Международный благотворительный фонд имени Д.С.Лихачева
Понятно, что о судьбе великого человека, об истории одного из ключевых городов Руси, о прославленных в русском быту гуслях, а тем более, о молитве невозможно высказаться вполне. И если хотя бы в малой толике попытаться это сделать, пусть только напомнить, то обо всём столь важном и неохватном хотелось бы повествовать иносказательно, как учат нас древние песни нашего народа. Но, оказавшись во власти городского «благополучия», завоёванные инородной песней, влюблённые в чуждую лиру, — не зря у наших селян когда-то с иронией говорилось: «За горами бубны громки», — мы вошли в тот, вероятнее всего, тупиковый отрезок исторического лабиринта, когда мы не живем в родной культуре, а в лучшем случае подвергаем её анализу. И от нас нынче разве что одно зависит: подвергать какому анализу? — отчуждённо-анатомическому или же всё-таки родственно-бережному, с сердечным приятием когда-то нечаянно утерянных идеалов.
С желанием придерживаться простой достоверности и с надеждой на добрый отзвук в сердце слушателя я попытался, используя слова академика Лихачёва, напомнить о важных свойствах нашего Обиталища, кстати, всегда звучащего и всегда полного гармоний, даже тогда, когда мы таковых, к сожалению, не слышим. Это было на открытии Международной научно-практической конференции «Новгородика. К 100-летию Д. С. Лихачёва» 20 сентября 2006 года. В докладе «Лихачёв — Новгород — гуслей древних словеса» говорилось следующее.
Размышлять о жизненном пути Дмитрия Сергеевича Лихачёва, пытаться измерить возделанное им научное и культурное поле — значит вместе с ним участвовать в защите духовных рубежей Родины.
Уже первый его научный доклад, юношеский, — о преимуществах старой орфографии — обошёлся ему в 1928 году пятилетней ссылкой в гибельные лагеря на Соловках. «Опасный преступник». Для правящих идеологов он явно или втайне оставался таковым даже тогда, когда был академиком с мировым именем. Свидетельствую, что в начале 1980-х годов видел следы умышленного поджога его ленинградской квартиры. Горючая смесь, подведенная тонким шлангом под дверью в прихожую, загорелась и лишь чудом не разгорелась. «Ну, ладно, прослушивают, сочиняют мифы. Ну, ладно бы, сгорели вещи, книги. Но ведь здесь в это время оставалась молодая женщина с младенцем!» — сокрушался он. С женой Зинаидой Александровной они всё ещё жили на осадном положении. Это чувствовалось каждый раз, когда, приезжая из Новгорода, я нажимал кнопку их дверного звонка — слышалось настороженное: «Кто там?». Когда в 1982 году в Новгороде проходил съезд Общества охраны памятников истории и культуры, с Дмитрием Сергеевичем не то что поговорить, но едва удалось поздороваться: от простых смертных он был защищён неприступным кольцом соответствующих служб. Так, бывало, приветили у нас Лихачёва. Таким, мягко говоря, разнослойным представал перед ним лик обитателей Новгорода, города, культурные сокровища которого Лихачёв ставил в основу понимания истории всей Древней Руси.
Лихачёв обладал исключительным аналитическим умом. Любознательность — его характернейшая с детских лет черта. Кажется, ничто не ускользало от его взгляда. В незначительных с виду вещах он умел обнаружить важное. Нет. Не берусь изображать его полный творческий и бытовой портрет. Очевидная величавость такого портрета будет приумножаться по мере погружения в опубликованные труды Лихачёва-филолога, историка, философа культуры, Лихачёва — гражданина России, Земли и Лихачёва, именем которого названа планета № 2877.
В дни торжественного 100-летия Лихачёва произношу слова благодарности судьбе, которая однажды привела к нему. И, надеюсь, мне удастся в его портрете высветить некоторые важные черты, начав рассказ с того, что именно Дмитрию Сергеевичу Лихачёву мы должны быть признательны за создание в Новгороде Центра музыкальных древностей — главной научной базы первоисточников по инструментальной музыкальной культуре русского народа. Понятно, что в многолетних усилиях по становлению Центра участвовали многие общественные деятели, писатели, учёные, простые люди, мама моя, например. Но Лихачёв — первый. Он неизменно подставлял своё плечо тогда, когда решался вопрос — быть или не быть.
