М. Ж.: Отец Алексий, мы благодарим Вас за то, что Вы, во-первых, ознакомили редакцию с содержанием своего доклада, прочитанного для учителей, а во-вторых — за то, что Вы согласились обсудить Ваши мысли с тем, чтобы данное обсуждение было опубликовано. Давайте только предупредим читателя, что мы постараемся не забираться в историю, поскольку оба мы не историки, а в этой области непрофессионализм всегда таит в себе массу негативных последствий, и особенно сейчас мы наблюдаем их буквально каждый день. А так как само слово сознание провоцирует на философские и психологические обобщения, то апеллировать к ним мы тоже по возможности воздержимся. В конце концов мы имеем право говорить о сознании, что называется, с позиции здравого смысла, поскольку, во-первых, просто-напросто являемся его носителями, во-вторых, Вы — по светскому образованию и по первому роду деятельности медик, так что имели богатые возможности наблюдать проявления сознания в экстремальных для людей ситуациях, а я — лингвист, и то, что язык самым непосредственным образом связан с сознанием и более того, те или иные состояния сознания подчас выявляются именно в речи, для меня самоочевидно. Наконец, что, пожалуй, важнее всего перечисленного, Вы — священнослужитель, а я православная мирянка, и оба мы, пребывая в Церкви, не можем считать себя и полностью отделенными от жизни в секулярном обществе. Наверное, по всему этому Вы избрали себе такую тему, а я ею так заинтересовалась.
О. А.: Это все в общем так, поэтому я хотел бы без дальнейших введений приступить к изложению. Я утверждаю (и надеюсь показать), что между сознанием церковным, православным, и сознанием внецерковным, секулярным, существует принципиальное различие, которое, впрочем, многими не улавливается. Но знать его крайне важно, и я попытаюсь проанализировать понимание мира и с точки зрения человека церковного, и с точки зрения внецерковного. Замечу, что последнее для меня сложнее, так как я с детства был воспитан при церкви, однако учился я в простой советской, светской школе, затем в обычном советском медицинском институте, долго работал в самых разных медицинских учреждениях: от Станции скорой помощи до НИИ проктологии и больницы Академии наук.
Мне почти не пришлось испытать на себе того, что можно было бы прямо назвать оборотной стороной жизни, если бы множество людей не было убеждено, что эта оборотная сторона и есть сама жизнь, так что приходится оговаривать это таким вот образом. Так что, возможно, самое первое, самое основополагающее различение церковного и секулярного сознания — в том, что считается нормой. Христианство здесь задает очень высокую планку — Декалог, Нагорная проповедь, заповеди Христовы… А обыденное секулярное сознание, так сказать, плывет по течению и в последнее время не ориентируется, кажется, даже и на Уголовный кодекс, который чтил Остап Бендер, а нормой считает просто то, что часто встречается. Я имею в виду всяческие негативные явления, которые так или иначе влияют на формирование личности. Так вот, в мальчишеских разборках я не участвовал (в нашей школе их просто не было), в армии, куда уже проникли в то время неуставные отношения, не служил, дома царила атмосфера добра и взаимопонимания. Да и профессия врача сама по себе настраивает на добро, на борьбу с болью человека. И все-таки у меня было достаточно точек соприкосновения с той жизнью, которой жила вся наша страна, а также с болью, болезнями, несчастьем людей, самых разных моих современников.
И в последние шесть лет, когда я стал священником, мне все реже и реже приходится общаться с людьми, не верующими в Бога, не ищущими добра. Я не хочу сказать, что в Церкви лишь добрые люди с прекрасными человеческими качествами, но принципиальное отличие переступающих порог храма — это неудовлетворенность своим внутренним мироощущением, желание стать иным, стать лучше.
М. Ж.: Тут уже можно говорить о различии не столько в сознании, сколько — точнее — в жизненной установке, потому что кем надо быть, чтобы испытывать от жизни полное удовлетворение? Но ведь искать выхода можно по-разному: кто-то старается “забыться” с помощью алкоголя и так далее, кто-то гонится за развлечениями и не хочет видеть, что они дают горький осадок и что горечь эта только накапливается, кто-то утешает себя тем, что “все так живут”, кто-то стремится любыми средствами пробиться “наверх” — с крупным разочарованием в случае любого результата, а кто-то действительно идет в Церковь. Почему?
О. А.: Честно говоря, не знаю; в отдельных случаях могу догадываться, но не хотел бы обобщать. Я, как Вы заметили, не психолог, не педагог и отдаю себе отчет, что моя попытка моделировать то, что происходит в человеческой душе — это дилетантство. Однако дилетант — это, строго говоря, любитель, а то, что любишь, пытаешься понять и постичь. Но, критически оценивая свои способности и возможности, я сказал бы так: моя попытка очень хорошо сформулирована польским юмористом Станиславом Ежи Лецем, который заметил, что всегда найдутся эскимосы, которые выработают для жителей тропической Африки рекомендации, как вести себя во время жары. Вот эта задача передо мной сейчас и стоит. Я отдаю себе отчет, что для кого-то из людей, лишенных опыта жизни в Церкви, я — такой вот эскимос. Но некоторые попытки объясниться я все же предприму.
Во-первых, я исхожу из того, что мировосприятие человека не бывает безрелигиозным. Это постулат, на котором я стою. Я знаю, что мир, в котором мы жили, был атеистическим, но это не значит, что он был безрелигиозный. Замечательный пример для этого утверждения — стихотворение Маяковского “Разговор с товарищем Лениным”:
Грудой дел,
суматохой явлений,
день отошел,
постепенно стемнев.
Двое в комнате.
Я
и Ленин —
фотографией
на белой стене.
Это типичный подход к молитве, и все стихотворение — молитва, обращение к почитаемому изображению. Именно поэтому я и говорю о религиозном сознании в атеистическом мире. Я понимаю, у поэта особо обостренное религиозное мировосприятие. Но даже и рядовой человек в атеистическом мире обязательно имеет некие культовые ценности, другое дело, что мы вправе определить это как кумиротворение. В данном случае кумир — это покойный Ленин, к фотографии которого обращается поэт:
Товарищ Ленин,
я вам докладываю
не по службе,
а по душе.
Товарищ Ленин,
работа адовая
будет сделана
и делается уже.
Насчет адовой работы — это не случайная оговорка. Так поэт называет тяжелый труд, но получается, пожалуй, глубже; да если он и оговорился, то обнажил глубочайшую истину. И такая прозорливость в творчестве истинных поэтов не редкость1, но это уже проблема поэзии, проблема творчества со всеми его загадками. Итак, мы имеем некий конкретный образ религиозности при коммунистическом мировосприятии.
М. Ж.: Но таких конкретных образов не перечесть…
О. А.: Ну конечно, вот в 70-е годы, когда я был двенадцатилетним подростком, в молодежной среде бытовала речевка футбольных болельщиков :
Мы не верим в Бога,
мы далеки от храма,
зато мы свято верим
в московское “Динамо”.
Это другой уровень, но все равно это уровень религиозного сознания. Вопрос только в том, что при этом встает на место Бога? Во что верят люди, что является богом в их сознании? Но в любом случае — это фетиш, будь то московское Динамо или фотография Ленина.
А сколько вообще мы имели истуканов, которые стояли на каждом перекрестке? Каким кумирам мы поклонялись? Сравните емкую характеристику Пушкиным трагедии античного мира, когда он описывал картину Брюллова “Последний день Помпеи”: кумиры падали. Кто такие эти кумиры? — Это статуи, наполнявшие древний город. И это обилие статуй, стоявших или восседавших чуть ли не на каждом перекрестке, — также образ религиозного мировосприятия коммунистического, атеистического периода.
М. Ж.: Простите, что перебиваю, но нынче с кумиротворением тоже хорошо. Или тоже плохо, смотря с какой стороны оценивать. Посмотришь — а ведь мы недалеко оттуда ушли, если вообще ушли…
О. А.: Это смотря кто такие “мы”. Вот мы с Вами и прежним кумирам не поклонялись, и нынешние без нас обходятся, а мы — без них. Это не личная проблема, а проблема общественного сознания. Здесь речь идет о заповеди, которая дана и для православного, и для ветхозаветного человека: не сотвори себе кумира, то есть никого не ставь на место Бога. Но человек не может никого не поставить на место Бога, если у него в сознании Бога на надлежащем Ему месте нет. Свято место пусто не бывает, гласит народная поговорка. Человек что-нибудь туда обязательно взгромоздит, в частности, московское Динамо, или Спартак, или Ленина, или “золотого тельца” в иностранной валюте — это уже без разницы, потому что все это подмены. То есть сознание может быть религиозным и псевдорелигиозным, а безрелигиозным оно быть не может.
В качестве пояснения обращусь к мысли Николая Бердяева о религиозной сути марксизма. К. Маркс получил христианское воспитание, но место народа Божиего, то есть Церкви, в его идеологии занимает пролетариат2. Напомню, что в христианстве новым Израилем становятся все христиане, но здесь — не скрытая подмена, как в марксизме, а сознательное отождествление себя с уделом Божиим; точно так же Исааку, а не детям Хеттуры оставляет свое имение Авраам (Быт 25:5). Фетиш может быть любым, например, деньги (люди гибнут за металл… к большому удовольствию Мефистофеля), успех, слава… Это иногда называется цезаризмом, потому что было четко сформулировано Юлием Цезарем: лучше быть первым человеком в каком-нибудь мелком городишке, чем вторым в Риме. Что это, если не кумиротворчество, когда сам становишься на пьедестал? А власть — ведь это очень сильный кумир.
