особый отдел”. Встретил младшего лейтенанта, доложился по уставу и рассказал о своих сомнениях. Он оживился, обрадовался и сразу же повел меня к своему начальству. Начальник “особого отдела” был у нас майор, латыш, сумрачный и всегда внешне усталый. Выслушал он младшего лейтенанта, тот доказывает, что лейтенант Каменев – затаившийся враг, которого надо обезвредить. Расспросил про лейтенанта, как в разведке себя вел, с солдатами на отдыхе, с кем общается. Подумал немного, недовольно посмотрел на нас, позвонил куда-то, что-то спросил и сказал: “Товарищ младший лейтенант, Вы сегодня с группой разведчиков за линию фронта пойдете, вот там и проверите лейтенанта Каменева, а сейчас можете идти, а ты, Скорино, останься”. Младший лейтенант побледнел, изменился в лице, что-то хотел сказать, но майор махнул рукой, и тот вышел. Майор дождался, когда закрылась дверь, посмотрел на меня и сказал: “Слушай, Скорино! Я о делах разведки много знаю, о тебе с лейтенантом тоже, но скажи мне, что у тебя – голова или пустой котелок? – и постучал пальцем по моему лбу. – Дурак ты! Ну что, верующий, крестился на церковь, разве в этом дело? Ты его дела видел, с ним работал? Тебя спас, сведения для командования принес, а им цены нет. Ты же про него говоришь – враг. Я в 41-м году от самой границы шел: отступление видел, окружение, панику, страх, храбрость, истинное бесстрашие, любовь к Родине. Вот когда довелось узнать людей. Все бы так воевали, как лейтенант Каменев. Ты знаешь, он в начале войны обоз раненых из окружения вывел. Раненого генерала с поля боя вынес. Не знаешь, а о людях с кондачка судишь! Сегодня в разведку пойдете, командование решило, вот и посмотри за нашим младшим лейтенантом и твоим Каменевым. Выкинь из головы свою глупость и людям не рассказывай! Шагай да научись лучше людей распознавать. Я в молодости тоже горячку порол и много дров наломал, а теперь часто об этом жалею. Иди!” Удивился я разговору. Пошли ночью в разведку, “языка” брать. Младший лейтенант из “особого отдела” оказался отчаянным трусом, за нас прятался и никак от земли оторваться не мог, вперед не шел, старался быть сзади, когда к немцам шли. Взяли “языка”, потащили. Вырвался младший лейтенант вперед, а тут обстрел начался, он от страха бросился в какую-то яму, побежал во весь рост, тут ему осколком полголовы снесло. Через неделю опять послали нас по тылам немцев. Первую линию обороны прошли благополучно, потом в лесу нарвались на охранение артиллерийской части. Еле ушли. Дошли до условленного места, разошлись надвое, договорились, где встретиться. Лейтенант меня с собой взял. Два дня ходили, больше ночью. Наткнулись на большое танковое соединение, обходили стороной, пытались силы определить, но в конце концов сами с трудом спаслись. Долго уходили, петляли всячески, но ушли. Разыскали в лесу овражек, там листья сухие скопились, забрались в них, лежим. Устали, решили по очереди спать, но ни тому, ни другому не спится. Эх, думаю, была не была, скажу лейтенанту, что был в “особом отделе” и о нем говорил и как сам к вере отношусь. Рассказал, молчит лейтенант, как будто заснул. Потом, вдруг спросил: “А ты знаешь, что такое вера?” Не дожидаясь моего ответа, стал говорить. Рассказывает, и стало передо мной открываться что-то новое. Вначале показалось увлекательной, доброй и ласковой сказкой – это о жизни Иисуса Христа говорил, а потом, когда перешел к самому смыслу христианства, потрясло меня. Рассказывал о совершенстве человека, добре, зле, стремлении человека к совершению добра. Объяснил, что такое молитва. Сказал о неверии и антирелигиозной пропаганде. И увидел я религию, веру совершенно не такой, как представлял раньше, не увидел обмана, темноты, лживости. Часа три проговорили мы, пока рассвет не обозначился. Я только спросил его: “А вот про попов говорят, что жулики они и проходимцы, как это с верой совместить?” Ответил лейтенант: “Многое, что про священников говорят, – ложь это, но было много и из них плохих. Ко всякому хорошему делу всегда могут из корысти пристать нечестные и плохие люди”. – “Вы не из поповских детей, товарищ лейтенант?” – “Нет, не из поповских, отец врач, мать учительница, оба верующие, и я только верой живу и держусь, а то, что ты в “особый отдел” пошел и обо мне говорил, так это не без воли Божией. Сам услышал, что майор тебе про людей говорил. Там тоже люди есть, и неплохие”. Крепко в душу запал мне этот разговор. Пришли на сборный пункт. Двое раньше нас пришли. Передали по рации донесение и повернули к своим. Два дня еще ходили, пробирались к линии фронта, кругом немецкие части. Разбили немцы нашу группу. Лейтенант да я остались неранеными, остальные полегли. Даже сейчас трудно понять, как к своим попали. Привязался я к лейтенанту, но через месяц перевели его в другую часть на повышение. Началось наступление, ранило меня тяжело. Встреча с лейтенантом Каменевым большой след оставила в моей жизни, заставила задуматься о многом, вероятно, подготовила меня к принятию веры. Хороший он человек был. Отправили меня в тыл. Попал в госпиталь под Вятку– в Киров. Пролежал пять месяцев и два еще в санатории. Рана моя гноилась, началось заражение крови. Лечение не помогало, дальше – больше, и увидел я по лицам врачей, что не выкарабкаться мне, а тут еще в отдельную палату положили, значит, безнадежен. Ждут, когда умру. Жить, конечно, хотелось, но устал я от болей, лечения и ожидания чего-то страшного, неизвестного и давящего. Не смерти боялся, а чего-то другого.

Была у нас в госпитале сестра Марина, худенькая небольшая девушка с карими глазами. Веселая, добрая и удивительно внимательная ко всем раненым. Любили мы ее за чуткость и безотказность помочь нам. Бывало, все выздоравливающие влюблялись в нее по очереди, но она со всеми была одинаково хороша и поклонников держала на расстоянии.

Перевели меня в “отходную” палату, сознание временами теряю надолго, а то впадаю в забытье. Придешь в себя и видишь, что Марина то тебе укол какой-то делает, то лицо от пота протирает, то белье меняет. Лежу я как-то с закрытыми глазами, входит главный врач с группой врачей, обход делает. Палатный докладывает историю и в конце говорит: “Безнадежен, начался общий сепсис”.

Главный врач осмотрел и тоже сказал: “Безнадежен”.

Я лежу в полудреме, но все слышу и понимаю. Не знаю, днем или ночью, вероятно, ночью, пришел в сознание и чувствую, стоит около меня Марина, полушепотом что-то читает и протирает мне лоб водой. Вслушался в слова и понял: молится она о моем выздоровлении. Открыл глаза, а она мне говорит: “Ничего, ничего, Платон, все пройдет”, – и дала мне выпить воды. Потом я узнал, что вода была святая. Марина продолжала молиться. И так длилось недели две. Принесет в пузырьке святую воду или кусочек просфоры, и мне каждый день дает их, и все молится и молится, как только около меня окажется. Ко мне приходила даже в те дни, когда ее дежурств не было. Выходила и вымолила она меня у Бога.

Когда поправляться начал, много мне о вере говорила, молитвам научила. Ушел я из госпиталя по-настоящему верующим. Она да лейтенант Каменев жизнь мою перевернули полностью.

Любил я Марину, словно мать родную, хотя она моих лет была. Главный врач, направляя меня в санаторий, сказал: “Мы Вас с того света вытащили, но без сестры Марины и наша помощь не помогла бы. Выходила она Вас, в ноги ей поклонитесь”.

Но я-то уже знал, Кто мне вместе с Мариной помог, и дал себе слово, если жить останусь, то, как война кончится, пойду в священники. Сказал об этом Марине.

Отгремела война, демобилизовался я из-под Берлина и приехал в свой Ленинград и, прямо сказать, с ходу в семинарию. Пришел, документы взяли, посмотрели и вернули. Я туда, я сюда – почему-то не принимают. Наконец отдал, и вдруг вызывают в военкомат, да и в другие учреждения вызывали. Стыдят, смеются, уговаривают: “Слушай, Скорино! Ты с ума сошел! Кавалер полного набора орденов “Славы”, других куча, звание старший лейтенант, а ты в попы. Армию порочишь!”

Поступил все-таки. Нелегко учение мне давалось, знаний мало, образование – только семилетка, да и ту давно кончил. Очень трудно было. Да иногда и нарочно кое-кто мешал. Кончил семинарию, захотел в монахи, но тут меня в семинарии на смех подняли: “Куда ты, такой здоровый и во многом еще неопытный, и в монахи, женись, священником будешь”. Откровенно говоря, правы мои наставники оказались – не годился я, конечно, для монашеской жизни, да и где мог к ней готовиться?

Жениться надо, а я учусь в семинарии. Никуда не ходил и ни одну девушку не знаю. Назначение дают мне под Иркутск, а я еще не иерей. Надо невесту искать. Раньше, до войны, много знакомых в городе было, а за эти годы растерял, а учась в семинарии, женщинами не интересовался и о женитьбе не думал, хотя и знал, что для священника это необходимо. Где невесту искать? Пошел в храм и стал молиться, помощи у Господа просить. Долго молился, вышел на улицу, смотрю –на одной ноге кто-то ковыляет, обгоняю, а это бывший капитан из нашего полка.

Забыл сказать, войну-то я закончил старшим лейтенантом, а начал солдатом. Я к капитану бросился. Обрадовались. Он меня к себе пригласил. Разговорились про дела минувших дней, про сегодняшние житейские. Капитан балагур, весельчак, человек добрый, гостеприимный. Рассказываю, что семинарию кончил, должен быть священником, но жениться надо. Вижу, из всего моего разговора понял капитан, что мне жениться надо, а остальное за шутку принял.

“Есть невеста! – кричит. – Нинка, моя двоюродная”. Познакомился я с ней дня через два, понравилась, и, кажется, я ей. Решил жениться, сделал через несколько дней предложение, о себе рассказал. Вначале, что я в священники готовлюсь, тоже не поверила, потом задумалась и дала согласие, только сказала: “Платон! А я-то неверующая”. Ну, думал, неверующая, а каким я раньше был!

Пошел в семинарию, рассказал. Выслушали не очень внимательно и благословили. Женился недели через две, посвятили в диаконы, потом в священники. Уезжать надо. Нина мне говорит: “Ты, Платон, поезжай, а мне еще полтора года нужно, чтобы пищевой институт кончить”.

Почему-то это у меня из головы вылетело, знал же, что учится. Надо ехать. Договорились, кончит – приедет. Откровенно сказать, тяжело уезжать было, полюбил я Нину. Верил, что приедет.

Да и о Нине рассказать надо. Роста невысокого, мне чуть выше плеча, худенькая, стройная, глаза большие, серые. Сама красивая-красивая, подвижная, язык острый, за словом в карман не полезет.

