Один день войны
Автор этих воспоминаний – известный социолог, профессор, доктор философских наук Владимир Николаевич Шубкин 45 лет назад сражался под Сталинградом в качестве рядового солдата, наводчика 76-миллиметрового орудия.
Во второй половине августа наша 315-я стрелковая дивизия, получив вооружение под Камышином, была поднята по тревоге и форсированным маршем двинулась к Сталинграду. Кузов гусеничного трактора забит снарядами. Сверху, цепляясь за ребра ящиков, сидим мы – расчет орудия – вместе со своими сидорами, скатками, ведрами, термосами, шанцевым инструментом, а сзади на прицепе мотается пушка, наводчиком при которой я состою. Шлейф пыли расползается вдоль грунтовки и поднимается к небу. Лица солдат, шинели, пилотки – все покрыто толстым серым слоем пыли. Нас еще везут. А на пехотинцев страшно смотреть. Они, как лунатики, бредут по обочине дороги, нагруженные, помимо винтовок, скаток, вещмешков, 16-киллограммовыми ПТР, минометами, станковыми и ручными пулеметами.
Уже несколько суток продолжается этот марш, и все пределы человеческих сил давно превзойдены: черные лица с мученическими глазами, белые от соли гимнастерки, сбитые до крови ноги, которые отказываются служить. Я вижу, как кто-то падает, кажется, он уже ничего не чувствует. Его подхватывают под мышки, вытаскивают на дорогу, дают глоток воды, которая у нас на вес золота, надевают на шею станину от “максима”, и он, покачиваясь, снова вливается в толпу солдат, бредущих по обочине. По ночам курить строго запрещено. Командир стрелкового полка, к которому придан наш артдивизион, едет верхом на лошади с длинной палкой в руке. Заметив мелькнувший огонек цигарки, бьет палкой, не разбирая чинов и званий. Рассвело. Дивизион обгоняет пехоту. Впереди рыжий, выжженный солнцем холм. Трактора еле тянут.
Расчеты посыпались на землю помогать тягачам. Еще двадцать — тридцать минут – и мы на вершине холма. Командир дивизиона машет флажками, потом ругается и отбрасывает их. Предполагалось связь и управление в походе осуществлять с помощью флажков, но из-за пыли ничего не видно. — Стой! Двенадцать тягачей с пушками один за другим выбираются из низины и останавливаются на плато.
23 августа 1942 года. Перед нами Сталинград. В городе горит все, что может гореть. Прямо по курсу высоко в небо поднимаются черные султаны горящих нефтехранилищ. Чуть голубоватое безоблачное небо покрыто белыми хлопьями разрывов наших зениток. И сотни немецких самолетов снова и снова заходят на бомбежку. До сегодняшнего дня противник не бомбил город. Вчера мне попалась в руки немецкая листовка: “К гражданам Сталинграда” Немецкие войска стоят у ворот вашего города. Немецкие войска пришли к вам как освободители. Берегите ваш город – заводы, фабрики, жилой фонд. Все это пригодится вам в будущей счастливой жизни”.
И вот она началась, эта жизнь. Смысл непрекращающейся многочасовой бомбежки предельно ясен – стереть город с лица земли. Разумеется, до смысла происходивших тогда событий я стал доходить десятилетия спустя. Владимир Карпов своей документальной повестью “Полководец” помог мне осознать масштабы стратегической катастрофы не только в начале войны, но и летом 1942 года. Наша разведка располагала достоверными данными о том, что Гитлер намерен нанести основной удар на юге, на Сталинград и Северный Кавказ. Несмотря на это, Сталин на 1 июля 1942 года держал под Москвой “больше половины всей нашей армии, танков почти 80 процентов, самолетов 62 процента. А на Кавказе, против главных сил гитлеровцев, всего 5,4 процента всех наших дивизий, а танков, этой решающей ударной силы в современной войне, всего 2,9 процента!” … Разведчики прохлопали танки, не увидел их из своей кабины и командир дивизиона. Зато наш рыжий нескладный заряжающий Хаимбулаев вдруг гортанно закричал: “Смотри, танки!” – и все сразу мы разглядели их. —
Орудия к бою! Тягачи в лог! – крикнул командир дивизиона, выскакивая из кабины. Двенадцать пушек картинно, как на маневрах, развернулись. — По танкам! Бронебойным! Прицел один-два!.. — Товарищ комдив! – вдруг перебил команду наводчик второго орудия Козлов. – Это наши. — Как наши? — Точно, точно. Это КВ.