М. Ж.: В том, что Вы сейчас сказали, замечательно проявляется “механизм” действия гордыни: сначала она диктует поиски кумира (потому что перед Богом следует смириться, а перед кумиром — преклониться, а это далеко не одно и то же), потом — постепенное вытеснение всех кумиров собой. Действительно, мать всех грехов. А ведь огромное большинство рядовых кумиротворцев — просто добрые, в общем хорошие люди, те самые соблазненные малые сии.
О. А.: Да, к счастью не все вокруг нас Цезари, и чаще всего встречаются мелкие, незаметные кумиры, которые и сопровождают людей в их повседневной жизни. Например, благополучие семьи. Или такой постулат, как “главное — здоровье”, между тем как здоровье еще не самое главное, это я и как медик говорю, и как священник.
М. Ж.: Это сильно, как сейчас говорят: медик, утверждающий, что здоровье — не главное. Нельзя ли пояснить?
О. А.: Конечно, можно. Мне неоднократно приходилось наблюдать, насколько различными бывают и поведение, и самочувствие, и интересы больных с одинаковым диагнозом. Кто-то совершенно сдается, что называется, растекается и может только жаловаться на свои необыкновенные мучения и на черствость и невнимание врачей, родственников и друзей. И какое бы лечение ему ни предлагали, он заранее уверен, что ничто не поможет. И вообще болезнь его никто не понимает, лечат его неправильно и нужных лекарств не дают. А кто-то в таком же объективном состоянии, если не в худшем, старается держаться, борется; как правило, именно такие больные бывают добры к окружающим, проявляют мудрость, терпение, благодарность… А здоровье у тех и у других в одном и том же состоянии. Так главное ли здоровье? Не важнее ли сила духа, устремленность души? Вот и много лет назад на лекции в воскресной школе я сказал: “Смерть — не самое страшное в жизни”. Иначе мы, православные, просто не можем мыслить в свете Христова Воскресения. И это было понято и принято.
М. Ж.: Теперь понятно; кстати, я сама вспомнила, что довольно часто встречаются состояния, когда бесконечным и хаотичным жалобам на плохое здоровье совершенно не соответствуют данные медицинских исследований, но это не симуляция, это вроде бы такое проявление душевного дискомфорта…
О. А.: Да, бывают состояния, когда психика “диктует” телу нездоровые ощущения. Бывают вещи и совсем тяжкие, например, ложная беременность; женщина уверяет себя и окружающих, что она беременна, и все признаки тому соответствуют, и фигура меняется… все есть, кроме плода во чреве.
И еще есть сходный постулат — “только не было б войны”. Я понимаю, хорошо, когда нет войны, я с этим не спорю, но когда все сводится только к этому — лишь бы у меня в моей хате было тепло, а дальше хоть трава не расти, это уже другое. Очень часто это является одним из наших основных, но незаметных кумиров.
М. Ж.: Позвольте еще одно стихотворное размышление. На этот раз — Ахматова, стихотворение, написанное во время войны, но не только о войне (дата — 1915 г.) и называющееся “Молитва”. Конечно, можно усомниться в том, нужна ли Богу такая степень жертвенности, но уж что есть, то есть:
Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар —
Так молюсь за Твоей литургией,
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.
О. А.: Да, степень самоотвержения необыкновенная; тут, несомненно, наличествует некая поэтическая экзальтация. Но тем не менее все можно простить (если поэт нуждается в прощении) за две последние строки. А мы часто и детей своих обожествляем, фетишизируем. Мы всегда видим в детях свое продолжение, причем и себя при этом рассматриваем в розовом свете, и их часто представляем такими, какими хотим вылепить. Вспомним песенку 70-х годов: “Я сама купила сыну мандолину”, — каких усилий стоило ребенку обучение игре на этом инструменте только потому, что мама решила сделать из него нечто неповторимое.
М. Ж.: Именно это — хороший пример того, как кумиротворение замыкается на кумиротворца. Ведь говорится (и главное — более-менее искренне думается), что-де мол все для ребенка, а в реальности ребенок оказывается страдающей стороной, потому что на самом деле — ради своей идеи о том, каким должен быть мой ребенок. А поскольку я-то очень хороший и замечательный, то и ребенок должен быть выдающимся. И уж коль скоро Вы взялись цитировать Маяковского, я тоже могу: “Дом у товарища Присыпкина должен быть полной чашей”, а если дом, то и ребенок призван соответствовать… Отсюда множество самообольщений, желаемое выдается за действительное. Никогда не забуду, как молодая мать сказала мне, что при простуде дает ребенку, чтобы не капризничал, транквиллизатор в очень приличных дозах, в таких, что и взрослый бы свалился, а на мое изумление отреагировала с достоинством: “Я мать, и я не могу делать своему ребенку дурное”.
О. А.: Да-а, скажите, какая умница-разумница. А ведь все для того, чтобы не подойти к ребенку “лишний” раз… А что этому противопоставляет церковное сознание? Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше. В этих Евангельских словах заложено понимание системы ценностей, потребных для устроения нашей жизни.
Поскольку многие из нас воспитаны на коммунистической идеологии, прошли через нее и ее через себя пропустили, то многие впитали и наличествующую там подмену. Мы все слышали о моральном кодексе строителя коммунизма, что он замечательный, чудесный, он говорит, каким должен быть человек грядущего общества. Но основная масса тех постулатов этого кодекса, под которыми мы и сейчас можем подписаться, взята из нравственного богословия! Эту подмену заметил один из иерарховРусской Православной Церкви (кажется святитель Филарет) еще во второй половине XIX века, когда его обвинили в приверженности к коммунизму. Он ответил, что он, конечно коммунист, только у него все мое — твое, а у тех, с кем его сравнивают, все твое — мое. Это можно сформулировать и так, что есть люди, хотящие, чтобы не было бедных, что вряд ли возможно, но во всяком случае добродетельно, но коммунисты-то хотят, чтобы не было богатых, а это уже другое.
М. Ж.: От души благодарю за соположение святителя Филарета и тогдашних коммунистов, потому что много лет хочу высказаться по этому поводу. Как говорится, нашла время и место… Прошу прощения, сейчас найду и книгу… Вот, пожалуйста, Герцен, “Былое и думы”3. Вроде бы умнейший человек, светлая личность, как позднее определил левых радикалов Достоевский (только книгу свою о них почему-то назвал “Бесы”).
И вот он взялся анализировать поведение (и личность) святителя Филарета во время эпидемии холеры в 1831 г. Чего стоит фраза “Филарет представлял какого-то оппозиционного иерарха, во имя чего он делал оппозицию, я никогда не мог понять”. Где уж тут понять, что во имя печалования за народ, столь свойственного русским святителям и столь ненавидимого коммунистами, которым для действования нужна катастрофа, которые исповедуют принцип “чем хуже — тем лучше”. Описываются усердные моления во время холеры, предпринятые по благословению Святителя, и что сам он молился коленопреклоненно.
В отступлениях говорится, с каким участием проповедовал он колодникам и пересыльникам, даже навлекая на себя немилость императора. Но все это говорится как бы в осуждение; главное для автора — определить и разоблачить политическую позицию Святителя. Разоблачает Герцен Святителя, во-первых, с позиций верноподданнейшего придворного, для которого нет ничего важнее спокойствия Его Величества; во-вторых, с позиций консервативнейшего “церковника” — порицает за поддержку перевода Писания на русский язык; в-третьих — от имени народа: “народ его не любил”, — безошибочный ход, потому что попробуй возрази… Еще цитата: “Он был человек умный и ученый, владел мастерски русским языком, удачно вводя в него церковнославянский; все это вместе не давало ему никаких прав на оппозицию”. А почему это должно давать права? А какие вообще бывают права на оппозицию, кроме голоса совести — голоса Божия в человеке? Где здесь не логика уже, а просто здравый смысл? И всплывает в памяти Владимир Соловьев, у которого в “Трех разговорах” генерал, выведенный из себя демагогией князя-толстовца, восклицает: Во сне мы с вами, что ли, разговариваем?
В конце фрагмента снова говорится, что митрополит “играл в оппозицию” (это о проповедях с призывом покаяться, ибо холера — знак гнева Божия) и что молитвы не помогли, эпидемия не прекратилась. И тут же восторженное описание социально-медицинской деятельности прогрессивной общественности. Деятельность, конечно, была полезной, спору нет, да ведь и от нее холера не прекратилась. Вот вам и умнейший человек, а какая ослепляющая предубежденность.
О. А.: Да, трудно, пожалуй что и вовсе невозможно соединить христианство и коммунизм, что бы сейчас об этом ни говорили, но очень даже легко спекулировать на каких-то внешних чертах мнимого сходства. Так, мы помним замечательную фразу Николая Островского из романа “Как закалялась сталь”: Самое главное у человека — это жизнь, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Фраза подкупала и подкупает, — но ведь она внутренне противоречива, абсолютно не верна. Если самое главное у человека — жизнь, то положи ее на алтарь и служи этой жизни, но тогда это чистый гедонизм. Но уж в чем-чем, а в гедонизме героя Островского не обвинишь. И здесь опять-таки произошла подмена, которая и объясняет привлекательность этой фразы, ставшей лозунгом для многих. Что же все-таки самое главное: жизнь сама по себе, или чтобы не было мучительно больно…? И пока мы не расставим все точки над i, мы будем проглатывать наживку, в данном случае коммунистической идеологии, претендующей на некую новизну, хотя вторая половина афоризма полностью согласуется с процитированным Евангельским фрагментом.