Уехал я за Иркутск. Село большое, церковь закрыта за смертью священника. Запущена, частично разрушена. Кое-как навел порядок, две старушки помогали. Начал служить, а народу только три человека. Страшно стало. Где же прихожане? Но решил служить ежедневно. Неделю, месяц, три служу, никто не идет. Впал в отчаяние. Поехал к владыке в город, рассказываю, что служу, а храм пустой. Что делать? Владыка выслушал и благословил служить, сказав: “Господь милостив, все в свое время будет”.

Зашел я, уйдя от владыки, в городскую церковь, дождался конца службы и подошел к старому священнику, рассказал ему свои горести. Позвал он меня к себе домой, обласкал и сказал: “Господь призвал Вас на путь иерейства. Он не оставит Вас. Все хорошо будет – прихожане придут, и жена приедет. Молитесь больше”. Подружился я с отцом Петром, часто приезжал к нему. Многим он меня поддерживал. Духовной жизни был человек.

Прошло полгода, а прихожан только восемь человек, а я все служу. Материально стало трудно, буквально жить не на что. В свободное время стал подрабатывать, то крышу покрою, то сруб поправлю, то где-нибудь слесарной работой займусь. Во время работы с хозяевами поговоришь, им, конечно, интересно с попом разговор затеять. О вере, бывало, начинали спрашивать, я, конечно, рассказывал, стали прислушиваться, в церковь заходить. Сперва просто посмотреть, а потом и молиться.

Работу, конечно, делал честно, аккуратно, не хвалюсь, бывало, сделаешь – сам удивишься. Завод ленинградский меня к этому приучил. Заказчиков – хоть отбавляй.

К концу года в храм стало приходить уже человек восемьдесят-девяносто, в основном пожилые, а по второму году и молодежь пошла.

Первое время в селе ко мне относились плохо, идешь по улице, мальчишки кричат: “Идет поп – бритый лоб”, – а часто просто бранными словами ругали. Молодежь задирала, смеялись. Придут в церковь, хохочут, мешают службе. Я вежливо их прошу, уйдут, ругаясь. Решили, что я безответный. За год жизни в селе избили меня очень сильно молодые ребята, шел я вечером, вот и напали. Они бьют, я только прошу – не надо, а им смех бить попа.

Очень трудно было. Без Нины беспрерывно скучал, но наконец приехала. Рад был очень, а она сперва приуныла, не представляла своей жизни в деревне со священником. У Нины диплом инженера, устроилась мастером на большой молочный завод в нашем селе. Взяли охотно, хотя и придирались потом, что жена попа. Знающая, работящая, она во всем показывала пример.

Однажды шли мы с Ниной вечером, напали на нас четверо подвыпивших ребят, меня трое бить начали, а четвертый пристал к Нине. Я прошу их оставить, Нина кричит: “Спасите”, – а ребята бьют меня, а там жену на землю валят. Двое каких-то ребят в сторонке стоят.

Эх! Думаю, о. Платон! Ты же разведчиком был, в специальной школе учился разным приемам, да и силушкой тебя Бог не обидел. Развернулся вовсю. Простите за слова фронтовые, не священнику их говорить, но “дал я им прикурить”. Кого через голову, кого в солнечное сплетение, а третьего ребром ладони по шее, а потом бросился к тому, который на Нину напал. Разъярился до предела, избил четвертого парня и .в кусты кинул. Нина стоит, понять ничего не может. Двое ребят, что в стороне стояли, бросились было своим помогать, но когда я одному наподдал, убежали. Собрал я побитых ребят, да здорово еще им дал. Главное, все неожиданно для них получилось, не ждали отпора, думали – тюфяк поп, безответный. Собрал и решил проучить. Стыдно теперь вспомнить, но заставил их метров пятьдесят ползти на карачках. Ползли, пытались сопротивляться, я им еще выдал. Нинка моя хохочет: “Не знала, что ты, Платон, такой! Не знала!” Злой я тогда очень был.

После этого случая относиться ко мне стали лучше, а ребята, которых я побил, как-то подошли ко мне и сказали: “Мы, тов. Платон, не знали, что Вы спортсмен, а думали, что только некультурный поп”. Одного парня я года через два венчал, а у другого дочь крестил.

Понимаю! Осудите Вы меня за эту драку, не иерею это делать, но выхода не было. Если бы один шел, а то с женой. Потом ездил, владыке рассказывал, он очень смеялся и сказал: “В данном случае правильно поступил, а вообще силушку не применяй. Господь простит!”

Несколько лет в селе прожили. В 1955 г. девятого мая отмечали десятилетие Победы над Германией. Председатель колхоза и председатель сельсовета были старые солдаты. Объявили – будет торжественное собрание в клубе. Приглашаются все бывшие фронтовики и обязательно с орденами.

Нина говорит мне: “Ты, Платон, обязательно пойди”.

Оделся я в гражданское платье, надел свои ордена и медали, а их у меня много: три ордена Славы всех степеней, еще когда солдатом был, получил, четыре Красной Звезды, орден Ленина, Боевого Красного Знамени, три медали “За отвагу”, две “За храбрость” и медных полный набор.

Прихожу в клуб, здороваюсь с председателем колхоза, узнал меня с трудом, смотрит удивленно и спрашивает: “Ордена-то у Вас откуда?”

Отвечаю: “Как откуда? На войне награжден”. Куда меня сажать, растерялся. Орденоносцы в президиуме сидят, а у меня орденов больше, чем у других, но я поп. Потом с кем-то посоветовался и говорит: “Товарищ Платонов! Прошу в президиум”, –и посадил меня во втором ряду. Надо сказать, меня многие называли товарищ Платонов, принимая имя “о. Платон” за фамилию.

Стали фронтовики выступать с воспоминаниями, я подумал, подумал и тоже выступил. Конечно, понимал, что все это может кончиться для меня большими неприятностями у уполномоченного по делам церкви и у епархиального начальства, но хотелось мне народу показать, что верующие и священники не темные и глупые люди, а действительно верят в Бога, идут к Нему, преодолевая все и не преследуя каких-то корыстных целей.

С председателем колхоза я даже сдружился. После этого случая он относился ко мне хорошо. Рассказывал, что ему и председателю сельсовета нагоняй был от районного начальства, что попа с докладом выпустили. Воспоминания в доклад переделали.

Двенадцать лет прожил я в этом селе. Господь по великой милости Своей не оставлял меня с Ниной. Последние годы храм всегда был полон народу, относились ко мне хорошо, и власти особенно не притесняли.

Нина моя, конечно, не сразу к церкви пришла, но теперь, по-моему, куда больше меня в вере преуспела. Верит истинно, службу прекрасно знает и во всех церковных вопросах моя опора и помощник.

Сейчас в город перевели, там и служу. Трудно мне среди городских, но привыкаю.

Вот, кажется, и все главное о моей жизни и о том, какими путями шел я к Богу.

Простите! Вспомнил сейчас, как в первый раз услышал о Боге от верующего человека. Поразила меня эта встреча, заставила задуматься. Прочертила, конечно, какой-то след в моей душе, временами приходила на память, но было мне тогда 14 лет, и жил я тогда в детском доме.

Был у нас преподаватель обществоведения Натан Аронович, фамилию забыл. Любили мы его. Вечера устраивал, диспуты, доклады, водил нас по музеям, руководил кружком антирелигиозной пропаганды, вечно был с нами.

Поступил в детдом парнишка лет 14-ти, Вовка Балашов, видимо, из интеллигентной семьи. Молчаливый, замкнутый. Учился хорошо. Пробыл у нас полгода, и кто-то из ребят заметил, что Вовка крестится. Дошло до преподавателей. Не знаю, о чем они говорили, но были тогда в моде в школах литературные суды над Чацким, Онегиным, Татьяной Лариной, Базаровым и другими героями произведений, которые мы тогда проходили. Обычно суд происходил в зале. Был председатель, обвинитель, защитник и обвиняемый – судимый литературный герой. Преподаватель всегда сидел в стороне и почти в “ход суда” не вмешивался.

Натан Аронович решил устроить показательный суд над Иисусом Христом и христианством. Обвиняемым решили сделать Вовку Балашова, одели его в простыню, чтобы он походил на Христа. С нами Натан Аронович целую подготовку провел по осуждению Христа и веры. Обвинитель – Юрка Шкурин, защитник – Зина Фомина, председатель Коля Островский, человек семь свидетелей и два класса публики – 7 “А” и 7 “Б”.

Мы все страшно заинтересовались, готовились дней десять втайне, от Вовки, но тем временем стали звать его “Христосик”. За день до суда Вовке сказали, что он будет обвиняемым и изображать Христа. Вовка стал отказываться, протестовал, но его не слушали. Потом мы узнали, что многие преподаватели возражали, но Натан Аронович настоял. Мы видели, что Балашов за какой-то один день осунулся и издергался.

Собрался суд! Председатель Коля Островский открыл заседание. Балашов простыню не надел, стоит бледный, ни кровинки в лице. Девчонки его жалеют, нам, зрителям, тоже как-то не по себе. Председатель спрашивает Вовку: “Признаете себя виновным?” Надо было ответить: “Не признаю”, и тогда заседание превращалось в спор нескольких сторон. В какой-то степени это было интересно. Спорили, обсуждали, доказывали, читали отрывки из произведений, цитаты – в результате чего облик “судимого” литературного героя обрисовывался более полно, лучше усваивалось произведение. Вся суть суда заключалась в споре, а Вовка Балашов взял да и ответил: “Я верующий! Суда не признаю, у каждого есть своя свободная совесть”, – и сел.

Начали допрос. Вовка молчит.

Суд растерялся, заведенный порядок нарушился. Натан Аронович сделал знак председателю, чтобы речь начал прокурор. Юрка Шкурин встал и закатил речь: “Пережитки капитализма, кулаки, попы, мощи”, – и закончил опять пережитками капитализма… Хорошо говорил, мы аплодировали. Защитник Зина Фомина тоже долго говорила. Отметила пережитки прошлого, низкую культуру обвиняемого, влияние среды и прочее, и прочее. Вообще ее речь получилась большим обвинением, чем Юрки Шкурина. Мы опять аплодируем. Потом стали вызывать свидетелей. Каждый из них приводил цитаты из антирелигиозных книжек, журналов, и даже кто-то показал карикатуру на Христа из журнала “Крокодил”. Всем было весело и интересно. Председатель вдруг обнаружил, что речи прокурора и защитника должны были быть произнесены после вызова свидетелей, но, увидя, что ничего уже сделать нельзя и довольный ходом суда, предложил последнее слово обвиняемому Балашову.

Натан Аронович сидел довольный и по своей всегдашней привычке, когда был в хорошем настроении, потирал руки.

Думали мы все, что Вовка после всего сказанного откажется от последнего слова, а он встал и заговорил. Словно тяжесть с себя сбросил какую-то, выпрямился и стал даже выше ростом. Заговорил, и мы, что называется, рты раскрыли. Говорит о добре и зле, о чем Иисус Христос учил, почему он верит в Бога, что мы все бедные, жалкие, потому что не верим, что душа и ум наш от этого пусты. Он никогда не бывает один, с ним всегда Бог, “на Которого у него надежда и в Котором сила”.