Это по его поручению в 1981 году из Фонограммархива Пушкинского Дома в Новгород прибыли специалисты — С. В. Фролов и В. П. Шифф для записи впервые восстановленных в звучании древних сопелей, гудков и, в частности, знаменитых лирообразных гуслей середины XI века — инструмента, на обломке которого уцелела резная надпись «СЛОВИША».
Это он, привлекая академиков А. С. Бушмина, Б. Б. Пиотровского, ректора Ленинградской консерватории В. А. Чернушенко и многих видных учёных, организовал длившийся не один год поток письменных обращений к Министерству культуры РСФСР и к новгородским партийным властям с призывом о создании в Новгороде Центра по реконструкции орудий музыки средневековья.
Это его решением в конце 1989 года здание нынешнего Центра музыкальных древностей было принято на баланс Советского фонда культуры; Лихачёв его возглавлял. И мы, в то время пусть в качестве Общественной организации, приступили-таки к выполнению нашей научной и культурной программы. Но если бы не решение Лихачёва, всё могло обернуться плачевно. Вот тогдашние события. 1 июля 1986 года писатель С. М. Власов, объяснившись с заместителем секретаря обкома КПСС по капитальному строительству В. А. Кондратьевым, сдвинул с места, казалось, омертвевший вопрос о возведении в Новгороде Центра музыкальных древностей. Спустя три с половиной года строители сказали: «Если в течение двух недель вы не найдёте «хозяина» и не поставите здание на баланс, мы распорядимся им по своему усмотрению». Грустно признаваться, но никто не хотел быть «хозяином» — ни Исторический факультет МГУ, сотрудником которого я тогда являлся, ни новгородские городской и областной отделы культуры. Почему-то всё тот же Лихачёв оставался хозяином своему слову, идее. И чем-то важна была для него работа по озвучиванию легендарных орудий музыки.
Очевидно, он находил в них национальное сокровище русского народа, а значит — и сокровище общечеловеческое. Так же думаем мы. И так думают все наши друзья, коллеги из России и самых разных стран, приезжающие в Новгород за опытом по реконструкции древних музыкальных инструментов.
В 1982 году Лихачёв рассуждал: «На Западе, да и до недавнего времени в Советском Союзе, представления о культуре Древней Руси были как о культуре «молчащей». Один американский специалист по культуре и литературе Древней Руси так прямо и пишет о ней, как о «культуре великого молчания». Признавались и признаются в ней только «немые» искусства — живопись (иконопись, фрески, мозаики, миниатюры) и архитектура. Только сейчас в нашей стране происходит постепенно открытие древней русской литературы как искусства, не ограничивающегося одним «Словом о полку Игореве», и музыки. Но музыка до сих пор упорно ограничивается в сознании историков русской культуры только церковной — певческой. О наличии обильной, богатой инструментальной музыки мы даже не догадывались до сих пор. Существование в Древней Руси инструментальной музыки, <…>, принципиально важно, так как инструментальная музыка могла быть только светской»1.