М. Ж.: Простите, но для меня, например, такая согласованность не вполне очевидна, потому что очень велико различие: что такое бесцельно прожитые годы — годы без покаяния, устремляющего человека к высшему, к жизни будущего века, или годы мучительных для себя (а уж для окружающих-то!) попыток переустроить мир по неясному, но отнюдь не Божественному замыслу. Направленность в обоих случаях полярна, понимание цели полярно, а отсюда и под жизнью имеется в виду нечто совершенно в обоих случаях различное. Это не просто подмена, это маска, личина праведности.
О. А.: Но вот что касается жизни как таковой, то замечательную историю поведал митрополит Антоний, вспоминая свою юность. Как-то он вернулся домой после летнего отдыха. У него были довольно сложные взаимоотношения с отцом, он воспринимал его как человека жесткого, не способного на сердечность. Встретив его, отец сказал, что беспокоился о нем, но не о возможно сломанной ноге или ушибах, а боялся, что сын потеряет честь. Это совершенно иной поворот. Потом отец сформулировал это так: не имеет значения, жив ты или умер, важно, ради чего живешь и ради чего готов умереть.
Человеческое сознание бывает очень разным, причем у человека, как правило, соседствуют различные типы миропонимания. Сознание может быть рационалистическим и мифологическим. Рационалистическое — это самое простое и ясное, я бы даже сказал, примитивное сознание: все, что есть, можно попробовать, потрогать; все ясно и понятно, все можно объяснить, потому что все одно из другого происходит и одно из другого вытекает. Но мир не вмещается в прокрустово ложе рациональных схем, и тогда приходится лишнее обрубать, упрощать (например, факт бытия Невидимого Бога может быть отвергнут на основании того, что космонавты Его не встретили на околоземной орбите) или, наоборот, недостающее восполнить новосооруженными мифами, которые таковыми не считаются, а вводятся как некая данность, не подлежащая не только что сомнению, но и элементарному рассмотрению, например, вышеуказанный миф о гегемонии пролетариата.
Мифологическое сознание многие привыкли оценивать как устаревшее, неразвитое, недостаточное. Я бы с этим не согласился. Безусловно, мифологическое сознание свойственно древним народам, но это не значит, что миф является ложью. Миф, на мой взгляд, — это замысел Божий об истории, о человеке, о его назначении, о его задачах, прочитанный человеком и изложенный так, как человек это понимает. Мифологическим сознанием, безусловно, обладает любой ребенок до семи лет. В этом возрасте наиболее бурного формирования человека как личности восприятие мира очень богато, целостно, и в таком сознании нет тех недочетов и противоречий, какими страдает рационалистическое восприятие мира, ибо все они примиряются системой мифологем, принимаемых на веру, а сама эта вера становится критерием истины.
М. Ж.: Чтобы нам в дальнейшем не увязнуть в споре о словах, который означает конец и гибель всякого обсуждения, скажу, что тот тип сознания, который Вы называете рациональным, можно назвать и позитивистским, а мифологический тип я скорее назвала бы образным, творческим, синтетическим. Этот Ваш взгляд на мифологическое сознание вполне согласуется с объемом содержания древних мифов, которые именно что включали в себя все, о чем человек мыслил, то есть в нашей терминологии — религию, этику, науку, законодательство, искусство. Но в современном обществе мифотворчество существует параллельно не только со знанием, но и с Откровением, и это придает ныне творимым мифам совершенно иной характер.
О. А.: Вопрос о современном мифотворчестве может нас завести очень далеко; это отдельная тема, хотя и соприкасающаяся с той, которую мы избрали. Но я-то хотел сказать, что исходя из того, что миф стремится передать замысел Божий об истории, прочтенный человеком, неминуемо возникают варианты в прочтении. И тогда возникает вопрос: что является критерием истинности той или иной трактовки? Ведь если в мировосприятии заложена некая ложь, то и миф будет ложно воспринят. Сказания Двуречья и Ветхого Израиля очень похожи в своих деталях, например, миф о сотворении мира и о причинах бедственного положения человека. Но если в ветхозаветном рассказе причина происхождения мира и человека в том, что Бог — благ, то шумеро-аккадские повествования рисуют нам картину того, как Энлиль создает мир и человека явно из корыстных целей. Причина человеческих несчастий по Библии — в грехопадении человека, тогда как в языческом понимании — в зависти богов: боги не поделили человека, и вот они, соперничая между собой, мстят ему за то, что он недостаточно кому-либо из них поклоняется. В Ветхом Завете ответственность за несчастья лежит полностью на самом человеке: он виноват и должен что-то делать для искоренения греха. В язычестве все переложено на высшие силы, на многочисленных богов, а несчастный человек как бы несправедливо ими обижен, и более того, у него нет возможности что-нибудь предпринять, чтобы хоть как-то изменить ситуацию, — он лишь игрушка в руках самодуров-богов. Это порождает безысходность, которая называется властью рока (вот он, настоящий бог языческого мира) и парализует подлинную духовную активность.
Но и в языческих мифах есть отголоски удивительных откровений. Рассмотрим миф об аргонавтах; я его очень люблю. Люди из Эллады по указанию узурпировавшего власть царя Пелия отправились за золотым руном. Что такое это золотое руно? — Это шкура барана, явившегося спасителем древнегреческого царевича Фрикса, женившегося впоследствии на дочери царя Колхиды. Именно обладание этим руном может принести спасение и благодеяние грекам. Вот путешественники-воины под руководством Ясона, которому в случае успеха предприятия обещано возвращение власти, садятся на корабль, который называется Арго4, и плывут в Колхиду. В течение всего этого плавания с ними происходит очень много приключений и злоключений, но они добывают золотое руно с помощью волшебницы Медеи, дочери царя Колхиды Ээта, на которой Ясон обещает жениться. Вот уже этот символ вожделенного счастья в руках у аргонавтов. Они возвращаются домой в Элладу. Но так как добывание и хранение золотого руна связано с многочисленными злодействами, с ложью и коварством, то отныне оно несет проклятие. Все герои гибнут; сам Ясон — под обломками Арго, и миф заканчивается. Так никто никогда и не узнает, куда спрятано от людей золотое руно аргонавтов.
Это миф о некоем райском бытии: вот оно, как будто здесь, но все время выскальзывает между пальцев. Без небесной помощи ты его никак не обретешь (Арго — божественный, волшебный корабль), но если пользуешься услугами чародеев (Медея), сам идешь по пути лжи и предательства (измена Ясона Медее, коварство царя Пелия, неописуемая жестокость самой Медеи), то все обращается против тебя.
Сотериологическая идея, связанная со шкурой золоторунного барана, явно переплетается с христианским пониманием Агнца, закланного от сложения мира. Вот вам и языческий миф, который за тысячелетия говорит о Христе. Понимали это древние греки? — Ни в коем случае. Я полагаю, что меня могут обвинить в подтасовке фактов, но это рассуждение — всего лишь попытка показать, что мифологическое сознание не является ущербным сознанием. И оно безусловно присутствует в каждом из нас. И через этот пример очень хорошо видно, что прочтение одного и того же мифа может быть совершенно различным: или узконациональным и узковременным, то есть языческим, или вселенским, касающимся не только Ясона и его сородичей и потомков, но и всего человечества5. И тогда становится понятным непреходящий интерес всего мира к этим сказаниям. И тогда не только Ветхий Завет (что является хрестоматийным для христианского сознания) можно рассматривать как перст, указующий на Новый Завет, но и в светлых языческих чаяниях, обросших шелухой кровожадности и неправдоподобности, можно разглядеть ожидание истинного спасения, связанного с камнем, отвергнутым строителями (Пс 117:22; Мф 21:42; Мк 12:10).
М. Ж.: Непониманию зерна языческой мифологии весьма способствует то, что в сознании людей плохо совмещаются атеистическая модель истории религии (от нуля к нынешнему состоянию) и собственно религиозная история человеческих верований, начавшаяся в Эдеме, где бессмысленно было бы спрашивать первых людей, верят ли они в Бога, поскольку они с Ним общались. В дальнейшем у падшего человечества знание о Боге затемнилось, исказилось, обросло именно, как Вы сказали, шелухой. Но этнографы дознались (ценой самопожертвования и длительных тяжких испытаний) про тайные мифы примитивных народов, которые долгое время оставались скрытыми от посторонних, — они повествуют о благом Боге, Отце человечества, до Которого, однако, очень далеко, и поэтому следует всячески ублажать духов, которые далеко не столь добры, зато повсеместно присутствуют.
О. А.: Спасибо за это этнографам. Однако не нужно прилагать столь колоссальных усилий, чтобы увидеть, что мифологическое сознание вполне было свойственно коммунизму. Мифологический характер учения о великом, замечательном царстве, о безбожном земном рае, я думаю, никому объяснять не надо. Сознание, хоть в какой-то степени затронутое этим учением, — а таково сейчас сознание большинства — постоянно обращается к мифологемам. Другое дело, что мы считаем себя людьми образованными, грамотными, обладающими научной базой, а значит, мифы — это не про нас. Но чем более целостно мировосприятие человека, тем больше мифологем присутствует в его сознании (сейчас мы говорим о секулярном сознании). Наоборот, демифологизация сознания приводит к раздроблению мировосприятия. Но и отсутствие рационального зерна, то есть трезвения ума, приводит не к искоренению, а к сужению мифа, к замыканию его на узконациональном (языческом) и, следовательно, к редукции мировосприятия и ощущения истины, то есть к неверному прочтению.