Говорит, голос дрожит, вот-вот расплачется.

Натан Аронович делает председателю знак, чтобы он заставил Вовку Балашова замолчать, а тот не хочет прерывать Балашова. Вовка закончил словами: “Да, я верующий, и это мое дело. Судить меня никто не имеет права. У каждого человека есть совесть, она свободна, и другие люди не должны навязывать свои взгляды. Я верю в Бога и рад этому”, – и остался стоять.

Говорил хорошо, захватил всех сидящих в зале. Мы ему устроили овацию. Никто из нас не думал, что молчаливый и застенчивый Вовка Балашов так мог говорить, откуда слова брал.

Прокурор, защитник, суд растерялись. Ребята народ честный, поняли Вовку, поняли, что мы не имеем права судить человека за его убеждения, да, кроме того, очень искренней и непосредственной была его речь, не вымученной.

Натан Аронович вскочил и крикнул председателю: “Зачитывайте приговор!” – а Коля Островский смущенно ответил: “Он же не виновен”. И в воздухе повис вопрос: “Кто не виновен? Христос или Балашов?” – и как-то получилось так, что никто не виноват.

Натан Аронович передернулся, лицо пошло пятнами, голос сорвался, и он почти прошипел: “Довольно комедию разводить, нет никакого Христа, христианство – неудачное извращение иудейской религии. Это выдумки. Бога нет. Балашов нес вредный бред. Читайте приговор!”

Председатель Коля Островский посоветовался с “заседателями” и объявил: “Суд решения, ввиду непонятных обстоятельств, не принял”.

Расходились мы с заседания суда с тяжелым сердцем, невеселые. Потом были долгие споры, но что-то засело внутри у каждого из нас.

Недели через две Балашова перевели, по настоянию Натана Ароновича, в детский дом трудновоспитуемых ребят, а любимый преподаватель Натан Аронович потерял нашу любовь, и мы не тянулись больше к нему.

Оглядываясь назад, вижу, что Господь многими путями вел меня к Себе. Лейтенант Каменев, сестра Марина Вовка Балашов, учеба в семинарии, женитьба на Нине трудная вначале жизнь в селе священником, служба в разведке и многое, многое другое, что я не рассказал Вам, были теми ступенями, по которым вел меня Господь”.

Спросила я о. Платона: “Как Вы узнали о. Арсения?”

“В храме, где я служу теперь, есть у меня духовный сын, хороший знакомый и друг о. Арсения, вот и попросил он у него разрешения приехать мне сюда. Вот и приехал. Благодарю за это Бога. Всю жизнь свою в его руки отдал, уезжаю прямо-таки обновленным.

Приеду домой – Нину сюда направлю. Отец Арсений сказал, чтобы приехала”.

МАТЬ МАРИЯ

Долгие годы прожитой жизни со всеми ее радостями, тревогами, трудностями и горем превращаются в конце концов в воспоминания, которые человек несет в себе. Яркие и светлые воспоминания озаряют дальнейшую жизнь, ведут к совершенствованию души, а если они темны и отвратительны, то их стараются забыть, но память не позволяет этого, и тогда воспоминания преследуют, давят и терзают человека. Прошедшая жизнь всегда воплощается в воспоминания.

Я хочу рассказать о людях, жизнь которых не ушедшее прошлое, а подлинная, настоящая жизнь сегодняшнего дня, хотя это возникает из воспоминаний. Истинная любовь обогащает человека, несет ему счастье и постоянно возрождается в новых и новых людях, но есть сила большая, чем любовь, – это самоотречение ради людей, это совершение добра, беспредельная вера в Бога, молитва и помощь своим ближним.

Такими людьми были о. Арсений и мать Мария, и я хочу рассказать о них, потому что Вы должны знать тех, кто помогал окружающим, облегчал им страдания, наставлял и вел к Богу, и я уверен, что многие, кто прочтет об о. Арсении и м. Марии, об их делах и поступках, будут черпать оттуда новые силы и находить правильный путь. Поэтому рассказ об о. Арсении и м. Марии не воспоминание, а настоящая жизнь, тот живительный источник, дающий возможность верить и обретать силы.

Для этого рассказа мною использованы записки, которые я вел почти ежедневно. Конечно, в этих записках много субъективного, личного, написанного под влиянием тогдашнего настроения. Перекладывая записи в рассказ, я пытался в какой-то мере освободиться от этого личного, наносного, но, вероятно, это мне не всегда удавалось.

…На отпуск я тогда приехал к о. Арсению. Городок, где он жил, я любил и каждый день путешествовал по его улицам, старинным, полуразрушенным монастырям и храмам. То посещал конец IV века, то попадал в пышный, парадный XVIII век, то в полуказенный ХIХ-й. Довольно быстро подружился с работниками музеев, и для меня часто открывались такие красоты и тайны старины, которые вряд ли могли узнать приезжие или жители этого старинного городка.

Мои 27 лет позволяли мне совершать многокилометровые прогулки по окрестностям, а вечерами, когда о. Арсений бывал свободен, я молился с ним, говорил или присутствовал при разговорах с другими людьми, неизменно получая каждый раз новые знания духовной жизни, людей и веры. Уходя от него, чувствовал я себя духовно обогащенным.

В этот день утром я совершил большой поход в монастырь, построенный в XVI веке. Многое сохранилось, но сильно обветшало. Особенно прекрасен был собор, в котором даже сохранился иконостас XVII века. Пришел усталый, отдохнул около двух часов, а вечером, около восьми, приехала к о. Арсению из Москвы незнакомая девушка с запиской. Прочтя записку, о. Арсений сказал мне: “Утром поедем в Москву. Пишет Евдокия Ивановна, тяжело заболела одна знакомая ей монахиня Мария. Выехать придется в пять утра, с первым поездом. Прошу тебя взять три билета и поехать со мной. Пробудем в Москве дня четыре”, – и стал разговаривать с приезжей.

Не успев рассмотреть гостью, я пошел собрать кое-какие вещи для о. Арсения и себя. Уложив вещи в портфель с помощью Надежды Петровны, хозяйки дома, где жил о. Арсений, я вернулся в комнату, но его там уже не было.

Гостья ходила по комнате, рассматривала книги на столе, в шкафах, картины, иконы, висевшие в углу, вещи. Рассматривала довольно бесцеремонно и, видя, что я вошел, не обратила на меня внимания, продолжая так же все разглядывать. Осмотрев и сев в кресло, сказала, обращаясь ко мне: “Никогда не думала, что современного священника может интересовать искусство, медицина, философия, марксизм. Я думала, что в основном священники знают только богослужение, Евангелие, Библию. Удивляюсь Вашему Петру Андреевичу, – и, внимательно оглядев меня с ног до головы, насмешливо спросила: “Скажите! Вы тоже из этих, как Петр Андреевич?”

Тон ее разговора, бесцеремонность необычайно задели меня, мне стало больно за о. Арсения, и я вызывающе сказал: “Да, из этих! Но прежде чем говорить об о. Арсении в таком тоне, взгляните на книги, написанные им”.

“Книги?” – удивленно повторила она. Открыв шкаф, я показал несколько книг, написанных им. Взяв одну из них в руки и задумчиво перелистывая страницы, останавливаясь и временами читая, девушка, как бы забыв про меня, произнесла: “Ученый и священник! Странное сочетание. Жизнь идет вперед, материализм охватил почти полмира, наука вошла в обиход и сознание человека, знания необозримы, написаны тысячи книг, опровергающих веру, а она живет… Верят ученые, писатели, знаменитые художники, врачи, педагоги, верят миллионы высокообразованных людей на Западе, и в то же время наши церкви полны почти одними старухами, которые, когда я бывала девочкой в церкви, страшно раздражали меня своими поучениями и советами”. И, как бы отвечая на что-то себе, сказала: “Много написано, но никто еще не доказал, что нет Бога, – и, обратившись ко мне, продолжила: – Знаете, я много прочла атеистических книг, но у меня создалось впечатление, что в них не столько доказывают свою правоту, сколько опорочивают религию или спорят с Богом, стараясь доказать Ему, что Его нет. Моя бабушка Катя верит беспредельно, и если бы Вы знали, что это за человек, она лучше всех, и даже моей мамы и отца. Были бы все такие верующие!” И неожиданно спросила меня: “Ну! А Вы как думаете о Боге?”

Я собрался ответить, но увидел стоящего в дверях о. Арсения. С доброй улыбкой смотрел он на свою гостью, и столько было тепла и приветливости в его взгляде, что я решил: отвечать не надо.

“Приготовился?” – спросил он меня.

“Да, завтра пойду к четырем утра на вокзал и возьму билеты, а Вас попрошу к пяти часам прямо к поезду”, – ответил я.

В вагоне ехали молча. Отец Арсений сосредоточенно смотрел в окно. Мимо проходили леса, поля, пролетали станции, переезды, какие-то здания, шли по тропинкам люди, а он, отдалившись от всего, молился.

Девушка, которую звали Татьяной, читала медицинский учебник, а я пытался вчитываться в какую-то повесть. Ехали несколько часов. Два или три раза о. Арсений наклонялся к нашей спутнице и что-то спрашивал.

Москва встретила нас шумом, и было видно, что о. Арсений, привыкший к тихой жизни старинного русского городка, как-то терялся и чувствовал себя неуверенно. Садясь в такси, долго не мог закрыть дверь растерянно смотрел на проносившиеся мимо автобусы троллейбусы, трамваи, автомашины, толпы народа, двигающиеся по тротуарам. Высокий современный дом встретил нас криками детей, разговорами репродукторов, бросавших из окон то музыку, то слова песен, запахом лестничных клеток, хлопаньем дверей лифтов, дробным стуком каблучных “шпилек” об асфальт, торопливостью прохожих, пронизывающими взглядами пенсионеров, сидевших на лавочках около подъездов.

В квартире стояла тишина, потоки солнца врывались в окна. С дороги вымыли руки. Таня, зайдя к бабушке, что-то сказала и стала поить нас чаем. Я отказывался, а о. Арсений молчал. Татьяна решительно ставила чашки, резала хлеб, сыр, какую-то рыбу. Минут через пять стол был уставлен, вероятно, всем, что было в доме, а еще через десять мы пили крепкий чай.

Мы вошли. В небольшой комнате на кровати лежала старая женщина, положив руки поверх одеяла, лицо было строгим и скорбным, большие серые глаза смотрели на нас пытливо и в то же время ласково.

“Бабушка, вот я и привезла тебе знакомых Евдокии Ивановны”.

“Да, уж давно слышу, давно”, – ответила та, которую Татьяна назвала бабушкой.

“Садитесь, батюшка! – обратилась она к о. Арсению. – А ты, шустрый, тоже садись, послушай. Таня пойдет, делами займется”.

“Почему она назвала меня шустрым?” – подумал я.

Мы сели. На какие-то мгновения воцарилась тишина. О. Арсений, казалось, во что-то вглядывается, о чем-то сосредоточенно думал.