Лихачёв рассматривал историю Новгорода с разных сторон, но прежде всего как культурную историю. И можно представить, какие важные дополнения он внёс бы в книгу «Новгород Великий», если бы написал её не в 1945 году, а скажем, сегодня. Он мог бы начать с того, например, что фундаментом Новгорода, согласно открытиям археологов, были культ красоты и музыкальный аристократизм. Что за несколько десятилетий до официального крещения Руси новгородцы играли на самых красивых и конструктивно самых сложных для своего времени музыкальных инструментах — струнных смычковых гудках и духовых свистковых сопелях. Что былинный Садко, или же реальный Съдко Сытиниць XII века, равно как и дружинные певцы Боян и Ходына из «Слова о полку Игореве» — все они распоряжались не просто гуслями, но именно гуслями лирообразными, особенно популярными от начала XI до середины XIII столетия. Что данный тип гуслей указывает не на ложную изобретательность тогдашних новгородцев, этакую исключительность среди народов, а на преемство и творческое продолжение Новгородом прекрасных традиций древнейших цивилизаций, что и должно быть предметом нашей неподдельной гордости. Подчёркивая через образ Садка величие и силу музыкального искусства, Лихачёв такое же торжество музыки обнаруживает в былине «Вавило и скоморохи». И сегодня, вооружившись наработанным в Новгороде реконструкторским опытом, Лихачёв смог бы в руках Вавилы — изобретателя гудка, кстати, изобретателя того же уровня, что Вяйнямёйнен в карельской «Калевале» — увидеть не только мифологический, загадочный по форме «звончатый переладец», но и конкретный инструмент, его тип, трёхструнные образцы которого отмечаются в новгородских напластованиях уже первой половины X столетия, — то есть прямо на материке. Таким образом, возвращённые из небытия гуслей древних словеса, равно как и голоса многих других звучащих орудий, от простейших до сложных, способны поведать нам, под каким роскошным куполом музыкальной культуры творилась вся новгородская история. Лихачёв это почувствовал, и почувствовал, вероятно, острее других. Отсюда, надо полагать, его участливость в создании первого в России и неповторимого в Европе Центра музыкальных древностей.
Примечательно, что специальных трудов по истории музыкальной культуры он не создавал. Но отдельные его замечания, наблюдения то тут, то там вплетённые в канву литературных, искусствоведческих, философских и прочих изысканий, размышлений, говорят о Лихачёве как о человеке, необыкновенно бережно относившемся к звуковой материи и умевшем распознать чары музыки в самых неожиданных случаях. Примеров так много, что из них мог бы получиться отдельный труд Лихачёва.
Понятие музыки у него начиналось с тишины. «Тишина каждый раз разная, — говорил он. — В каждой комнате своя, на открытом воздухе своя — и всегда особая. <…>. Тишина звучит. Все знают, как выражает ночную тишину скрип половицы в деревянном доме, а тишину летнего дня — жужжанье мухи, бьющейся об оконное стекло. Пение соловья ночью — это громкая тишина, тишина, разразившаяся громом, гигантским щёлканием, великанскими руладами. Тишина ночи, разорванная… Так в старых галантерейных магазинах рвали, отмерив аршином, коленкор приказчики для покупателей»2.
Приведём отнюдь не все, но хотя бы отдельные строки из его воспоминаний: «Звуки Петербурга! Конечно, в первую очередь вспоминаешь цоканье копыт по булыжной мостовой. Ведь и Пушкин писал о громе Медного Всадника «по потрясённой мостовой». Но цоканье извозчичьих лошадей было кокетливо-нежным. Этому цоканью мастерски умели подражать мальчишки, играя в лошадки и щёлкая языком. Игра в лошадки была любимой игрой детей. Цоканье копыт и сейчас передают кинематографисты, но вряд ли они знают, что звуки цоканья были различными в дождь и в сухую погоду. <…>. На Неве гудели пароходы, но характерных для Волги криков в рупоры в Петербурге не было: очевидно, было запрещено. По Фонтанке ходили маленькие пароходики Финляндского пароходного общества с открытыми машинами. Виден был кочегар. Тут и свист, и шипение пара, и команды капитана. Одним из «типичных» уличных звуков Петербурга перед Первой мировой войной было треньканье трамваев. Я различал четыре трамвайных звонка. <…>. Очень часто были слышны на улицах звуки военных оркестров. То полк шёл по праздникам и воскресным дням в церковь, то хоронили генерала; ежедневно шли на развод караула к Зимнему преображенцы или семёновцы. На звуки оркестра сбегались все мальчишки: потребность в музыке была большая. Особенно интересно было, когда выделенные для похорон войсковые подразделения возвращались с кладбища: тогда полагалось играть весёлую музыку. С весёлыми маршами шли и в церкви, но, разумеется, не в Великий пост. Были и «тихие звуки»: звенели шпоры военных. За звоном своих шпор офицеры следили. Шпоры часто делались серебряными. <…>. А по утрам с окраин города, особенно с Выборгской стороны, доносились фабричные гудки. Каждый завод можно было узнать по гудку. Гудели три раза, созывая на работу, — не у всех дома были часы. Эти гудки были тревожными, призывными… <…>. Родители часто брали меня в Мариинский театр. <…>. Спектакли были праздниками. На праздничность они и были рассчитаны. Снобы офицеры в антрактах красовались у барьера оркестра <…>. Во двор приходили старьевщики-татары; кричали «халат-халат!». Заходили шарманщики, и однажды я видел «петрушку», удивляясь ненатуральному голосу самого Петрушки (петрушечник вставлял себе в рот пищик, изменявший его голос)»3.