Наряду с мифологическим и рациональным мировосприятием существует и научное. Оно элитарно и близко к рациональному, однако отличается от него подлинной обоснованностью и ни в коем случае не исключает мифологического, то есть именно, как Вы сказали, творческого сознания, или осознавания. Они вполне могут соседствовать, быть рядом. Рациональным оно является в той мере, в какой касается вещей и явлений, которые можно увидеть, услышать, потрогать или по крайней мере рассчитать математически. Но оно ни в коей мере не сводится исключительно к рациональному, так как любой научный факт требует трактовки, где неизбежен творческий подход, то есть прочтение факта Божьего замысла о мире. И недаром среди ученых одной и той же научной дисциплины есть как атеисты, так и глубоко верующие люди. По-моему, Нильсу Бору принадлежит известное изречение о какой-то научной гипотезе: эта идея безумна; вопрос лишь в том, в достаточной ли степени она безумна, чтобы к тому же оказаться еще и верной. Сколь поразительно это коррелирует с исповеданием апостола Павла: мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов (то есть для людей, освоивших эллинскую мудрость, которая не может не ассоциироваться с рационалистическим мировосприятием, не способным вместить жертвенную Божию любовь) безумие <…> Потому что немудрое Божие премудрее человеков, и немощное Божие сильнее человеков (1 Кор 1:23,25). Отдавая должное мифологическому сознанию, я, еще раз повторяю, не отрицаю того факта, что этим сознанием наделено языческое и чаще искаженное восприятие мира. Но чаще всего сознание конкретного человека сегодня как бы переплетает весь этот спектр мироощущений.
М. Ж.: Честно говоря, мне трудно без оговорок согласиться с тем, что в научном сознании обязательно присутствует мифологизация, но творческое осознавание — безусловно. Возможно, потому, что, например, Лысенко и Фоменко — это чистая мифологизация — и ничего хорошего. Очевидно, следует говорить о том, что творческое осознавание научных фактов должно производиться по некоторым строгим законам. Примитивный пример: дважды два можно определить и как целое число, и как четное число, и как положительное число, и как квадрат двойки — но не как зеленую розу.
О. А.: А теперь мне хотелось бы остановиться на секулярном сознании вот в каком аспекте. Это сознание апеллирует к критериям научности. При этом подводится база логических положений, которые обосновываются научными достижениями и вполне разумным подходом. Хорошо сформулирован такой подход к жизни Михаилом Задорновым. Этот умный и остроумный человек на вопрос об отношении к вере и религии сказал примерно следующее: “В Бога я верю, в Творца я верю. Он у меня в душе, и поэтому в церкви мне делать нечего”. Вот образец обнаженного секуляризованного сознания. Является ли оно религиозным? — Знаменитый юморист это постулирует, он верит в Творца. Есть здесь сознание церковное? — Абсолютно нет. Очень четко сформулировано! Абсолютное большинство наших современников именно так и мыслит.
Что еще отличает такое сознание? Безусловно, плюрализм, буквально каждый живет, как хочет: моя хата с краю, я никого не трогаю, и меня не трогайте, — ибо для такого мироощущения характерно либо наличие высших ценностей, либо их практическое отсутствие (в таких случаях высшими ценностями являются собственное спокойствие, благополучие или успех). Наличие же высоких нравственных ценностей приводит к превалированию религиозной составляющей этого сознания. Мы уже говорили, что безрелигиозного сознания практически не бывает. В коммунистической идеологии — это высокие ценности морального кодекса строителя коммунизма — нравственное богословие в качестве идеала для каждого человека, только без Бога.
М. Ж.: Очень хочется возразить, потому что высокие нравственные цели в обезбоженном сознании могут привести и к псевдоаскетике, к предъявлению себе и другим не просто завышенных, но невыполнимых требований, к выпадению из реальности. Нравственные цели без милости, без любви, без кротости — это ужас что такое, это не просто безбожие, это бесчеловечность. Хорошо, если из этого состояния человек вырывается в Церковь, да только не всегда так получается.
О. А.: Да, по-видимому, на меня тут повлияло, во-первых, то, что я действительно убежден, что душа по природе христианка, а во-вторых — то, что сам я встречаюсь в первую очередь с теми, кто “вырвался”. Но хочу подчеркнуть, что нормой жизни для секулярного сознания, как это у нас уже звучало, является среднестатистическая хорошесть: я человек хороший, особых мерзостей себе не позволяю, в общем, я живу так же, как и все — на убийство я не пойду, грабить банк не буду, ну, погуляю, поблужу немного — это ничего страшного, — все так делают. Это наше обывательское сознание: я себе какие-то рамки поставил, я их не нарушаю, никому особенно не врежу своей жизнью. Хорошая постановка вопроса? — В принципе неплохая. Смысл жизни для человека с таким сознанием выражен той самой фразой Н. Островского: “Жить надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы”. Но достаточна ли такая постановка вопроса для человека или нет — это уже небесспорно. Здесь есть один нерешенный момент: что является высшей ценностью. Если этой высшей ценностью не является Бог, то тогда, наверно, можно будет припомнить интуицию Достоевского из “Братьев Карамазовых”, когда Иван рассуждает в обществе старца Зосимы, что если Бога нет, то человек дойдет до людоедства. Я думаю, что мы с вами в нашей истории можем убедиться, что именно так оно и оказалось. Но тогда это была лишь интуиция, только мысль, она и не оспаривалась, и не утверждалась, и Зосима лишь принципиально переспрашивает: “А ты действительно в это веришь, что вот именно так?”. И, получив утвердительный ответ, говорит Ивану, что в таком случае он действительно самый несчастный человек, если так думает. Зосима предполагает, что у Ивана Карамазова Бога почти нет, и выражает ему великую жалость. Подобная мысль была у Владимира Соловьева, когда он высмеиваел Фейербаха, представляя его умозаключение следующим образом: “Человек произошел от обезьяны, эрго будем любить друг друга”. Если нет Бога, если человек не создан по образу Божию, то никак не получается любить друг друга — это одно из условий, высший критерий ценности. Ведь по сути полюбить человека — это означает увидеть в нем образ Божий. Мы иногда говорим любимому человеку: я тебя обожаю. Мы, христиане, очень не любим этот термин, потому что он свидетельствует о кумиротворчестве — обоживаю, но вместе с тем в самом слове сквозит признание того, что человек есть икона Христова, которая открылась другому, сумевшему разглядеть подлинное сокровище, несмотря на потемнелости и трещины греховной жизни, которые искажают истинное призвание этого человека, но именно любовью преодолеваются.
Хуже бывает, когда человек рассуждает подобным образом: я принадлежу к элите, а вот эти уже нелюди, и поэтому их я могу убивать, насиловать, грабить. Здесь уже редукция религиозного сознания. Это крайняя форма сознания секуляризованного, бесцерковного, где критерии нравственных ценностей уже практически отсутствуют.
Секуляризованное сознание может быть религиозным, глубоко религиозным, и Бог может быть вершиной этого сознания. Типично таково протестантское сознание. Настоящие протестанты, безусловно, мыслят в основных рамках добра. Бог для них прежде всего в душе. Они действительно настоящие христиане, жертвенные люди, умеющие друг друга поддерживать; одним из основных направлений их христианской жизни является социальная деятельность, хотя многие из тех, кто непосредственно сталкивался с их благотворительностью, свидетельствуют, что вопрос о том, что за свое доброделание они будут иметь — далеко не всегда на последнем месте. Но в этом отношении они не сильно отличаются от многих православных, и лично мне приходилось встречаться с их абсолютным бескорыстием и неподкупной честностью. Человек как мера всех вещей, безусловно, является сердцевиной такого понимания жизни, и это, естественно, объединяет все христианские конфессии, но антиклерикальный пафос, приведший к возникновению протестантства, выплеснул из купели вместе с водой и ребенка, — такое сознание все-таки нецерковно. Чего-чего, а Церкви там нет, хоть различные конфессии и пытаются усвоить сами себе наименование Церкви. Так как основное индустриальное развитие Западной Европы и Америки в новое время шло под знаком протестантизма (начиная с революций в Голландии и Англии), то и доминирующим умонастроением в этом мире стало обесцерковление сознания. Неудивительно, что упавшее на почву русской души, по выражению Н. Бердяева — полярной, то есть привыкшей все доводить до самого края, зерно такого бесцерковного сознания привело к такой крайней форме секуляризованного сознания, как атеизм.