“Вы-то, батюшка, поближе сядьте, рассказывать о себе сперва буду, чтобы знали жизнь мою, а потом уж и исповедуете. Голос у меня теперь тихий”. О. Арсений молча подвинул стул ближе к кровати и опять сосредоточенно всматривался в лицо женщины. Было видно, что он до предела внутренне собрался, и по легкому движению губ я догадался – молится.

В комнате было тихо, странно тихо. Молчал о. Арсений, молчала Мария. Через большое окно, задернутое легкой занавеской, пробивался солнечный свет, на стенах висело несколько литографий с известных картин Нестерова. В углу около кровати, под двумя полотенцами, расшитыми старинной русской вышивкой, висела икона Владимирской Божией Матери. Полотенца были подколоты булавками, было видно, что временами полотенцами иконы завешивали.

Меня поразило лицо лежавшей матери Марии. Когда-то, вероятно, красивое, оно и сейчас, прорезанное сеткой морщин, осталось красивым, но было безмерно усталым и скорбным. Большие серые глаза смотрели на о. Арсения с мольбой и надеждой.

Длинные узкие руки, покрытые тонкой сетью проступающих вен, лежали недвижно, но напряженно, казалось, что вот-вот она обопрется на них и поднимется с подушки. Неподвижность и в то же время напряженность рук придавали им скульптурную окраску. Всматриваясь в руки матери Марии, я невольно представил себе ее характер, и мне вспомнился портрет академика Павлова, написанный Нестеровым, где руки, лежащие на краю стола, напряженные руки мастера-ученого также выражали его характер.

“Благословите, батюшка, инокиню Марию, в миру Екатериной звалась. Расскажу о себе, чтобы знали, кого исповедовать будете. Может, батюшка, это и странно, но отец мой духовный Иоанн сказал мне: “Будешь умирать, расскажи о себе духовнику. Не забудь”. Вот исполняю волю его. Вы уж, о. Арсений, не обессудьте на меня за это – за рассказ”.

Отец Арсений подошел, низко поклонился и как-то по-особому трогательно, любовно благословил лежащую, так же благоговейно и трепетно приняла благословение мать Мария.

“Сиротою я, батюшка, осталась с шести лет. Приютила меня одна бабушка-бобылка. Куски хлеба по деревням собирали, гроши на папертях, тем и жили. Помещица наша, барыня, Елена Петровна, Царство ей Небесное, взяла меня в услужение, а потом, когда к дому привыкла, начала с барышней Наталией Сергеевной играть. Подружкой ее стала. Полюбили мы друг друга. Барыня Елена Петровна справедливая, добрая была. На ней весь дом держался. Полюбила меня, как дочь родную, ласкала, и стала я воспитываться и учиться наравне с барышней. Хорошее время, батюшка, было!

Подросла я, стало 17 лет. Лицом и фигурой Господь не обидел. Бывало, гости меня за барышню принимали. Да Елена Петровна и Наташа за это не обижались. Святые люди, скажу Вам, были.

Сергей Петрович, барин наш, до женщин большой охотник был. Сколько горя и страданий доставлял он Елене Петровне своими увлечениями, а во всем остальном человек был хороший. Царство ему Небесное!

Подросла я, стал меня барин все ласкать, то обнимет, как дочь, то поцелует, а потом стал стараться одну встретить в саду или в комнате. Поняла я, избегала его. Страшно и стыдно было перед барыней и Наташей. Родной меня считают, дочерью, а тут пакость такая и грех ужасный.

С детства я в Бога верила и мечтала в монастырь уйти, даже Елена Петровна, бывало, подсмеивалась и ласково “монашкой” называла. Молилась я всегда подолгу.

Остановит, бывало, меня Сергей Петрович, а я его прошу, умоляю не трогать меня, а он только отвечает: “Дурочка! Счастья своего не видишь”.

А раз случилось, барыня и Наташа уехали в гости, Сергей Петрович тоже куда-то поехал, а у меня в этот день голова разболелась, осталась я дома. Сижу у себя в комнате, вдруг барин входит ко мне и прямо с порога взволнованно говорит: “Люблю тебя, Катя! Уедем. Увезу тебя в Петербург, в Париж”, – и стал меня обнимать. Толкает, платье, белье рвет, а я отталкиваю его. Богу молюсь, говорю в себе: “Помоги, Господи, защити, Матерь Божия, не остави меня”, – а Сергей Петрович совсем обезумел, обнимает меня, платье все порвал, говорит что-то. Отталкиваю, борюсь с ним, вырвалась, упала перед ним на колени, плачу, кричу: “Сергей Петрович! Ничего не хочу, пощадите меня семью свою не срамите, себя. Грех это, грех страшный. Не губите! В монастырь хочу”, – а он еще больше озверел. Зарыдала я в полный голос и кричу: “Матерь Божия! Помоги!” – и в в это самое время открылась дверь, ворвалась Елена Петровна и закричала: “Вон из моего дома! Чтобы ноги твоей больше не было”.

Вскочила я с колен, словно в беспамятстве, и, как была простоволосая, растерзанная, в порванном платье бросилась к двери, а Елена Петровна схватила меня и кричит: “Стой, Катя! Стой! Не тебя гоню, а Сергея. Вон из дома!” – и выгнала. Около года дома не жил.

Обняла она меня, приласкала, сама расплакалась: “Прости меня, Катя! Усомнилась я в тебе, следить стала, а сейчас, стоя за дверью, все слышала. Все поняла”, – и целует, целует меня, а я рыдаю, остановиться не могу. Святая, праведная женщина была.

Недолго я у них после этого прожила, в монастырь просилась. Отговаривала, не пускала меня Елена Петровна.

Ездил к нам часто один инженер-путеец, сын хорошей подруги Елены Петровны, за мной ухаживал. Уговаривала меня Елена Петровна замуж идти, приданое большое давала, а я все свое. Монастырь да монастырь. Поехала Елена Петровна со мной в монастырь, игуменья у нее там дальней родственницей была. Переговорила, вклад за меня внесла, и стала я послушницей. Плакали Елена Петровна и Наташа, расставаясь со мной, а про меня и говорить нечего. О Господи! Каких людей посылаешь Ты. Слава Твоя в них.

Хорошо в монастыре было. Многому научилась и многое познала. Много хороших людей встречалось, дали узнать, как к Господу идти. В хоре пела, службу изучила, шить научилась, потом все в жизни пригодилось. Недолго в обители побыла– пять лет с небольшим. Пришла в четырнадцатом, а в 1919-м стали молодых послушниц выселять из монастыря. Год еще в деревне на частной квартире была, недалеко монахини жили, их навещала, а потом уехать пришлось. Председатель сельсовета проходу не давал, пристал, ко мне.

Уехала под Рязань, в церковь уборщицей. Хороший наставник был отец Иоанн, вел меня по-монастырски. Великой души был человек и молитвенник большой, да недолго я там прожила. Церковь закрыли, а о. Иоанна выслали в Сибирь. Переписывалась с ним. Старенький он, недолго в ссылке прожил. Очень много он мне дал, грешно сказать, но больше, чем в монастыре.

Уехала я под Кострому, знакомая там была, опять при церкви жить стала. Вначале все хорошо было, да о. Герасим, настоятель, вдруг стал очень ласков, а как-то вечером службу кончил, я храм убирала, и вдруг напал на меня, с ног сбил, хотел насилие совершить. Я прошу его оставить меня, отталкиваю, борюсь с ним, а он словно зверь, сквернословит и хочет своего добиться. Ударила я его в лицо больно. Избил меня, живого места не оставил, платье порвал в клочья. Еле вырвалась, убежала, а через два дня меня по его доносу в милицию забрали за злостную агитацию. Три месяца просидела в тюрьме. Помогли люди, и начальник из отдела по-хорошему отнесся. Выпустили.

Уехала. С большим трудом поступила на швейную фабрику, шить-то умела, потом на курсы медицинских сестер устроилась. Кончила, ушла с фабрики в больницу хирургической сестрой. В Москву перебралась, помогла одна монахиня, она водной из Градских больниц работала и меня туда устроила. Вот с 24-го года там и работала, на пенсию недавно ушла.

С Еленой Петровной и Наташей все время переписывались. Разбросала их жизнь в разные стороны. Сергей Петрович в 19-м году умер, а Елену Петровну проводила в 27-м на кладбище, приехала в Москву на операцию, у нас в Градской лежала. Года не прожила. Наташа в Москву ко мне часто приезжала, да и я к ней ездила. Тяжело жила, много страдала. Погибла вместе с мужем в 1937-м.

Подружилась я в больнице с врачом, пожилая, душевная. Всю себя больным отдавала, звали ее Верой Андреевной, муж бросил, двое детей осталось: Алексей и Валентина, мать Татьяны, что Вас сюда привезла.

Стали мы с Верой вдвоем детей воспитывать. Трудно было. Бог помог, на ноги поставили, но в 43-м взяли Алешу на фронт, и через три месяца погиб он.

Вера Андреевна на фронте была в госпитале, а я в больнице сестрой. Валентина на фронт рвалась, но потом поступила в медицинский институт, замуж вышла. Первой Ксения родилась, потом Таня, и я стала второй бабушкой.

Вот и жизнь вся моя, батюшка. То в больнице, то дома по хозяйству. Какая уж монахиня? Сами видите! Все житейское, обыденное. Прости меня, Господи! Самое главное-то забыла. В 35-м году сподобил меня Господь стать монахиней, и дали мне при постриге имя Мария. Постриглась тайно, свои-то через несколько лет узнали. Так и жила по-мирски, одно название – монахиня. Сама знаю, грех большой! Не получилось из меня монахини, не получилось! Молиться любила, в церковь стремилась, и ничего не получалось. Дежуришь ночью, только про себя молиться начнешь, звонок, в палату бежишь к больному или сидишь около тяжело больного, оперированного. В операционной стоишь, все внимание и мысли – не перепутать, не опоздать инструмент подать, а дома готовка, разговоры, дети.

До молитвы и не дойдешь, разве только в дороге, на улице. Бывало, за весь день десяток раз успеешь сказать: “Господи! Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй, меня грешную”. Ночью перед сном молиться начнешь, сил нет. Валишься на кровать. И хороших дел сделать не могла, все в житейских хлопотах. На пенсию вышла, молиться много начала, в церковь хожу, а людям помогать сил не стало. Старая я, слабая теперь. Вот и стремилась в монахини и не оправдала обета, мною данного. Великий грех на мне! Великий! Еще когда в обители жила, была несколько раз у одного великой жизни старца, и он, благословляя меня в последний раз, сказал: “Людям добро неси и молись больше, в этом монаха спасение. Долгой, Екатерина, будет твоя дорога к монашеству. Многие испытания пройдешь, но Господь не оставит тебя. Иди!” То же и о .Иоанн рязанский мне говорил. Не выполнила я их заветов. Грешила много, замуж чуть не вышла, это в 30-м году было, да Господь остановил меня.