В Куоккале (нынешнее Репино) : «Цыгане били в котёл и кричали: «Лудить, паять…». <…>. Если погода безветренная, особенно утром — в предвестии жары, то, прислушавшись на берегу, можно было слышать басовитые гудки: у-у-у, у-у-у, у-у-у. Это в Куоккале слышен на пляже звон большого колокола Исаакиевского собора. Звонят во все колокола, но слышен только большой, самый большой колокол в городе. <…>. А днём, в жару, пляж гудел, как улей, роем детских голосов, радостных, испуганных, когда окунались, озорных при игре, но всегда точно приглушённых водой, расплывающихся, нерезких. Эта музыка пляжа слышна и до сих пор, и до сих пор я её очень люблю»4.
На Волге в 1914 году: «Волга была наполнена звуками. Гудели, приветствуя друг друга, пароходы. Капитаны кричали в рупоры, иногда — просто чтобы передать новости. Грузчики пели. <…>. Но были и детские байки, и звукоподражания. Помню такое „звукоподражание” перекликающимся друг с другом петухам. Первый петух кричит: „В Костроме был”. Второй спрашивает: „Каково там?”. Первый отвечает: „Побывай сам”. Этот „диалог” довольно хорошо передавал по интонации петушиную перекличку. <…>. Много на Волге пели. Песни слышались и с берега. Пели и на нижней палубе, в третьем классе: пели частушки и плясали. Мать не вынесла, когда плясала беременная женщина, и ушла вместе с отцом. <…>. На пристанях грузчики („крючники”) помогали своему тяжёлому труду возгласами и пением. Помню, ночью тащили из трюма (пароход был грузо-пассажирский) какую-то тяжёлую вещь; грузчики дружно в такт кричали: „А вот пойдёт, а вот пойдёт!”. Когда вещь сдвинулась, дружно кричали: „А вот пошла, а вот пошла, пошла, пошла!”. Этот ночной крик хорошо запомнился мне»5.
Во время «красного террора», вспоминает Лихачёв: «Богослужения в остававшихся православными церквах шли с особой истовостью. Церковные хоры пели особенно хорошо, ибо к ним примыкало много профессиональных певцов (в частности, из оперной труппы Мариинского театра) . <…>. Наша любовь к Родине меньше всего походила на гордость Родиной, её победами и завоеваниями. Сейчас это многим трудно понять. Мы не пели патриотических песен, — мы плакали и молились»6. В то время, вспоминает Лихачёв, «церкви закрывались и осквернялись, богослужения прерывались подъезжавшими к церквам грузовиками с игравшими на них духовыми оркестрами или самодеятельными хорами комсомольцев, певшими на удалой цыганский мотив «популярную» песню, сочинённую едва ли не Демьяном Бедным…»7. В оценке «пролетарской диктатуры» Лихачёв пользуется музыкальными терминами: «С самого своего утверждения в нашей стране советская власть стремилась к уничтожению любого многоголосия. Страна погрузилась в молчание, — только однотонные восхваления, единогласие, скука смертная, — именно смертная, ибо установление единоголосия и единогласия было равно смертной казни для культуры и для людей культуры»8.