Главным критерием такого сознания является отсутствие церковного понимания, церковного восприятия. Церковь не ощущается, не познается, не осознается. Церковь часто путают с организацией, с неким административным устройством. Человек, не живущий жизнью Церкви, довольно часто теряет сердцевину религиозного восприятия. Так Лев Толстой потерял в Христе Бога. Протестанты, отвергая таинства, собираются лишь на преломление хлеба, забывая о том, что не воспоминание только, а непосредственное вкушение Тела и Крови Христовой в причастии соединяет со Христом (Ин 6:56)6. В англиканской церкви некоторые пресвитеры всерьез отказываются верить в факт воскресения Христова. Там же (в американском отделении) недавно поставили пресвитером человека нетрадиционной сексуальной ориентации, то есть узаконили содомию7. Отлученный от Церкви Г. Якунин выступил в РГГУ с лекцией об уменьшении церковности в Православии и предложения его сводились к следующему: зачем так много икон, зачем стоя молиться и т. д. В принципе это типично протестантские требования. Я не хочу с ним спорить, я просто указываю на то, к чему призывает бывший православный священник. Так уходит человек из Церкви и такие метаморфозы с ним случаются. В общем-то и весь цивилизованный мир мало церковен и далеко ушел от призыва Христова: Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все (остальное) приложится вам (Мф 6:33). Церковное сознание, призывающее к еженедельному посещению храма, постоянному участию в таинствах, соборной молитве — это утомительно для человека общества потребления.
В церковь у нас ходят, но, как сейчас это распространено — свечку поставить, записку подать. Церковное это сознание? — Нет, ни в коем случае. Но человек все-таки пришел в храм, то есть в то место, которое им самим отделено от остального мира так, чтобы как можно меньше скверного, связанного с человеческим грехом, обитало там, и, следовательно, сам вошедший признает особую выделенность этого места и явно надеется, что именно здесь он будет лучше услышан. Значит, какие-то зачатки церковности в нем есть. На Западе, наверно, тоже есть эти зачатки. Там тоже могут прийти в церковь, перекреститься, поцеловать свой большой палец и пойти дальше. Но все же — это не церковное сознание. Сейчас, говорят, Франция очень атеистическая страна, где просто невозможно говорить о вере. То же самое можно сказать и о Чехии. В свое время Вы, М. А., сказали по этому поводу: весь религиозный порыв ушел в свисток, все ушло вместе с гуситскими войнами, и сейчас чехи в большинстве поразительно индифферентны к Церкви, к религии. Бог сам по себе, они сами по себе.
М. Ж.: Простите, а Вы не скажете, где я это сказала? Вопрос не праздный: в Чехии, насколько мне известно, маленькая православная община имеет тенденцию к росту, а традиционные конфессии — нет. И ведь в сущности в Англии то же самое.
О. А.: Сказали Вы мне это по телефону.
М. Ж.: Погорячилась. Кроме того, я уверена, что имела в виду в первую очередь совершенно почти заглохшую общину таборитов.
О. А.: Теперь попробую обрисовать то, что я понимаю под сознанием церковным. Это прежде всего — строгая иерархия ценностей. Что является основной ценностью? — Бог: Верую воЕдинаго Бога… Православный Символ веры определяет предмет нашей веры, это — костяк православного церковного сознания. Четко и конкретно: мы верим в Отца, Сына, Святаго Духа. И, в конечном итоге, во едину Святую, Соборную и АпостольскуюЦерковь. Верим мы в воскресение Христово. Если я православный, то я верую именно так и никак не иначе. То есть так, как там написано.
Если я не православный, я имею право верить по-другому, например, в то, что Дух Святой исходит от Отца и Сына, но это уже католицизм. Небольшое изменение, тот же самый символ веры, но уже католическое понимание. Момент (верую) воедину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь хоть как-то объединяет нас с католиками. У нас есть один предмет веры; у нас практически все одинаково по Символу веры, кроме “филиокве”. Но зато вера в Церковь — это наше соприкосновение, точка единства.
А вот у протестантов нет веры в Церковь. Здесь мне надо будет объяснить свое понимание Церкви. Начнем с определения апостола Павла — Церковь есть тело Христово. А мы удиего от части, то есть частички этого тела. Если я говорю, что мы веруем во едину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь, это безусловно не означает, что мы веруем в то, что на Байкальской, 35 стоит храм8. В это верить не надо. А если я говорю, что верую … в … Церковь, то это значит, что я верую в то, что мое спасение — через Церковь. Если я сумею прилепиться к телу Христову, стать его частичкой, то я иду по пути спасения. Я понимаю, что это образное восприятие, но это предмет веры. Я верую именно так и никак не иначе. Что необходимо мне сделать, чтобы войти в эту Церковь? Первый момент — это крещение.
В какой воде нас крестят? — В святой. Но любая святая вода — это вода иорданская, то есть когда мы стоим у купели, мы стоим на берегу Иордана. Сознанию рационалистическому, позитивистскому здесь делать совершенно нечего, потому что любой рационалист скажет, что я болван, раз в такие вещи верю, когда стою у медного таза в трех тысячах километров от Иордана. Но для нас в крещении грехи человека смываются в Мертвое море, куда впадает Иордан. Грех есть смерть, значит, в этом море жизни нет. (Тогда символ крещения по-другому воспринимается?) А если я крещусь в воде, где за 2 тысячи лет окрестилось несколько миллиардов грешников, то какая же эта вода святая? Но вода Мертвого моря куда более страшна: это еще и вода всемирного потопа; крестясь, я умираю в ней, чтобы воскреснуть для вечной жизни.
На картине Иванова “Явление Христа народу” Иоанн Предтеча, Креститель — центральная фигура картины. Его зов звучит по-еврейски так: шуву — ‘повернитесь’. Мы переводим это как покайтесь. “Покайтесь, приблизилось Царство Небесное. В это Царство Небесное невозможно войти преисполненным грехами”, — примерно так могло бы звучать обращение Иоанна Крестителя. — “Я вас собрал на берегу реки Иордан, чтобы омыть от грехов ваших. И тогда вы сами сможете приблизиться к Царствию Небесному, войти в него. Я крещу вас водою, а вот Он”, — фигура Предтечи повернута к Христу, Который спускается с горы, — “Он будет крестить вас Духом Святым и огнем. И Он настолько велик, что я не имею права развязать ремни Его сандалий”. Это говорит Иоанн Предтеча. — пророк Божий, как воспринимают его те, кто собрался у Иордана. А пророк Божий — это человек, у которого нет слов лжи. И вот он призывает их к покаянию, к обращению, совершаемому с полной внутренней решимостью. Пройдет несколько мгновений, Христос подойдет к толпе и обратится к Иоанну Предтече: “Крести Меня, Иоанн”. А теперь попробуйте понять, в какое сложное положение попадает Божий пророк: только что он перед всеми говорил, что недостоен развязать ремни сандалий этому Человеку, а Тот подходит и требует от него служения, предназначенного для грешников. Иоанн обращается к Иисусу: “это я у Тебя должен креститься, а не Ты у меня”… И Христос его резко обрывает: “Оставь все это. Мы с тобой должны сегодня соблюсти всякую правду”, — и, находясь в послушании, Иоанн крестит Иисуса Христа9.
Так вот, когда нас крестят, мы погружаемся в воду вместе со Христом. А если точнее, там не только Христос присутствует, а полное троическое поклонение: и Отец, и Сын, и Дух Святый. И мы крестимся в этой воде во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, а Христос принимает наши грехи на Себя. В этом полнота православного понимания: я стою возле края этой купели и одновременно за 3000 км отсюда и за 2000 лет. Это предмет моей веры. Понимаю, что с точки зрения любого рационально мыслящего человека я круглый идиот. Но у меня есть оправдание в тех самых словах апостола Павла (привожу со своими дополнениями): “вера наша для иудеев соблазн (для тех, кто не смог принять Христа как Мессию), а для эллинов, обладающих очень высокой культурой философии, логикой, — безумие”. Проповедовать Христа распятого, проповедовать мое крещение именно в такой вот формулировке — сегодня, в ХХI веке, с точки зрения большинства, — полное безумие. Но я это проповедую, и на этом буду стоять. За этим скрывается некая другая реальность. Мы с вами говорили о сознании рационалистическом, которое обращается к реальности. Но что для этого сознания является реальностью? — с точки зрения марксизма, материя есть объективная реальность, данная нам в ощущении. А что является реальностью для православного сознания? — прежде всего Бог и мир невидимый. Что же получается: если я Бога ощущаю, значит, Он материя? А ведь мы Его ощущаем. Мы ощущаем все, что происходит, например, во время крещения так, как было сказано выше.
Я не хочу сказать, что для всех эти ощущения одинаковы. Человек, ощущающий эту реальность, уподобляется герою пастернаковского стихотворения “Рассвет” (поэт обращается к Богу):
Ты значил все в моей судьбе,
Потом пришла война, разруха,
И долго-долго о Тебе
Ни слуха не было, ни духа.
И через много-много лет
Твой голос вновь меня встревожил,
всю ночь читал я Твой Завет
И как от обморока ожил…
Твой Завет — это Евангелие. Это внутреннее ощущение человека. Поразительная психология человека, открывшего в себе нечто, некую глубину, которая его явно переполняет.
Мне к людям хочется в толпу,
в их утреннее оживленье,
я все готов разнесть в щепу,
и всех поставить на колени…
Три секунды назад он сам этого не понимал, и всю предыдущую жизнь он этого не знал, а теперь недоумевает, почему все люди вокруг этого не понимают. И он хочет срочно им объяснить, ведь это так просто, очевидно изнутри:
…и я по улице бегу,
как будто выхожу впервые
на эти улицы в снегу
и вымершие мостовые…
со мною люди без имен,
деревья, дети домоседы,
я ими всеми побежден,
и только в том моя победа.
Удивительный конец! Наконец он понял, что они имеютправо этого не ощущать, что придет время, — и они сами поймут это изнутри, если Бог даст, если они раскроют свое сердце для этого понимания. Их не надо срочно ставить на колени. Но, к сожалению, вы не раз были атакованы людьми, которые срочно вас собирались если не постричь в монахи, то, по крайней мере, срочно причастить. Такое наверняка бывало.