Мечтала с малых лет, стремилась к монашеству и после поступления послушницей в монастырь только через 20 с лишним лет стала монахиней, да при этом плохой. Вот, батюшка, жизнь моя! Рассказала по завету духовника, чтобы знали меня доподлинно перед исповедью.

Позвала я Вас, батюшка, с великим трудом и не чаяла, что Вы ко мне приедете. Еще позавчера была в церкви, и силы были, но пришла домой вечером и поняла, что наступил час воли Божией. Говорю Вале и Андрею Федоровичу, что умру во вторник, не верят, смеются. Чудишь, отвечают, бабушка. Благо, сами врачи, все по очереди меня слушали, знакомого вызвали, говорят, сердце внезапно ослабло. Я-то знаю, что уже ничего не поможет. Спасибо, Евдокия Ивановна, дочь Ваша духовная, взяла на себя смелость к Вам с письмом Таню послать. Не блажу я, батюшка, а знаю, что умру. Валентину и Таню в вере воспитывала, да только верят они по-своему, по-интеллигентному. Грех мой, и большой, не сумела дать, что хотела. Спросите меня за это Господь.

Андрей Федорович – добрейшей души человек. Людям много добра несет. Слова против никогда не сказал, но третий десяток с ним живу, а до конца не поняла. Может, и верующий, но очень скрытный. Исповедуйте меня, батюшка, а ты, шустрый, пойди в комнаты, к Тане.

Отец Арсений во время рассказа Марии был необычно серьезен, сосредоточен, и в то же время взгляд его был как-то по-особому светел. Когда я встал и уходил, о. Арсений сказал матери Марии: “Милость Господа всегда с нами, и воля Его над нами”.

Я вышел и сел в большой комнате у окна. Рассказ матери Марии, откровенно говоря, не произвел на меня какого-то особого впечатления. Жизнь ее показалась обыкновенной, у многих людей жизнь была намного сложнее, мучительней и более подвижнической. Серьезность и какую-то особую взволнованность о. Арсения к рассказу матери Марии я объяснить себе не мог. Жизнь как жизнь. В кухне чем-то шумела Татьяна. Посидев минут тридцать один, я пошел к ней. В фартуке, чистила она у раковины картофель, на холодильнике лежал учебник, в который она временами заглядывала.

“Ну, наговорились и пришли мешать. Готовлю и учусь, – я повернулся и пошел в комнату. – Да бросьте обижаться, недотрога! Я еще вчера поняла, как Вы обиделись, когда сказала – Вы тоже из этих? Берите чистилку и принимайтесь за картошку. Есть ведь тоже будете?” – смеясь, сказала она. Я взял чистилку. Татьяна дала фартук и уступила место у раковины, спросив с тревогой в голосе: “Как бабушка?” Я пожал плечами, что я знал? Татьяна, повернувшись ко мне, сказала: “Если бы Вы знали, что это за человек! Как много сделала для бабушки, папы, меня с Ксенией. На ноги нас поставила, воспитала, вся семья на ней все годы держалась. А скольким людям помогала! Скольким!!

Ночами бесплатно дежурила, без просьб, у незнакомых больных, выхаживала их, ходила к другим на дом, помогала и помогала. Не спрашивала: “Помочь?”, а просто отдавала себя людям без остатка. Ни секунды, ни минуты не жила для себя. Папа скрытный, молчаливый человек, но любит бабушку больше мамы, Ксении, меня, своей матери и не потому, что она его выходила во время инфаркта. Не потому! Любит и уважает за дела ее и неотказную помощь людям. Скольким людям бабушка принесла добра и не сосчитать, и все за счет себя, своего здоровья, сил, времени, сна. Подруги мои придут ко мне, разговорятся с бабушкой и потом советоваться ходят, как к любимой матери. Подарок сделает она человеку – и всегда такой, какой ему нужен и приятен. Мы, родные, привыкли к ней и поэтому многого не замечаем, а посторонний человек, соприкасаясь с ней, сразу доброту ее заметит. Нелегко ей у нас. Иконы и то не вешает. Не хочет. Папа ей сколько раз говорил: “Вешайте, бабушка, в комнату Вашу никого впускать не будем”. Не вешает, стеснить нас боится, отвечает: “В церкви помолюсь, там икон много”.

Знаем, переживает, что мы неверующие. Да не так все. Верим, конечно, но не так, как бабушка. Верим по-своему. Рассказывая, Таня плакала, не стесняясь меня. Кончив готовить, перешла в комнату и с нетерпением ждала выхода о. Арсения. Говорила со мной, рассказывая о матери Марии.

Часа через три из комнаты матери Марии вышел о. Арсений и сказал Тане, что бабушка просит ее к себе. Сняв епитрахиль, сел в кресло и погрузился в глубокое раздумье, ничего не замечая вокруг себя. Таня входила, уходила, звонила по телефону, приходил врач, а он сидел, строгий, сосредоточенный, ушедший в себя. Я, чтобы не мешать, вышел на кухню, мне думалось, что о. Арсений молится. После ухода врача и каких-то дел Татьяна пришла на кухню.

“Что сказал батюшка?” – спросила она меня шепотом.

“Не знаю, не спрашивал!” – ответил я так же тихо.

“Врач сказал, что наступила резкая сердечная недостаточность и вообще все очень серьезно. Я тоже бабушку слушала. Звонила папе и маме на работу”, – и тихо заплакала, прижавшись головой к краю стола. Три часа тому назад услышанный мною рассказ матери Марии казался мне обыкновенным и простым, жизнь как у многих, но то, что говорила Татьяна, раскрывало человека совершенно по-другому, и жизнь, с которой я столкнулся, стала сейчас невольно частью и моей жизни, и я что-то взял на себя.

Отец Арсений соприкоснулся с бесчисленным множеством людей, Принял на себя их Страдания, муки, примирил этих людей с жизнью или с наступающей смертью. Он, о. Арсений, всегда помнил этих людей, мучительно переживал за них, старался помочь живущим и молился о живых и мертвых беспрестанно. Я знал, что в лагерях о. Арсений видел и перенес очень много, он встречался с необыкновенными людьми. События, встречи тех лет оставили на нем глубокий след, и мне казалось, что теперь ничто не может поразить его. Что же поразило его сейчас?

Пришла мать Татьяны, Валентина Ивановна, что-то говорила с Таней, поздоровалась с о. Арсением и мною и ушла в комнату матери Марии. Пришел Андрей Федорович и, поздоровавшись с нами, также прошел к своим. Из комнаты матери Марии донеслась громко сказанная им фраза: “Живем, бабушка Катя!” – и сразу все стихло. Минут через десять вышла Валентина Ивановна и, обратившись к о. Арсению, сказала: “Бабушка вас обоих просит зайти”.

“Проститься хочу, о. Арсений, со всеми”, – сказала мать Мария. Спокойная и радостная, лучезарная, лежала она на кровати, одетая в черное платье. Прощание было тяжелым для всех домашних. Благословляя, мать Мария каждому громко говорила слова, которые, вероятно, были понятны особенно тем, кому говорились.

Андрей Федорович плакал, плакал, по-детски всхлипывая, и никак не мог отойти от Марии. Я стоял около о. Арсения. Мать Мария вдруг обратилась ко мне: “Подойди, милый! Простись и ты со мной, не зря ведь приехал. Подойди!”

Благословляя меня, она громко сказала: “Таню мою не забывай и не обижай”. Странными и непонятными показались мне тогда эти слова.

Отец Арсений, стоявший в момент прощания в углу комнаты, подошел после меня к матери Марии и трижды благословил ее наперсным крестом, потом низко-низко склонился три раза, почти касаясь головой пола перед ней. Выпрямившись, он остался стоять – прямой, строгий, с просветленными, радостными глазами. Казалось, что он увидел что-то особенное, таинственное, радостное и боится нарушить это великое и увиденное.

….Похороны окончены. Щемящее чувство грусти еще живет во мне. В памяти возникают отдельные слова матери Марии, разговоры, прощание. Растерянные, подавленные лица родных и сосредоточенное, напряженное лицо о. Арсения. Тягостное расставание с матерью Марией волнует меня и расстраивает, хочется чем-то помочь, отдать часть себя, чтобы им стало лучше, легче, но беспомощен. Грустно, тяжко, больно. Прощаемся. В квартире только родные и Евдокия Ивановна. Валентина Ивановна, прощаясь, подходит под благословение к о. Арсению, Ксения делает это как-то смущенно. Татьяна с широко открытыми глазами подходит к о. Арсению, хватает его за руку, потом обнимает его несколько раз, целует порывисто и смущенно. Лицо о. Арсения озаряется доброй улыбкой, той улыбкой, когда она проходит сквозь грусть раздумий и боли. Андрей Федорович топчется смущенно, не зная, как надо проститься со священником, который понравился ему как человек, сделал у них в доме много доброго и хорошего, и в то же время этого священника надо отблагодарить. Андрей Федорович долго жмет руку о. Арсению, благодарит, зовет заходить и в конце концов пытается дать деньги, как обыкновенно дают за визит докторам, но рука его повисает в пространстве, а о. Арсений обнимает и целует Андрея Федоровича, улыбаясь широко и открыто. Со мной прощаются, как со старым знакомым, и зовут заходить, Татьяна тоже приглашает приходить. Простившись, о. Арсений низко кланяется и обращается ко всем со словами: “Благодарю Вас, что позвали меня и дали возможность увидеть замечательного человека, настоящего подвижника, христианина, приносившего людям только добро и радость. Я многому научился, много узнал прекрасного от матери Марии. Спасибо Вам. Это редкий, исключительный человек”.

Еще раз склонившись в глубоком поклоне, спокойный и строгий, о. Арсений вышел. Мы идем втроем: о. Арсений, Евдокия Ивановна и я. Отец Арсений молчалив и сосредоточен. “Пройдемся по Москве”, – говорит он мне. Я отдаю небольшой портфель с вещами Евдокии Ивановне, она идет домой, а мы по улицам города. Садовое кольцо. Кривые переулки, узкие улицы, темные облупленные дома и новые – высокие, окруженные палисадниками, деревьями, кустами. “Я хочу посмотреть Москву”, – говорите. Арсений. Ловлю такси, едем к Кремлю. Солнечно, немного ветрено, и от этого легко, свободно дышится. Медленно входим через Боровицкие ворота, поднимаемся в гору, идем вдоль стены, огибаем соборы и подходим к колокольне Ивана Великого. Я отстаю, мне кажется, что о. Арсений хочет побыть один. Он идет медленно, оглядывая каждый выступ, каждый завиток в камне, вырубленный многие столетия тому назад.

Успенский собор. Народу сегодня немного. Фрески, иконы, тонкие шнуры заграждений, гробницы, надписи, фрески, иконы, мощи святителей. В этом соборе всё прошлое русского народа. Его вера, величие, чаяния, надежды, потерянные надежды.

Иконы и фрески… Около них подолгу стоит о. Арсений, задумчивый, сосредоточенный и суровый. Стена собора, где лежат святители московские – митрополиты Алексей и Петр.