Но жизнь продолжалась. И место музыкально-историческим лекциям, музыке находилось даже во «власти соловецкой». Даже в разгар тифозной эпидемии в Солтеатре удавалось собрать «духовой оркестр, симфонический квинтет, соловецкий хор»9. На Соловках, как отмечает Лихачёв, он встречал людей «всех уровней нравственности — от высочайшей до самой позорно низкой», он встречал, в частности, «доморощенных масонов, собиравшихся где-то на Большом проспекте Петроградской стороны и молившихся под звуки виолончели; кстати, — добавил он, — какая пошлость!»10. «Как пелось в одной из соловецких песен, «всё смешалось здесь словно страшный сон»11. А вот каким, со слов Лихачёва, к этому «сну» было звучащее предвестье: «В начале февраля 1928 г. столовые часы у нас на Ораниенбаумской улице пробили восемь раз. Я был один дома, и меня сразу охватил леденящий страх. Не знаю даже, почему. Я слышал бой часов в первый раз. Отец не любил часового боя, и бой в часах был отключён ещё до моего рождения. Почему именно часы решились в первый раз за двадцать один год пробить для меня мерно и торжественно? Восьмого февраля под утро за мной пришли…»12.
Над сущностью мира Лихачёв стал задумываться с детских лет. «Прообраз вечности, — рассуждает он, — наличествует и во времени. Простейший пример — музыка. В каждый данный момент в музыкальном произведении наличествует прошлое звучание и предугадывается будущее. Без этого «преодоления времени» нельзя было бы воспринимать музыку. И это слияние в музыке прошлого, настоящего и будущего в какой-то мере есть слабое отражение той вечности, в которую уже погружено всё существующее и снимается «иглой настоящего» с пластинки («диска») вечности»13.
Лихачёв городской, столичный человек, но его суждения созвучны древнему, сохранявшемуся в земледельческой песенной традиции представлению о времени, об устройстве мира. Поэтому не случайны и следующие его слова: «Наши обывательские представления о „некультурности” древнерусской жизни неверны. Прислушайтесь к традиционному фольклору, присмотритесь к сложной обрядности, прочтите свадебные тексты песен, учтите всю истовую вежливость стародавнего поведения»14. И ещё: «У земли просили прощения, когда плуг или соха драли землю. Люди пели песню, мол, прости, земля родимая, за то, что твою грудушку вспарываю. <…>. Вернёмся к той же толоке, — продолжает Лихачёв. — Люди, чтобы помочь другим, одевались в праздничные одежды, пели весёлые песни, наряжали лошадей. Потом устраивали гонки, игры, пирование. Это был праздник. Помощь и милосердие не были вымученными. Не тяжёлая обязанность, а праздничный обряд — вот что такое толока»15.
Весь опыт народной жизни процеживался через песню, поверялся песней и укреплялся ею как самым надёжным щитом. Лихачёв это хорошо понимал. И сетовал: «К сожалению, приходится признать, что многие замечательные традиции утрачены. Люди перестают петь. В моём детстве семьи пели — пели при наступлении сумерек, когда уже нельзя работать, но ещё рано зажигать лампы и надо было экономить керосин и свечи. Пели, когда приходили гости. <…>. Перестала петь и деревня. Что-то неправильное есть в организации самодеятельных народных хоров. Возникает народный хор, а через два-три года он становится вовсе не народным и усваивает извне поручаемый ему репертуар, да и манера пения меняется»16.
Лихачёв трижды бывал в Новгороде довоенном, рисовал «ожерелье из церквей». Увидел он его и вскоре после освобождения от врага. Точнее, услышал, а ещё точнее — вовсе не услышал. «Когда вскоре после его освобождения, — пишет Лихачёв, — я попал в Новгород, над ним стояла оглушительная тишина. Мёртвая тишина заткнула мне уши»17. «На берегу Волхова валялись на боку колокола с Софийской звонницы, вытащенные из воды танком, впрочем, при вытаскивании самого большого колокола, звон которого так любили новгородские жители, уши у него были оборваны»18. Лихачёв был свидетелем возвращения бывших новгородцев: «Боже, какой поднялся плач, когда люди увидели, что долго мечтаемый ими Новгород не существует. Это был плач, который надо было записать фольклористу, „Новгород ты наш распрекрасный, что же с тобой сделали? Что же от тебя осталося…” и т. п. Плакал весь поезд красных товарных вагонов, плакали дети, женщины ничком бросались на землю…»19.