Так, в 1987 г. я работал на Скорой помощи. Приехал к больной, которую пришлось госпитализировать. Пока ехали в дальнюю больницу, она отчаянно “обращала” меня в Православие. Аргументы были слабоваты, но вера чувствовалась. Я поддерживал беседу, и только на прощание спросил, сколько времени она в Церкви. Она бодро ответила: “Два года”. — “А у меня 28”. Она, бедная, страшно изумилась.
М. Ж.: Вот тут Вы касаетесь тончайшего момента православного миссионерства. Ведь очень часто совершенно различные по своей позиции люди, как какой-то разбуженный Герцен, обличают вялость православной миссии: протестанты, католики, внецерковные мыслители… И происходит путаница, подмена: миссия наша действительно слаба, но об этом хорошо писал диакон Андрей Кураев, сам будучи активным православным миссионером. Он совершенно точно знает, что у нас есть и чего нам не хватает. Другие же обвиняют православную миссию в отсутствии того, чего в ней быть и не должно: вот такой вот, простите, оголтелой активности, о которой Вы упомянули. А мы просто знаем, что обращает к Себе Бог, а наше дело — Ему не мешать, а помогать тем, что в наших силах. Так что диакон Андрей пишет о том, что в наших силах, но чего мы не делаем, а “внешние” критики негодуют, почему мы не берем на себя функции какого-то новейшего ускорителя… Вот Вам очередной пример глубинного различия сознания.
О. А.: За пример спасибо, но я хочу еще договорить о крещении. Христос принимает на Себя грехи мира. Это становится залогом моего спасения, в этот момент я отдаю эти грехи, но не только на сегодня, — Он их навечно принимает, в том числе и те, которые будут у меня потом, и не потому, что это какая-то индульгенция на будущее, нет, это теперь возникшая возможность моего покаяния, потому, что я единожды пришел и попытался стать Ему верным. Сумею ли я это сделать, или со мной произойдет то, что с апостолом Петром, я этого не знаю. Удержусь я на этой планке или не удержусь? Но в какой-то момент я смогу прийти к Нему вновь, опять пасть пред Ним и сказать: прости. Потому, что есть этот залог, залог моего спасения, основанного на Божием милосердии, но, безусловно, не без моей активности. Он спустился в эти смертоносные иорданские струи и мои грехи взял на Себя. Он их пригвоздит к кресту и дарует мне жизнь вечную — если я этогозахочу. Принципиальный момент для православного сознания, захочу я или нет.
Мы всем кричим: приходите к нам! Куда зовем? — В рай. А что такое рай? Я думаю, если бы мы честно признались, что такое рай, то сумасшедших, которые к нам пришли, было бы немного. Рай — это когда рукой от тесноты пошевелить нельзя, как на Пасхальной службе, но состояние замечательное, чудесное. Это краешек того, что можно передать. Но представьте себе, что вы так все время будете стоять. Как у Мандельштама: “…и евхаристия, как вечный полдень длится”…
Мы приходим к алтарю, и чем ближе к алтарю, тем теснее. Попробуйте вспомнить ощущение Пасхальной службы, оно незабываемо, и при той тесноте, в которой мы находимся, наверное, только на Пасху, нас она не сильно раздражает. Попробуйте точно так же просто постоять в какой-нибудь толпе, например, в салоне автобуса. Это другое ощущение, правда? Чем ближе к Богу, тем теснее. Единственная надежда, что уставать не будем. А то, что литургия постоянна и великорадостна, это факт. “Как вечный полдень длится”, — это так. Это мое понимание, я, конечно, не был и не знаю, как там в раю. Но я предполагаю, что это приблизительно так, потому, что я помню свое детское ощущение, когда можно было ножки поджать и удержаться, не упасть. Я ничего лучшего не помню за всю свою жизнь: великая радость, переполняющая человека изнутри — ты со всеми вместе, ты частичка этого Тела Христова — Церкви.
М. Ж.: Да, это Ваше понимание, но вот у меня оно несколько иное, хотя тоже неразрывно связано с церковной службой, только со службой Великого четверга, когда при отсутствии такого количества храмов, как сейчас, в Пимене Великом причащалось две тысячи человек; пять потиров выносили священники. И вот эта громадная, тесная, но чинно движущаяся толпа покаявшихся, с просветленными лицами, и все поют Вечери Твоея тайныя днесь, Сыне Божий, причастникамя приими… Сейчас с каждым годом все больше людей причащается на Пасху, так что возможно, что наши понимания совместятся. Но все же для меня это — преддверие рая, те самые тесные врата, а сам рай — простор, свет, прохлада… примерно как у Льюиса.
О. А.: Да, именно; есть у него замечательная книга “Расторжение брака”. Она начинается с описания серого промозглого пространства, где дом от дома на огромном расстоянии, и в каждой живет только один человек, которого никто и ничто не интересует, кроме своих личных проблем. В частности, в немыслимом отдалении от всех живет Наполеон — “маленький, жирненький, усталый”. Он все время ходит туда-сюда, как маятник, и приговаривает: “Это Ней виноват… Это Сульт виноват… Жозефина виновата… Россия виновата… Англия…”.
Это — образ ада, и в дальнейшем выясняется, что все его бескрайние просторы совершенно ничтожны в сравнении с раем, что все они могут уместиться в ничтожной трещине райской почвы. Меня попросили как-то нарисовать образ ада: большой холл, каминчик, виски на столе, может, даже книжка какая-то, которую не хочется читать, — и никого… Все только мешают. Любимых нет. Только одиночество внутри себя. Помните, что возопил Христос на кресте, прежде, чем сойти во ад? Эли, эли… Бог кричит Богу: “Боже, что Ты Меня оставил?! Почему Ты Меня оставил?”. И в этом вопле идет сошествие во ад. Богооставленность и одиночество.
У Льюиса есть еще чудесный образ, это автобусная остановка. Можешь занять очередь, сесть на автобус, сколько бы людей ни было, они все в этот автобус помещаются. Можешь приехать туда, куда он тебя перевезет через огромную пропасть, где промозглые, серые сумерки сменит рассвет. Тут-то и выясняется, что гигантские расстояния ада помещаются в трещинке, что в аду все мелко, все незначительно, но велико для тебя, потому, что ты дал этому аду войти внутрь себя. Значит, душа может или расшириться, или сжаться до мизерных размеров. Соответственно, переполненная душа вмещает все, она способна все воспринять. Это тоже церковное восприятие.
Хорошо это сформулировал современный богослов епископ Каллист Диоклийский. Он сказал: “ворота ада запираются изнутри”. Это поразительная мысль. Так ад и рай мы выбираем сами.
Представьте образ рая, который я вам нарисовал. Кто захочет в этот рай? — мало кто, но человек, который хоть чуть-чуть почувствовал то, что я попытался обрисовать — он, наверное, захочет. Но для начала надо хоть немного почувствовать это.
И вот получается, что в Церкви время, вечность, пространство, надмирность, — все переплетается совершенно непостижимым образом, переплетается так, что мы становимся соучастниками этих явлений. Я бы еще определил Церковь как Евангельское пространство, в которое мы входим. И можно определить Церковь как небо на земле.
Козьма Прутков сказал: “Нельзя объять необъятное”. Церковное восприятие, стояние в Церкви можно было бы определить так: нельзя объять необъятное, но, пытаясь объять необъятное, можно сделать гораздо больше того, на что ты способен. Когда я прыгаю в высоту через планку высотой в 50 см, то, безусловно, ее перепрыгну. Если же планка будет высотой два метра, я ее наверняка скину, но приложу усилия и прыгну выше, чем на 50 см. Это очень важно.
Мы с вами отметили, что для секулярного сознания нормой жизни является среднестатистическая хорошесть, для церковного сознания — святость. Являюсь ли я святым? — Нет, но святость — это норма жизни для меня. Все мы, христиане, полагаем себя больными. Мы больны грехом. Это принципиально церковное сознание. Иногда говорят, что это самоуничижение, которое парализует. Я с этим категорически не согласен. Для меня это та планка, к которой стремишься, лествица, путь духовного восхождения. Преодолев одну ступеньку, можно забраться на другую. Есть ли конец у этого пути? — Нет. Но можно за свою жизнь приподняться на 3 ступеньки? — Иногда получается. Кто как сумеет настроить свои духовные силы на путь православного сознания, который называется покаянием.
Повернуться лицом к Богу — это первая задача человека, который встал на православный путь. Я, поворачиваясь к Богу лицом, заглядываю внутрь себя: “Царство Божие внутри вас есть”. А ну-ка попробуй, разгляди, а вдруг найдешь. И здесь есть определенное понимание происхождения человека.
Все вы прекрасно знаете, что человек создан по образу Божию. Образ по-гречески — икона; мы все является иконой Христовой, сокровищницей даров Духа. Какие дары Господь нам даровал? — безмерное количество.
Я часто (и умышленно) повторяю, что когда пишется икона, она покрывается слоем олифы, это дает блеск краскам и придает сохранность. Но через 100 лет олифа начинает темнеть. Об этом есть замечательная повесть В. Солоухина “Черные доски”, бестселлер 60–70 годов ХХ века. Так вот, мы и являемся черными досками. Чтобы эта “черная доска” пришла в какое-то соответствие, ей необходимо пройти реставрацию. Но главное — начать.