Отец Арсений медленно подходит, склоняется в трехкратном поясном поклоне, кладет крестное знамение на себя и продолжает еще долго стоять неподвижно. В тот момент, когда он склоняется, метров за шесть от него раздается голос: “Гражданин! Здесь музей и молиться нельзя!” Не оборачиваясь, о. Арсений продолжает по-прежнему стоять там, где несколько столетий назад были погребены святители Москвы.

Медленно обходит собор, долго-долго стоит у иконостаса, вглядываясь в иконы, лики святых. Временами застывает на месте или по нескольку раз возвращается к одной и той же иконе. Переходим в Архангельский собор, идем на Красную площадь к Василию Блаженному, берем такси и едем. Отец Арсений называет то одну, то другую улицу, останавливает такси, выходит, осматривает храмы, обходит их. Смотрит подолгу и внимательно. Их много, открытых или закрытых церквей: маленькая Трифона Мученика, Андроньевский монастырь, Донской.

Таксист спрашивает меня: “Что, дед – турист или ученый?” “Ученый”, – отвечаю я.

Едем на три кладбища. Отец Арсений минут по тридцать ходит, где-то сперва на Ваганьковском, потом на Введенских горах и Пятницком.

Таксист, молодой парень, нервничает. Я успокаиваю, отвечая: “Расплатимся! Не обидим!”

Возвращаемся в центр. Долго петляем по переулкам бывшей Остоженки – Метростроевской, Пречистенки – Кропоткинской. Останавливаемся около старинных особняков, маленьких деревянных домишек, расположенных в глубине дворов и вот-вот готовых рассыпаться. Иногда подъезжаем к какому-то месту и видим новый дом, построенный два-три года тому назад, вместо стоявшего и известного ранее о. Арсению. Медленно проезжаем Сивцев Вражек, Молчановку, едем на Таганку, оттуда на Швивую горку и к храму великомученика Никиты, и недалеко от него о. Арсений подходит к старому, облупленному дому и долго стоит около него, всматриваясь в окна, двор, окружающие дома. Издалека мне кажется, что он смахивает с лица набегающие слезы.

Едем в Замоскворечье к Евдокии Ивановне. Уже вечер, почти семь часов. Евдокия Ивановна начинает что-то хлопотать по хозяйству, ставит тарелки, но о. Арсений вдруг встает и говорит нам: “Я скоро приду!” Пытаюсь пойти с ним, но он не хочет, чтобы я шел, и уходит. Остаемся растерянные и подавленные, полные тревоги за него, и я начинаю перебирать события этих дней: неожиданность поездки в Москву, смерть матери Марии, моя встреча с Татьяной, похороны матери Марии, какое-то углубленно-серьезное состояние о. Арсения, постоянная его озабоченность, поездка по Москве.

Москва! Город его детства, юношества, становление характера, убеждений. Здесь, еще учась на третьем курсе, написал первые статьи и вскоре книги, стал известным ученым. Здесь, в Москве, принял монашество и иерейство, долго служил в церкви, потом уехал в подмосковный город, где создал общину, которую любил и все время поддерживал. Еще в Москве он заложил во многих людях первый камень веры и построил на нем крепкое здание будущей общины. В новый город приезжали люди из Москвы, и было не трудно сказать, кого было больше в этой общине, московских или местных, – конечно же, москвичей.

Он любил новый город, там он возрос духом, но здесь, в Москве, городе его детства и становления, был заложен фундамент веры. Здесь он научился любить людей. Здесь, в Москве. Вот почему так дорога она ему. Вот почему сегодня так взволнованно смотрел о. Арсений отрывки своей жизни, вспоминая дорогое ему прошлое. Но почему он необычно серьезен? Почему?

Сквозь его внешнюю, несвойственную ему суровость, проглядывала затаенная грусть, видимо, вспоминались давно ушедшие любимые люди. Но еще много осталось в Москве, очень много, тех, кого любил и знал о. Арсений, и почему никого не позвал к Евдокии Ивановне или не поехал к своим духовным детям, как делал всегда, приезжая сюда? И опять у меня возникло это “почему?”. Но мне ли это знать? Около девяти часов вечера о. Арсений пришел радостный, оживленно стал рассказывать, как поехал в церковь и встретил там много своих подмосковных знакомых и друзей (он никогда не говорил “духовные дети” или “мои духовные дети”).

“Увидев меня, поразились, спрашивают, как это я оказался в Москве, да еще в церкви. Вы извините, Евдокия Ивановна, сказал, что остановился у Вас, придут, вероятно”, – и действительно, скоро стали раздаваться звонки, и в квартиру набралось человек 16. Многих я знал. Оставшееся время вечера и большую часть ночи о. Арсений исповедовал и говорил с пришедшими. Выехали из Москвы в 11 час. дня. Утром пришло еще несколько человек, а трех или четырех человек о. Арсений сам пригласил по телефону, это были “лагерники”, как, смеясь, называли мы между собою духовных детей, друзей и знакомых, долго проживших с о. Арсением в разных лагерях.

Усталый, невыспавшийся, но удивительно радостный уезжал о. Арсений из Москвы. Провожало его много знакомых, в общем, все, кто успел узнать о его приезде. На вокзале была Татьяна, кто-то сообщил ей об отъезде.

После приезда домой о. Арсений два дня отдыхал. Входила к нему в комнату только Надежда Петровна, рассказывая нам потом, что он все время служил и молился.

Дней через шесть-семь позвал меня о. Арсений на прогулку. Миновали окраины городка и вышли на берег реки к полям. Проселочная дорога, петляя, врезалась в поле колосящейся ржи. Взлетали птицы, несильный ветер склонял к земле рожь, легко продувал одежду, шевелил волосы. Шли молча, дорога ушла в сторону, и мы, почти касаясь друг друга, пошли по тропинке. Солнце спускалось к горизонту, тени удлинялись, дышалось легко и свободно. Весь уйдя в себя, отдалившись от окружающего, безучастно скользя взглядом по тихо колеблющейся ржи, удлиненным теням трав, оранжевому шару солнца, петляющей тропинке, шел он, погруженный в мысли, известные ему одному, или молитву… Он шел, забыв про меня, поле, травы, рожь, солнце. Временами замедляя шаг, казалось, что он куда-то всматривался. Рожь в низинах доходила нам до плеч, прикрывая часто горизонт, но, когда мы поднялись на пригорок, огромное поле открылось полностью, упираясь одним краем в чернеющий лес. Ветер стих. Отец Арсений остановился и сказал мне: “Вы помните смерть матери Марии? – и, не дождавшись ответа от меня, продолжал: – В жизни моей было много, очень много встреч с людьми, и из каждой встречи выносил я новое, нужное и глубоко поучительное и всегда ощущал волю Божию, Его великий промысел, Божественную мудрость. Не было в моей жизни больших и малых встреч, человек всегда оставался человеком, и, каким бы он ни был, подобие образа Божия всегда жило в нем. Только в одном случае греховность заставляла бледнеть этот образ, или великая сила подвига во имя Бога и близких заставляла сверкать, озаряла человека, делая его подобным ангелу Божию. Три раза в жизни разрешил мне Господь увидеть великих подвижников, встреча с которыми была духовным счастьем, обогащением, радостью, откровением Божиим. От каждого человека уносил я хорошее, брал лучшее, у каждого я учился, но исповедь в лагере о. Михаила, встреча на далеком севере с простым сельским священником о. Иоанном и матерью Марией были для меня откровением, являлись переломным духовным рубежом, заставлявшим совершенно заново оценивать и понимать жизнь, людей и весь пройденный мною путь. Ты слышал рассказ м. Марии, но я видел, что вначале ты не оценил и не понял всего. Жизнь ее показалась тебе обыденной и простой. Да и не только ты, а и домашние, окружающие ее, не видели это. С близкого расстояния видишь камень горы, а не всю гору, так бывает с жизнью человека.

Вдумайся, вглядись в ее жизнь. Это же полное отречение от себя ради Господа и людей, ближних своих. “Девочка-кусочница”, сирота, тянущаяся к Богу, барышня в богатом доме помещицы и опять тяга к Богу, стремление. Послушница в монастыре, уборщица в храме, где настоятель – насильник, работница, медицинская сестра, и всюду, всюду, где бы она ни была, мысль о Боге, огромная, горячая помощь людям. Мысль, стремление к Богу и бесконечное, беспредельное растворение собственного “я” в людях, ради них, для них. И вот этого-то ты не уловил, не увидел в ее рассказе, не почувствовал.

Я, слушая рассказ о ее жизни, волновался, внутренне удивлялся силе ее духа, поражающему стремлению к Богу, побеждающему все препятствия, трудности и невзгоды. Предсмертная исповедь м. Марии еще более открыла мне совершенство ее души, великое смирение и любовь к людям, и все это было совершено в обыкновенной нашей жизни, среди окружающих нас людей, современной убивающей суеты. Незаметность совершаемых ею дел, скромность и полное личное сознание малости делаемого еще более подчеркивают величие подвига, совершенного м. Марией. Мать Мария умела терпеть, а это самое главное в жизни христианина – уметь терпеть и не думать, что этим совершаешь подвиг, и, делая добро людям, неся его им, помнить только, что перед тобой человек, брат твой, который страждет и которому нужна помощь, и ты приносишь эту помощь не от себя, а от Бога и во имя Его. Мать Мария умела делать так, забывая себя. Внимая исповеди ее, я радовался всему, возвышался духом. Даже грехи ее, а они были, являлись той мерой оценки человека, его поведения, когда исправление их являло собой победу духа над плотью, торжество веры над грехом. Не забывай эту семью. Мать Мария дала им много. Не забывай”.

Я не забыл. Мы с Татьяной остались вместе, примерно через год она вышла за меня замуж. Каждый из нас помогает друг другу теперь. Отец Арсений остановился и, оторвавшись от своих мыслей, оглядел поле. Было такое впечатление, что он только сейчас вдруг осознал, что мы стоим среди ржи, солнце уходит к лесу, пахнет мятой, полынью, и то, что мы шли по петляющей тропинке в теплый летний вечер.

Тронув рукой колосья ржи, наклонившись и сорвав какой-то цветок, он, чуть заметно улыбнувшись, сказал: “Жить мне осталось мало дней, поэтому встреча с м. Марией была мне необходима. Господь послал ее, дабы показать праведницу нашего века и еще и еще раз смирить меня”.

Шли обратно. Отец Арсений как-то оживился, пытливо разглядывал далекий силуэт города, купола, храмы, колокольни. Много рассказывал мне о людях, которых знал когда-то и любил. Был радостно-светел, но глаза становились задумчивыми и печальными.

Подходя к городку, о. Арсений, обернувшись ко мне, сказал:

“Действительно! Чего может достичь человек с помощью Божией. Мать Мария! Мать Мария!! – произнес он несколько раз и, как бы продолжая только ему известную мысль, сказал: – Все видеть, все понять, все знать, все перенять, все формы, все цветы вобрать в себя глазами, пройти по всей земле горячими ступнями, все воспринять и снова воплотить…” Эти стихи написал очень хороший человек, замечательный поэт Максимилиан Волошин. Он любил людей, делал много добра, шел каким-то только ему известным путем к Свету, он так же, как и м. Мария, совершал все для человека, но Бог для него был абстракцией, условностью, и поэтому дорога его была извилистой, он вечно возвращался вспять. Дошел ли он до конца пути своего, знает только Господь, но душа его и жизнь были хорошими.