«Русские женские плачи, — рассуждает в другом месте Лихачёв, — необыкновенное явление. Они — не только изъявление чувств, они — осмысление совершившегося. Плач — это отчасти и похвала, слава погибшим. <…>. Не случайно и в „Слове о полку Игореве” в момент тягчайшего поражения, когда Игорь пленён, на стены Путивля восходит Ярославна и плачет не только по Игорю, но и по его воинам»20.
Но подойдя к «Слову о полку Игореве», мы вместе с Лихачёвым вступаем в мир высочайшей древнерусской музыкальной поэзии, где «Комони ржуть за Сулою — звенить слава въ Кыеве; трубы трубять въ Новеграде…». Целому ряду таких произведений, их героям-певцам, гудцам, скоморохам Лихачёв посвятил специальные научные исследования. Не станем их повторять. Заметим лишь, что главные музыкально-поэтические перлы, записанные на пергамене или дошедшие до нас в устах народных певцов-сказителей, прямо или косвенно проистекают из культуры древнего Новгорода. Археологические открытия в Великом Новгороде музыкальных древностей — многократное тому подтверждение.
В связи с вопросом реконструкции легендарных гудков, сопелей, гуслей состоялось моё знакомство с Дмитрием Сергеевичем. Знакомству этому по моей просьбе способствовали замечательные художники — В. Ф. Гребенников, С. И. Пустовойтов, Г. М. Сорокин. В 1981 году научные сотрудники Института русской литературы (Пушкинский Дом) во главе с Лихачёвым познакомились с моим тогдашним опытом восстановления названных инструментов. В скором времени об этом опыте для очерка Б. А. Рощина «Гусли — мысли мои…» Лихачёв написал обстоятельный отзыв. Всё это придавало сил для продолжения работы. Первоначальный опыт формального озвучивания древних «гудебных сосудов» в последующие времена, то есть тогда, когда фольклористы в деревнях «добирали» песни, вдруг привёл к небывалым открытиям в области народного инструментального музицирования. В частности, в трудолюбивых перстах старожилов псковских и новгородских селений сохранилась память о навсегда, казалось, исчезнувших традиционных наигрышах и способах игры на гуслях. Такого рода открытия послужили основой к доказательному озвучиванию инструментов, на которых играли древние новгородцы. Заговорили гусли, заговорили о своём времени даже самые невзрачные их обломки, извлекаемые из культурных напластований X—XV веков.
Лихачёв бывал поразительно точен в оценке не только людей, событий, но и подчас незначительных вещей. В 1986 году на его 80-летие я подарил ему сплетённый из бересты с горошинами внутри шаркунок. Надо сказать, что десятью годами раньше, занимаясь восстановлением забытого берестяного промысла, сочинив шаркунок, я «завещал» никогда им не торговать, а только дарить — дарить младенцам или пожилым людям как напоминание о вступлении маленького человечка в загадочный звучащий мир. Сегодня, к сожалению, шаркунком торгуют. Некоторые специалисты по игрушкам ошибочно относят его к числу традиционных для Новгородской земли. А Лихачёв сказал: «Спасибо за мяч: очень он мне понравился»21. Лихачёв точно знал, что в Новгородской области похожий предмет хотя и известен, но он пустой, не звучит и именуется мячом. Об этом ему поведали, привезя «мяч» из этнографической экспедиции, наши талантливые историки-краеведы — Л. А. Секретарь и Л. А. Филиппова.
Вспоминаю другое примечание Дмитрия Сергеевича, связанное с вопросом, какие струны на гуслях могли использоваться в древности. Он ненавязчиво, будто бы между прочим, для размышления, рассказал о том, как, добираясь теплоходом с Соловков, на палубе услышал игру балалаечника: «У него струны на балалайке были жильные, кишечные, они звучали мягко, лучше, чем стальные».