У того же Льюиса есть книжка “Хроники Нарнии”. Там есть сюжет о мальчике, который безобразничал, безобразничал и превратился в дракона, и тут наконец-то он понял свою мерзость. В образе Бога там выступает лев Аслан, который приказывает дракону содрать с себя шкуру, чтобы вновь обрести человеческий вид. Он сдирает с себя одну шкуру, вторую, третью, а конца не видно. Если вы хоть раз были на исповеди, вы представляете, какое это мучение — обличение себя. Если не были, то мне вам объяснить это не удастся. В итоге сам Аслан начинает сдирать с дракона шкуру, что приносит невероятные страдания, но после — потрясающее облегчение и полное исцеление. Это один из образов православной жизни — вглядываясь в себя, мы опознаем свою драконью шкуру, свои пятна грязи, которые затмевают икону Христову. Но содрать эту шкуру, стереть эти пятна может только Бог, хотя не без нашего участия.
Является ли наше церковное восприятие научным? — Оно может быть научным, а может быть и ненаучным. Но первый критерий здесь — вера. Я очень хорошо помню одну замечательную бабку-мордовку, звали ее Мария. Бабка была верующая, простая, ей не надо было ничего знать. Есть Бог, остальное ее не интересует. Сердечная, раскрытая, жертвенная. Нужна была ей научность? — да не нужна. Есть Бог, и больше ничего не надо. В том же году, летом, когда американцы полетели на Луну и высадились на ее поверхности, часа в 4 дня московские протоиереи обсуждают, как Армстронг попробовал своим ботинком грунт. Я тогда был ребенком, присутствовал за разговором и слышал, как Мария вступает в разговор: “И чего, сейчас они там?”. — “Да, Мария, и сейчас они там”. — Она недоуменно спрашивает: “Где?” — “На луне!” — “А луна-то ваша где?” — над нами еще светлое небо, и Мария поворачивается и отходит в полном сознании своей правоты, что никакие американцы не могли летать на луну, абсолютно не доверяя авторитету священников, — замечательный пример отсутствия ханжества и иереолатрии.
Через несколько лет Мария тяжело заболела. Перед этим один из батюшек, отец Валентин Радугин, который присутствовал при разговоре об астронавтах, устроил ей поездку к морю. Представляете, бабка, которая нигде никогда не была, вдруг попадает на черноморский курорт. Красота моря произвела на нее совершенно неизгладимое впечатление, которое она сохранила до конца жизни. Уже незадолго до смерти отец Валентин ее навестил. Разговор зашел о рае. Она говорит священнику: “Вале — так она его называла, — а море ТАМ будет?” — “Будет, Мария, будет”.
И тогда великая радость переполнила ее душу. Вот эта достаточность. Простая бабка понимает куда более важные вещи, чем полет астронавтов к Луне, она понимает красоту. Нам, образованным, наверно, никогда не удастся понять это так, как смогла понять она.
М. Ж.: А я однажды встретилась с другой бабкой, с виду совершенно простой. Она подошла ко мне во дворе храма и сказала: “Девушка, вот я видела, Вы службу знаете, можно мне с Вами поговорить? Вот я все думала, думала — почему на каждой службе Израиль поминают? Я со своими хотела поговорить, а они говорят, — дура ты. А я так думаю, что Израиль — это все, кто в Бога верит. Это правильно?”. Я с удовольствием подтвердила правоту этой идеи. Вот Вам и бабка с тягой к научно-богословскому осмыслению веры. Наверное, тут самое важное — использовать в смирении дары, посланные от Бога: послал он тебе простоту — будь простым, послал пытливый склад ума — пользуйся. А дикие псевдобогословские нагромождения (не называть же их построениями!) и столь же дикое лукавство людей образованных, утверждающих, что они простецы и что “умствовать” нельзя ни в коем случае — это не от Бога.
О. А.: Естественно, что кому-то нужно научное восприятие. Самая первая и принципиальная модель мира для православного сознания — это библейский шестоднев, говорящий, как устроен мир. Лишен ли он каких-то критериев научности? — Ни в коем случае. Между прочим, Аристотель пишет свою классификацию животного мира, которая в общих чертах практически повторяет этапность развития животного мира, описанную в Библии. А это научная картина мира того времени. Есть замечательная книга протоиерея Николая Иванова о творении мира “И сказал Бог…”, которая описывает современную картину мира, привязывая ее к шести дням творения. С ее положениями можно спорить, а можно и не спорить.
Научная картина мира может поменяться еще тысячу раз, но не Библия. Мы можем только удивляться той мудрости, которая заложена в Священном Писании, причем научное миросозерцание безусловно присутствует в книге Бытия, и отнюдь не профанное.
Я принципиально ничего не сказал о святости. Что такое православная святость? Здесь мы также находим широкий спектр. Владимир Красное Солнышко канонизирован как святой. Вспомним фильм “Ярославна — королева Франции”. Там показан замечательный спор католиков с Анной Ярославной по поводу святости Бориса и Глеба. Королева негодует против сомнений католиков: “… они святые, и дед мой тоже святой”. Она говорила так о князе Владимире. Но князь Владимир насильственно взимал оброк, Рогнеду взял силой. И он — святой. Здесь очень интересный момент. Да, в Православии нельзя объять необъятное, но, пытаясь, можно сделать больше того, на что ты способен. Это и есть критерий святости. Святой — это тот, кто сделал больше того, на что он способен. Владимир поставлен быть князем и руководителем державы. У него была власть, у него было все. Вместе с тем, на гребне своей славы, он выбирает Православие. И, кстати, по критерию красоты, как понимает ее и та бабка Мария, о которой мы говорили (“а море там будет?”). Точно так же красоту понимали русские послы-бояре: “Не знаем, где, княже, стояли, на небе ль, на земле, ты бери чего хошь, а мы пойдем в Византию”. Так он по этому их слову принимает Православие как красоту, и эта красота его самого меняет. Он сам становится другим. Трудно сказать сейчас, каким он стал. Но мы знаем четко, как к нему относится русский народ, в частности, в былинах. Это немаловажно. Это не политические прокламации. Это голос народа — Владимир Красное Солнышко. Он действительно изменился, он действительно себя перемолол. Владимир до крещения и после — это совершенно разные люди. Он заново родился. Исторически он был поставлен в такие условия, когда мог совершенно спокойно делать все, что захочет, но он отказался от этого. Победа над собой, самая трудная победа.
М. Ж.: И замечательно это выражено в “Песни о походе Владимира на Корсунь” графа Алексея Константиновича Толстого: путь в Византию совершает воинственная орда, не слишком хорошо представляющая, за чем она, собственно, тронулась в путь, и готовая силой оружия захватить то, что ей надобно, а в обратный путь движутся христиане со священством, и мир вокруг прекрасен, и люди с ним пребывают в полной и совершенной гармонии. Но вначале Владимир все-таки повинился в том, что жил и беспутно и лихо. А уже потом на его буйную голову пришла благодать.
О. А.: Ну, вот видите. А о преподобном Сергии Радонежском я много говорить не буду, он более известен. Многое в нашей истории определило строительство Руси как Северной Фиваиды. До Преподобного монастыри были на Руси, но при городах. Он, а за ним и его ученики, уходит в леса, в пустынножительство. И начинается рост Руси за счет монастырской колонизации. Бескорыстные люди по зову веры начинают осваивать совершенно невозможные для жительства места, в частности, Соловки. Зимой там жить просто невозможно, однако выживали. На Соловки до преподобных Савватия с Германом люди приезжали только на добычу, а со строительством монастыря там чуть ли не персики росли. Это момент стяжания святости, который для православного сознания является очень важным.
Если говорить о Церкви как таковой, то не могу не заметить, что для того, чтобы понять, что такое Церковь, необходимо туда войти. Церковь постигается исключительно изнутри. Получается замкнутый круг: не вхожу, потому что не понимаю, а не понимаю, потому что не вхожу. Пока не прорвешь этот круг — ничего не поймешь. В Церкви все построено на принципе взаимопроникновения времени и пространства.
Наша беседа была посвящена вопросу о влиянии сознания на формирование личности, то есть вопросу о воспитании детей. Это актуально особенно сейчас, когда идет много разговоров о начатках православного воспитания в наших учебных заведениях. Конечно, воспитывать детей надо прежде всего собственным примером. Но ведь мое собственное поведение во многом определяется той системой ценностей, которую я сам для себя выбираю. Эта система ценностей часто сама меня подводит к выбору того или иного пути, того или иного решения. И чем выше уровень этих ценностей, тем труднее пойти на их попрание. “Честь обязывает”, — как говорят французы. Высшим критерием ценности для меня является Христос и Евангелие. Но, как известно, любой текст существует только в контексте, то есть в способе его прочтения. И что бы ни говорили протестанты о своей ориентации исключительно на Священное Писание, минуя Священное Предание, без предания, то есть без контекста, им обойтись не удается. Только предание их восходит к способу прочтения, привнесенному Лютером, Кальвином и другими их последователями и основателями бесконечно дробящихся (нет единого критерия истины!) протестантских течений.
М. Ж.: Мне рассказывали, что есть в Германии дивной красоты кирха, когда-то строившаяся как католический храм и затем “отреставрированная” под нужды протестантской службы. Это значит, что были смыты все росписи, вынесены все изображения. Осталась кафедра, опиравшаяся некогда на четыре резные фигуры Евангелистов. В ходе реставрации к ним скромненько прибавили пятую — Лютера. Интересно?