Я знал его, но шел 1925 год, и много было тогда трудностей, много было колебаний.

Мать Мария, простая русская женщина, и знаменитый поэт — оба шли к одной цели, но как различны были их пути!

Господи, прости нас!”

Мы подходили к дому.

НА КРЫШЕ

Жизнь постоянно бывала трудной, полной самых непредвиденных опасностей и страхов, беспрестанно грозящих нам духовной или физической гибелью, но Господь и Матерь Божия всегда были милостивы к нам и в грозную минуту опасности не оставляли. Если я отдалялась от Господа, то Он посылал мне человека, который помогал выйти на верный путь и избавлял от ошибок и заблуждений, а если в страшную минуту губительной опасности обращалась к Богу, то помогал. Сколько раз в жизни убеждалась я, что молитва, искренняя молитва являлась для всех спасением, а молитва к Матери Божией всегда была самой спасительной и безотказно избавляющей от бед духовных и физических.

Расскажу я вам о силе молитвы отца духовного и о том, как повлияла на нас, участников описываемых здесь событий.

Голод был тогда в Москве. Выдавали на человека по осьмушке хлеба с мякиной. Ничего нет: ни картошки, ни крупы, ни капусты, а уж о мясе забывать стали. Деньги не имели цены, крестьяне меняли продукты только на вещи, и при этом обмен носил откровенно грабительский характер. Нас, “городских”, в деревнях встречали враждебно, и буквально приходилось упрашивать, чтобы обменяли хлеб или картошку на шубу или золотую цепочку. Голодно, холодно и в страхе жили мы тогда.

Саша, Катя и я пришли к отцу нашему духовному Михаилу проситься в поездку за хлебом. Многие уезжают с вещами и привозят хлеб, почему же и нам не съездить. Отец Михаил выслушал нас, неодобрительно покачал головой, подошел к иконе Божией Матери и долго, долго молился, потом повернулся к нам и сказал: “Вручаю вас Заступнице нашей Матери Божией. Возьмите каждая по образку Владимирской и молитесь ей непрестанно всю дорогу. Она и святой Георгий только и помогут вам. Трудно, ох как трудно будет. Я за вас здесь тоже молиться буду”. И как бы не для нас сказал: “Матерь Божия и угодниче Божий Георгие! Помогите им, спасите и сохраните от опасностей, страха и поругания. Помоги, Матерь Божия”, – и, благословляя нас, был молчалив.

Повернувшись к иконе Владимирской Божией Матери, стал молиться, как бы забыв нас.

Вот так мы и поехали, только всю дорогу вспоминали, почему батюшка святого Георгия призывал. Девчонки мы были молодые, жизнь нам казалась несложной, трудностей не признавали, ничего тогда не боялись, но, конечно, жизни совершенно не знали. Все время жили в городе, семьи интеллигентные, ни народа, ни деревни не знали. Учились в университете на разных факультетах, а объединяла нас церковь и дружба. Родные нас долго не пускали, но мы поехали. Из Москвы ехали в теплушках, где на подножках, в тамбурах. Сентябрь был на исходе.

Наменяли пуда по два муки и по пуду пшена. Тащим, мучаемся, но бесконечно счастливы. Мы с продуктами! Вот-то обрадуем своих, когда приедем, но застряли далеко от Москвы. Всюду заградительные отряды отнимают хлеб. На станциях в поезда не сажают. Идут только воинские эшелоны или закрытые товарные вагоны с какими-то грузами.

Кругом тиф, голод, грабежи, разруха. Три дня сидели на станции, питались луком и жевали сухое пшено. До сих пор его вкус на губах чувствую. Ночью пришел большой состав из товарных вагонов. Пошли разговоры, что воинский и идет в сторону Москвы. Рано утром открылись двери, солдаты (тогда назывались красноармейцами) высыпали из вагонов и пошли менять у крестьян яблоки, соленые огурцы, печеную репу, лук. Проситься в вагон боимся. Женщины говорят, что к солдатам в вагоны влезать опасно. Рассказывают ужасы. Расползаются слухи, что белые прорвали фронт, банды зеленых гуляют вокруг станции, грабят, насилуют всех и вся. Где-то вспыхнула холера. Страшно и безвыходно, вот тогда и вспомнили слова о. Михаила. Вагоны эшелона были полны красноармейцев, лошадей, орудий, повозок. Солдаты сидят на полу, на нарах, курят, смеются, сплевывают семечки, кричат женщинам, сидящим на площадке перед вокзалом: “Бабы, к нам! Прокатим! Скоро поедем!” Мы боимся. Несколько женщин решают ехать. Солдаты с шутками втаскивают их в вагоны, берут мешки и узелки. Идет слух, что поездов несколько дней не будет. Мы волнуемся, возбужденно обсуждаем, что делать. Тем временем на крышах некоторых вагонов появляются люди с мешками, их становится все больше и больше. Из вагонов слышится смех, играют гармошки. Говорят, что эшелон идет до Серпухова.

Группа женщин, в том числе и мы трое, решаем влезть на крышу, так как другого способа ехать нет. С трудом взбираемся по лесенке между вагонов, втаскиваем мешки, помогая друг другу. Солнце печет. Распластываемся на самой середине ребристой крыши, вжимаемся в горячее железо.

Я молюсь, призывая помощь Божией Матери, и пытаюсь незаметно креститься. Саша и Катюша также, вжавшись в крышу, молятся. На крышах почти все заполнено, в основном одними женщинами. Паровоз нестерпимо дымит, топят дровами. Наконец поезд дергается несколько раз, останавливается, потом, как бы раскачиваясь то вперед, то назад, медленно сдвигается с места и, постепенно набирая скорость, идет вперед.

Проплывает станция, заполненная шумящей толпой людей, некоторые пытаются вскочить на буфера, подножки. Срываются, падают и опять делают попытки уехать, но это удается немногим. Поезд уже вышел в степь – глухую, безлюдную. Однопутное полотно дороги сиротливо рассекает сухие травы, безмолвие умирающей степи.

Черный дым, пронизанный искрами, вылетающими из паровозной трубы, покрывает нас, лежащих на крыше. Искры жгут руки, лицо, прожигают одежду, мешки. Отмахиваемся от искр, словно от мух, тушим друг на друге, отряхиваемся. На сердце у меня спокойно, я даже на время перестаю молиться и с интересом смотрю на степь, дорогу, черные спины вагонов, усеянных людьми. Саша ушла в себя и беспрестанно молится, это видно по ее сосредоточенному лицу и легкому движению губ. Смотря на нее, мы с Катей тоже начинаем молиться. Молитва к Божией Матери еще больше успокаивает душу, вселяет уверенность. Саша тихо просит, чтобы мы все трое легли друг к другу головами. Осторожно перекладываемся, и Саша по памяти читает нам акафист Владимирской Божией Матери. Читает она его несколько раз. Соседи не слышат, вагоны скрипят, раскачиваются и поют на разные голоса. Саша после прочтения акафиста каждый раз читает молитву, где есть такие слова, обращенные к Богородице: “О Мати Божия, под покров Твой прибегаем, на Тебя надеемся и Тобою хвалимся. Огради и спаси нас, беззащитных, от всяких бед, не остави нас и покрый нас милостью Твоею. В руки Твои вручаем себя, ибо Ты спасение и надежда наша”.

И каждый раз после прочтения акафиста я чувствую, что мы не одни на крыше вагона, три девчонки, беззащитных и слабых, а Она, Матерь Божия, с нами и в трудную минуту придет к нам.

Жарко, душно, трудно гасить искры и цепляться за гребни крыши. Вагоны, сильно раскачивает, руки устают, мешки съезжают в сторону, и их беспрерывно приходится поправлять. Поезд несколько раз останавливается на небольших станциях, солдаты грузят дрова, паровоз берет воду, и мы опять едем. Проходят разрозненные дорожные будки, деревни, постройки, но рядом с дорогой по-прежнему лежит сухая, сожженная солнцем степь. Едем, едем и едем, но вдруг поезд внезапно останавливается. С поезда соскакивают люди, бегут вдоль состава, что-то оживленно обсуждают. Поезд стоит, мы по-прежнему лежим. Солнце почти спустилось за горизонт, становится прохладнее. Искры больше не летят, кругом бескрайняя степь. Хочется пить. Двери вагонов открываются, солдаты выскакивают на полотно дороги, идут к редким придорожным кустам, беззлобно ругаются друг с другом, чему-то смеются. Мы сверху смотрим на них. Вдруг кто-то из солдат восклицает: “Братва, баб-то сколько на крышах!” И мгновенно происходит перемена в настроении. “Ребята! Айда к бабам”. Вагоны пустеют, все высыпают на насыпь. Многие лезут на крыши. Шум, смех, крики, визг.

“Господи! – проносится мысль. – Что же делать?” На крышах появляются солдаты, сперва немного, но потом все больше и больше. С соседних крыш раздаются крики, кто-то просит, умоляет, плачет. “Охальник! Что делаешь? Я тебе в матери гожусь!”, “Солдатики! Хлебушка-то не повредите, дома дети мал-мала-меньше остались голодные”. – “Хлеб твой, тетка, не повредим, нас начальство кормит”. Сапоги стучат по железу, гулко, страшно. Кто-то из женщин исступленно рыдает, молит, кто-то борется, прыгает с крыши, разбивается. Крыша нашего вагона еще пуста от солдат, но вот несколько солдат появляются и на ней. Я молюсь, обращаясь к Божией Матери, прошу Ее. Катя, прижавшись ко мне, плачет и, всхлипывая, молится вслух. Саша сурово смотрит на приближающихся солдат. Я знаю Сашу, она не сдастся, не отступит. Ее лицо полно уверенности и твердости, она вся ушла в молитву. Я по-прежнему молюсь Матери Божией, прошу о. Михаила помочь нам, памятуя, что молитва отца духовного спасает, вспоминаю слова о. Михаила о святом Георгии, начинаю просить и его. Саша! Я очень верю в ее молитву и надеюсь на нее, а она сейчас по-прежнему сосредоточенно спокойна, лежит прижавшись к крыше, в то время, как мы все вскочили. Обходя других женщин, к нам подходит солдат, скуластое лицо, гладкая стриженая голова, бездумные раскосые глаза. Катя прячется за меня. Раскосый хватает меня за руку и говорит примиряюще: “Ложись, девка, не обижу!” Я отталкиваю его, начинаю отступать и, смотря ему в лицо, крещусь несколько раз. Беззлобно ухмыляясь, он наступает, протянув вперед руки, а я пячусь назад. На крышах копошатся, борются, просят, сдаются. Всякая борьба, конечно, бессмысленна, солдат много, и они совершенно не представляют того, что делают. Им кажется происходящее веселым развлечением. Полк отвели на отдых для пополнения, там, на фронте, смерть постоянно висела у них над головой, они огрубели, и сейчас все происходящее – их законное право, думают они. Сопротивление женщин смешит их и еще больше разжигает. Вероятно, врываясь в только что занятую деревню, они привыкли брать чужих женщин, дрожащих и боящихся их. Все эти мысли пришли, конечно, уже в Москве, дома.