Он всегда отвечал на письма, на обращения к нему — даже тогда, когда всю его семью постигало горе. Он раздаривал свои книги, альбомы, украшая их надписями и рисованными заглавными буквицами — опять-таки по-своему певучими.
16 мая 1995 года он в последний раз был в Новгороде. Перед университетской аудиторией на Чтениях по древнерусской литературе прочитал доклад «Древний Новгород как столица — предшественник Петербурга». Потом посетил два места — Хутынский монастырь и Центр музыкальных древностей. В книге посетителей оставил неизменно поддерживающую наш дух запись.
И последнее. Как-то, ещё в 1984 году, мне предстояло впервые делать научный доклад по музыкальной культуре древнего Новгорода перед широкой публикой. Я обратился к нему за советом, жалуясь на свою неопытность. «А вы найдите среди слушателей приятное для вас лицо, девушки, например, и рассказывайте ей, а все будут слышать», — с этого он начал. Зинаида Александровна в тот вечер хлопотала вокруг стола, собирались гости к чаепитию. И он, на шаг посторонясь, негромко завершил: «А вы перед тем помолитесь».
Так, время моего доклада с воспоминаниями о Д. С. Лихачёве и его примечаниями о музыкальных свойствах Мира подошло к концу. Кто-то из слушателей, конечно же, обратил внимание на соприкосновение понятий музыки и молитвы, а одновременно и на некую недосказанность, словно ему, слушателю, нарочно оставлялось место для раздумий. Кто-то подумал, что к молитве, к вере нужен свой талант, одарённость, что молитва, если она не формальная, рано или поздно обретёт черты гармонии и что она сама есть вступление в пределы великой музыки, управляемой Творцом. Кто-то решил, что искусство прилежного музыканта обязательно станет молитвой. Это сходно с тем, как в народных праздниках инструментальная музыка, пляска и песня — всё обращалось к духам природы. Так же и библейский царь Давид, щипая струны псалтиря, направлял ко Господу свою музыку-молитву. А кто-то уверился, что в подлинной музыке-молитве-вере всегда должно быть место тайне. И что тут недопустим наш вездесущий анализ. Ибо там, где начинается анализ, кончается вера, а с нею молитва и музыка. Кто о чём тогда в действительности подумал — не знаю. Быть может, кого-то поразил сам факт произнесённого тогда Лихачёвым — «А вы перед тем помолитесь». Ведь в те годы в наших домах изо всех углов и стен торчали уши атеизма. А для кого-то, быть может, из всего доклада только и легла на память эта последняя фраза — уже сама по себе как песня. Нет, мне неведомо, кто о чём тогда размышлял.
12 ноября 2006 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
1Д. С. Лихачёв. Отзыв о работах В. И. Поветкина по реконструкции древнерусских музыкальных инструментов. Полностью опубликован в следующих изданиях: Б. А. Рощин. Встречи. Очерк «Гусли — мысли мои…». Л., 1985. С. 180—182; Д. С. Лихачёв. О Поветкине // Чело. 2003. № 3. С. 9.
2 Д. С. Лихачёв. Русская культура. М., 2000. С. 317.
3Д. С. Лихачёв. Воспоминания. Санкт-Петербург, 2000. С. 50—54.
4Там же. С. 85.
5Там же. С. 112—113.
6Там же. С. 158.
7ам же. С. 175.
8 Там же. С. 185.
9Там же. С. 284.
10 Там же. С. 190.
11 Там же. С. 224.
12 Там же. С. 185—186.
13 Там же. С. 162.
14 Д. С. Лихачёв. Русская культура… С. 345.
15 Там же. С. 56.
16 Д. С. Лихачёв. Раздумья. М., 1991. С. 287.
17Д. С. Лихачёв. Земля родная. М., 1983. С. 147.
18Д. С. Лихачёв. Новгородский альбом. Санкт-Петербург, 1999. С. 8.
19Там же. С. 6.
20 Д. С. Лихачёв. Раздумья… С. 222.
21 Письмо Д. С. Лихачёва, адресованное В. И. Поветкину 30 ноября 1986 г.