О. А.: Еще бы! А для Православия критерием истины является единая Святая Соборная и Апостольская Церковь, в которой уже почти 2000 лет из рук в руки путем рукоположения передается самое главное, самое дорогое, чем живет православная душа — благодать Господа нашего Иисуса Христа. Через нее мы познаем Бога. Это — экклезиологический контекст прочтения Евангелия, и я верю в то, что истинность и незамутненность восприятия Слова Божия возможна только на этом пути. Безусловно, если по-настоящему идти этим путем, то он самый трудный, он сопряжен с огромной личной ответственностью, но это единственный путь, который через покаяние, молитву и раскрытие образа Божия в каждой личности может привести к Богу.
Повторю то, что мне представляется основным. Что такое Евхаристия? Священник с чашей выходит и читает молитву перед причастием. Вторая молитва начинается со слов Вечери Твоея Тайныя… Что такое Тайная Вечеря? когда она была? — В Великий четверг, перед тем, как Христа повели на распятие. Накануне пятницы. И вдруг мы слышим: вечериТвоея тайныя днесь — сегодня, значит. То есть все мы вошли в эту маленькую Сионскую горницу, присутствуем на Тайной Вечери. В апреле 30 года. Мы входим в этот день в эту маленькую горницу — со всеми теми, кто в этой Церкви: со всеми святыми, которые когда-то жили и будут жить после нас. И мы все там помещаемся, помните, я говорил. Все мы в этой сионской горнице поместимся, она бездонна, безгранична. Всем будет там место. Вот этот момент вхождения. Церковь ощущается изнутри. Церковное сознание я пытался описать, пытаюсь показать, что оно представляет, во что мы верим, какие у нас критерии.
В отличие от сознания секулярного, именно здесь, в Церкви, лично для меня присутствует добро. И добро это принципиально другого порядка, чем в мире секулярном, нормой его является святость. Человек, который знает, что он обязан быть святым, а у него что-то не получается, должен исправлять себя. Да, не других, а именно себя. Мы хорошо знаем, что в Церкви разного уровня люди, а грешники мы все. Но все разные грешники. Церковь есть толпа кающихся грешников. Это тоже одно из основных ее определений.
То есть, когда человек определяет свою неправду, он может хотя бы начать некую иную жизнь. Возможно ли это в мире секулярном? Этого принципиально не требуется там, где человек просто соответствует средней статистической “хорошести”. Но когда человек с детства воспитывается в православной среде, то какие-то моменты как правило отсекаются, например, разводов не в пример меньше. Может ли человек, воспитанный в православной среде, уйти в рэкетиры? — Да, это возможно. Но такие повороты возможны только тогда, когда человек не успел по-настоящему почувствовать Церковь, когда все в его жизни было поверхностно. Когда же мы разбирали с вами, что значит образ Божий в человеке, мы говорили о глубине.
Какой основной критерий православного стояния перед Богом? По тому узнают все, что вы Мои ученики, если будетеиметь любовь между собою. Это основной критерий отличия христианина от нехристианина. Это принципиальный критерий отличия. Что это значит? Что такое “я тебя люблю”? Это означает, прежде всего, как говорит владыка Антоний Сурожский, “я хочу, чтоб ты жил вечно”. Такое искреннее, глубокое желание. Я не хочу, чтоб ты прошел когда-нибудь. Я хочу, чтоб тебе было хорошо. Более того, я хочу, чтоб тебе с каждым днем было все лучше и лучше. Мы, наверно, так любить не умеем. Мы обычно любим так: “я хочу, чтоб тебе было хорошо — но только со мной”. Или так: “я хочу, чтоб тебе было хорошо, а что мне заэто будет?”. Это уже не любовь. Это уже другое, эгоизм. Любовь, наверно, все-таки на кресте. “Я хочу, чтоб тебе было хорошо, и если для этого надо мне погибнуть, то — пожалуйста”. Это нормальное состояние христианского православного сознания. Выгодно? — Нет, принципиально невыгодно. И это, наверное, является одним из основных различий протестантского сознания от православного. Там такая посылка: Бог любит праведников и помогает им. Если твои дела идут хорошо, значит, Бог тебе помогает. Если твой бизнес идет хорошо — ты праведник.
А в православном сознании приблизительно следующая посылка: если у тебя все идет хорошо, то не слишком ли ты сильно пал, что у Господа уже опустились руки, и Он перестал тебя трясти?
М. А.: Нужно сказать, что если подготовка очередного номера нашего журнала идет гладко и хорошо, мы тяжело задумываемся: а все ли у нас там правильно? Как правило, немедленно следует какая-нибудь локальная катастрофа, и мы с облегчением благодарим Бога: слава Тебе, Господи, значит, враг наш — и Твой — не дремлет, значит, мы ему неприятны и даже, может быть, страшны. И многие мои знакомые говорили, что у них в их работе тот же критерий.
О. А.: И ведь недаром, когда человека вынимают из купели, что ему на шею вешают? Крест — тяготы. Выходит, я своего младенца несу в храм, чтобы ему повесили тяжесть на шею, чтобы он ее не снимал. Это сознание православного родителя. Я все время говорю о нашем безумии, которое является нормой православного сознания. Я еще люблю сравнение с духовным мечом. Когда человека крестят — его называют новоизбранным воином Бога нашего Иисуса Христа, дают ему меч в руки. А с кем воевать? С бесами, с сатаной — противник серьезный, значит, будут ранения. Но мы своих детей всех на фронт отправляем. Я не помню случая, чтобы кто-нибудь еще ушел с крестин, хотя когда ко мне приходят, я это рассказываю. Надо всем кричать, что такое Церковь, что такое Царствие Небесное.
Полюбить человека — это всегда значит увидеть в нем образ Божий, икону Христову. Когда к реставратору приносят старую черную доску, он смотрит на нее и говорит: какая красота! А вот мы призваны любить любого человека, как Серафим Саровский, который, встречая каждого, говорил: “Радость моя, Христос посетил меня”. Несмотря на всю эту коросту грехов, которая покрывает наше лицо, он умудрялся это рассмотреть, как опытный реставратор. Это для каждого из нас является одной из главных задач. Понятно, что уровень православных людей в храме разный, но задача стоит для каждого одна: постоянно подниматься.
То, что я вам рассказал, не дотягивает и до первой ступеньки. Потому, что я сам на нее не взобрался. Я сам только в преддверии Православия. Я сам слегка православный. Быть подлинно православным — это быть немного ближе к Голгофе. Я там не был.
М. Ж.: И это понимание вполне распространено среди православных, но только приходит оно с годами духовного опыта, и постепенно крепнет. Вот и владыка Антоний уже на подступах к восьмидесятому году жизни говорил, что теперь у него иногда мелькает мысль о том, что, может быть, когда-нибудь ему все-таки удастся стать хоть чуточку православным. И в этом — тоже тайна Православия, неоткрываемая снаружи и медленно проступающая изнутри Церкви.
1Например, в стихотворении “Вобла” Булата Окуджавы, который почти до последних дней своей жизни оставался атеистом, как фонтан пробивается потрясающий евхаристический взгляд на спасение с абсолютно христианской символикой, о которой сам поэт, пожалуй, не подозревал (Окуджава Б. Ш. Стихотворения. М., 2001. С. 22–23). А в стихотворении Константина Симонова, начинающемся словами Был у майора Деева товарищ майор Петров, утверждается, что только отец может послать своего сына на жертву, что приводит нас к вопросам теодицеи и антроподицеи, поставленным христианским богословием. Я не уверен, но кажется, что Симонов не был глубоко православным человеком.
2Здесь же уместно вспомнить опусы Горького и Луначарского на Капри, когда они пытались переделать молитву “Отче наш” на пролетарский манер.
3Для желающих ознакомиться подробнее: Герцен А. Былое и думы. Части 1–5. Гл. VI; по изданию Библиотеки всемирной литературы. Том 73. С. 120–122.
4Ср. Аргос — переходная фигура от архаики к героизму, в дальнейшем — персонификация звездного неба (Мифы народов мира. Энциклопедия. Т. 1. М., 1991. С. 100).
5Кстати, одним из основных устремлений великих ветхозаветных пророков в борьбе с паганизацией, то есть с соскальзыванием в язычество, избранного народа Божия было вселенское понимание Бога Израилева и четкое противопоставление этого Бога этническим божествам. Для того времени это был непредставимый для нас прорыв в сознании, хотя и подготовленный историей Ветхого Израиля: и хананеянка Раав, и моавитянка Руфь уверовали в Бога Израиля, но само их присоединение к народу Божию лишает последний его этнического характера, заставляет понимать Израиль как общину верных. Кстати же, обе эти женщины вошли в родословие Спасителя.
6Правда некоторые протестантские конфессии (и таких все больше и больше) постулируют, что причащаются, но непонятно, каким образом в чаше оказывается Тело и Кровь Христовы, если таинства отрицаются.
7Я понимаю, что любые беззакония могут твориться и в Православии, но это воспринимается исключительно как грех.
8Адрес храма преподобных Зосимы и Савватия Соловецких, где служит отец Алексий. — Ред.
9Я об этом уже писал, но мне кажется, что здесь я вынужден повториться. См. Священник Алексий Тимаков. Утраченная радость воцерковленности // Альфа и Омега. 2002. № 4(34). — с. А. Т.