Раскосый идет, я отступаю. Катя хватает меня и кричит: “Крыша кончается”. Я оборачиваюсь и вижу, что отступать уже некуда, а снизу поднимается матрос в тельняшке, натянутой на широкую грудь, высокого роста, с озлобленным лицом, на котором сверкают, именно сверкают, большие глаза. Матрос пугает меня решительностью, злобой и энергичностью движений, поэтому весь его облик врезается мне в память. Отступать некуда, впереди раскосый, сзади матрос.

Раскосый останавливается, Катя стоит у края крыши, Саша по-прежнему распласталась на горячем железе, углубленно уйдя в молитву за нас и за себя. Она ничего не видит, да и ее никто не пытается тронуть. Матрос хватает меня за плечи, отстраняет в сторону и говорит мне сильным, но дрожащим от злости голосом: “Спокойно, сейчас разберемся, а с крыши всегда успеешь спрыгнуть”, он шагает к раскосому, бьет его в грудь и говорит: “А ну, паскуда, вон отсюда”, – после чего раскосый немедленно прыгает в провал между вагонами. Мы остаемся одни. Матрос идет по крыше, подходит к какому-то лежащему солдату, поднимает его за шиворот и кричит: “Ты что, контра, делаешь, рабоче-крестьянскую власть и армию позоришь!” Солдат отчаянно ругается, пытается ударить матроса, но тот выхватывает наган и стреляет ему в лицо. Падая, солдат соскальзывает с крыши и летит на насыпь. “Товарищи! – кричит матрос. – Мы солдаты революции, мы строим и защищаем Советскую власть, мы за народ, и мы из народа. Что вы делаете? Позор! Красная Армия защищает трудящихся, а мы здесь позорим себя. Расстреливать надо на месте каждого насильника. Стыдно, товарищи! Ведь где-нибудь так же едут наши сестры и жены! Коммунисты, ко мне!”

Солдаты шумят, где-то дерутся, спускаются с крыш, выбегают из вагонов. Группы вооруженных людей собираются у вагонов, где стоит матрос, – это коммунисты полка и командиры. Начинается митинг. Матрос говорит яростно, просто, доходчиво. Вначале красноармейцы шумели, хватались за оружие, но на крышу вагона, где стоит матрос, поднимались и говорили командиры, солдаты, комиссары.

На крышах остались одни женщины и несколько мешочников-мужчин. Митинг продолжался минут пятнадцать, но паровоз стал подавать гудки, солдаты забрались в вагоны, наскоро похоронив расстрелянного. Матрос, подойдя к нам, сказал: “Пошли, девушки, в вагон, спокойнее доедете”. Саша, поднявшись с крыши, сказала: “Пойдемте”.

Ехали медленно двое суток. Относились к нам очень хорошо, кормили перловой кашей, поили темно-красным настоем горелого чая, взятого где-то из горевших вагонов. Матрос, звали его Георгий Николаевич Туликов, но в поезде называли его “товарищ Туликов”, был комиссар полка. Разговаривал с нами всю дорогу, расспрашивал, кто и что мы. Больше рассказывала всегда несловоохотливая Саша. Мне казалось, что напрасно она говорит малознакомому человеку о нас, о вере, университете, дружбе нашей и о том, как мы надеялись на помощь Матери. Божией и святого Георгия во все время нашей поездки, находясь на крыше. Георгий задумчиво слушал нас, ни разу не осудив, не выразив насмешки рассказанному. Спали мы в закутке вагона, где для нас расчистили место. Вся дорога прошла в разговорах и расспросах. Молились по ночам, особенно Саша.

Два или три раза поезд встречали заградительные отряды, пытаясь снять сидевших на крыше женщин и зайти в вагоны, но, встреченные вооруженной охраной поезда, с руганью и угрозами уходили. Довезли нас до Подольска, дальше эшелон не шел. Георгий и спутники его по вагону посадили нас в пригородный поезд, и мы благополучно доехали до Москвы. Прощаясь в Подольске, мы благодарили Георгия и тех из военных, кто ехал в вагоне. На прощание Георгий сказал: “Может быть, и встретимся, жизнь-то переплетенная” . А Саша, наша тихая Саша, всегда излучавшая умеренность и тихое спокойствие, подошла к Георгию, положила ему руки на плечи и сказала: “Да сохранит Вас Бог для хороших дел и будьте всегда добрым, отзывчивым. Прощайте!” И, сняв руки с его плеч, низко поклонилась в пояс. Так это необычно было для застенчивой, молитвенной Саши. Радость родных по поводу нашего возвращения была безмерна, а мы, только успев умыться, поспешили к о. Михаилу.

На пороге домика, где он жил при церкви, нас встретил о. Павел: “Батюшка вас дожидается, сказал, что идете, послал встретить. Все эти дни за вас молился”.

Мы вошли, о. Михаил порывисто встал, обнял нас, благословил и, повернувшись к иконе Владимирской Божией Матери, стал молиться вслух, благодаря Матерь Божию и святого Георгия за наше возвращение, и только после молебна рассказали мы ему обо всем, что произошло с нами. Слушая нас, о. Михаил смотрел на иконы Владимирской и Казанской Божией Матери, висевшие в комнате, и беззвучно шевелил губами. Выслушав, сказал: “Благодарю тебя, Господи, за великую милость, явленную нам, грешным. Георгия-матроса не забывайте, искра Божия живет в нем и не потухнет. Да не загасит искру эту суета жизни человеческой. Молитесь о нем, еще придется кому-нибудь из вас с ним встретиться, вот тогда-то и помогите ему. Обязательно помогите”.

…Прошло более двадцати лет, шел военный 1943 год. Отец Михаил умер в ссылке в 1934 году, там же с ним погибла и наша чудесная молитвенница Саша. Расставание с духовным отцом – отцом Михаилом – было для нас всех ужасным, община переживала это трагически, тяжело, болезненно. Только короткие письма, присылаемые им с оказией, поддерживали нас в течение нескольких лет. Арестован был о. Михаил в 1928 году, несколько раз ездила я к о. Михаилу и жила у него по месяцу, а Саша, сразу все бросив, уехала за ним в ссылку.

Сколько событий произошло за эти годы, сколько ушло людей! Трудно было без о. Михаила, но он поручил меня о. Арсению, духовному сыну своему, жившему в это время в другом городе, рядом с Москвой. Умерла Саша, Катя давно была замужем, связь моя с ней не порывалась. В 1943 году работала я хирургом в военном госпитале по 18-20 часов в сутки, домой неделями не приходила, в церковь попадала от случая к случаю, не хватало времени увидеть своих. Молилась урывками, и все только Матери Божией.

В эти тревожные военные годы воспоминания о прошлом стерлись, забылись, сейчас надо было только помнить о Боге. Путешествие на крыше вагона стало далеким и туманным.

Госпиталь был офицерский, раненых привозили много. Бывало, делаешь операцию, в лицо и не взглянешь, только рану и смотришь.

Привезли в операционную без сознания одного полковника. Ранение тяжелое, запущенное. Оперировать пришлось ночью. Операция продолжалась четыре с лишним часа, несколько раз переливали кровь, к концу операции мы все еле держались на ногах, а я, как была в операционной одежде, так и свалилась сразу без сил и уснула. Сестры сонную меня раздели. Проспала часа четыре и сразу к больному кинулась. Медленно к нему жизнь возвращалась, тоненьким, крохотным ручейком втекала она в него, много с ним хлопот было, но выходили. Каждый день к нему раза по три приходила, уж очень хотелось спасти его.

Пришла как-то на двадцатый день после операции. Лежит слабый, бледный, прозрачный, только глаза одни светятся еле-еле. Посмотрел он на меня и вдруг тихо, но отчетливо сказал: “Машенька! Сколько ходите ко мне, а все не узнаете!” Возмутилась я, резко ему сказала, что я военврач, а не Машенька. Взорвало это меня, пришла я с целой группой врачей – обход утренний делала, а он улыбнулся и ответил: “Эх, Машенька, а я вас с Катей и Сашей всю жизнь помню!” – здесь-то меня и захватило прошлое. Закричала: “Георгий!” Бросилась к нему, обнимаю. Стали врачи и сестры из деликатности выходить из палаты, а я, как девочка, схватила его за голову и плачу. Смотрю, а на его кровати табличка, как у всех, висит, а на ней мелом написано: “Георгий Николаевич Туликов”. Почему же я раньше это не заметила?

Глаза Георгия еще больше оживились. Сказал: “Идите с обходом, после зайдете”.

Два месяца я к нему приходила после обходов и дежурств. Переговорили о многом, но первый вопрос его был – по-прежнему ли я верующая? Много и по-хорошему говорили, благо лежал он в отдельной палате. Расспрашивал, а я не боялась, рассказывала об о. Михаиле, умершей Саше, замужней Кате, о себе и об о. Арсении, который был в лагере. О себе говорил много. Жизнь прошел тяжелую, но душу имел чистую, добрую и открытую. Рассказы Саши тогда в вагоне отложили в душе его какой-то отпечаток, который не стерся, а заставил относиться к вере, религии и людям с осторожностью, вниманием и доброжелательностью. В 1939 году, будучи в чине полковника, попал в лагерь. “Там, – рассказывал Георгий, – повидал я людей хороших и плохих, но из многих и многих встреченных запомнился мне навею жизнь юноша лет двадцати трех, несший людям столько добра и тепла, что все любили его, даже лагерные уголовники. Вот он-то и познакомил меня с Богом, именно познакомил. В начале сорок первого года Глеб погиб в лагере, а меня освободили в августе и послали на фронт в чине капитана, теперь опять до полковника дослужился. До ранения дивизией командовал, поправлюсь и опять на фронт хочу. За плечами академия генерального штаба, гражданская, Халкин-Гол, Испания, Финская война, а теперь вот Отечественная”.

Расставались мы с Георгием большими друзьями, всю войну переписывались, а в 1948 году переехал он с семьей в Москву, стали встречаться часто и регулярно. Вышел на пенсию в больших чинах и живет сейчас почти все время под Москвой на даче, воспитывая внуков. Встречаемся так же часто, но встречи наши бывают и в соборе Троице-Сергиевой Лавры в Загорске. Неисповедимы пути Твои, Господи! Вечно прав был о. Михаил, сказав в двадцатом году, что встретимся мы с Георгием. Велика сила молитвы человеческой к Богу, но сколь велика и спасительна молитва отца духовного о своих детях, сколь велика милость Матери Божией и забота Ее о нас, грешных! Молитвой своей к Матери божией спас нас отец Михаил от погибели и поругания и через наше спасение привел Георгия к вере. Пресвятая Богородице, спаси нас!
Из воспоминаний М. Н. Ар.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.