— Отставить! Чем ближе подходили танки, тем отчетливее виднелись звезды на их грязной, запыленной броне. Танки шли на полной скорости, маневрируя между оврагами и там, где дорога была забита беженцами. Не доходя метров 300 до наших позиций, они круто повернули влево. А за ними, с разрывом метров семьсот, катились другие танки. — Вон немцы! Я вижу кресты, — опять орет Козлов, отрываясь от панорамы. — По танкам! Прямой наводкой! Бронебойным! – запел комдив, и командиры батареи, как эхо, повторяли его команду. — Прицел один-два! Упреждение полкорпуса! Беглый! Огонь! Через четверть часа два танка горели, остальные, словно не замечая нас, не открывая огня, обогнули плато и плотной колонной ушли наискосок к тракторному заводу. Радиосвязь работала у немцев безупречно.
Через полчаса два десятка “юнкерсов-88” – “ревунов” уже висело над нами. Дюжина пушек на бугре. Ни ямки, ни окопчика. И выстроившаяся в воздухе очередь пикирующих самолетов. Ощущение полной незащищенности. Земля прыгает под тобой. Дробь осколков по щитку орудия, грохот, дым, стоны раненых. Кажется, кончено. И вдруг – все обрывается. Я, оглохший, засыпанный землей, выползаю из-под щитка, отряхиваюсь, прихожу в себя. Командиры батарей докладывают о потерях: два разбитых орудия, трое убитых, восемь раненых. Отправляем раненых в тыл. Среди них командир дивизиона и наш комбат Давыдов. Еще до выступления сюда, когда мы находились в Камышине, нам прочли приказ Сталина № 227. Читал его наш старшина батареи отрывисто, с напором. Вместе с пронзительным, переходившим на крик голосом врезались в память и целые фразы. Я их так и привожу, как они запомнились тогда.
Враг бросает на фронт, говорилось там, все новые силы, захватывает, опустошает советские города и села, грабит, насилует и убивает население… Наши войска, между тем, без серьезного сопротивления и без приказа Москвы оставили Ростов и Новочеркасск, покрыв свои знамена позором… Надо упорно, до последней капли крови защищать каждую позицию, каждый метр советской территории. Ни шагу назад!..
Это был “секретный приказ”, но едва мы успели похоронить погибших и отправить в тыл раненых, наш разведчик Землянский прибежал, радостно размахивая огромной листовкой: — Славяне! Наши “фокке-вульф” захватили. С него сейчас приказ товарища Сталина разбрасывали. Вот смотрите! Это нас, помню, страшно обрадовало. Нашей авиации тогда мы почти не видели. И вдруг такой сюрприз: свой “фокке-вульф”! Я воткнул лопату в бруствер. Беру листовку. Все, что нам раньше читали. Только в самом конце приписка мелким шрифтом, смысл которой в том, чтобы спровоцировать разногласия между солдатами и командованием, вбить между ними клин. Подумал: “Ах, суки! И на этом хотят иметь навар!”
— Читать учись, разведка! – сказал я Землянскому. – Фрицевский это самолет. – И, спрыгнув в окоп, продолжаю долбить киркой орудийный окоп. Старший на батарее лейтенант Булочников тоже прочитал листовку и порвал ее. — Как дела? – спросил он меня. Мы с ним одногодки. Только он успел окончить шестимесячное Сумское артучилище, а я сразу в солдаты. Поэтому, когда мы одни, у нас с ним вполне дружеские отношения. — Без воды тяжко. А так все нормально, — ответил я. — Вот и отправляйся за водой. Если что, Кабаков или я за тебя отстреляемся.
Карабин возьми. Навьючив на спину термос и карабин, я вышел в степь. Справа впереди, километрах в двух, темнели овраги, возле них угадывались брошенные пехотные окопы и целая деревня черных подбитых танков. Я пошел туда. Сталинградская степь летом 1942 года. Огонь, который никто не тушил, днем и ночью пожирал высокую вызревшую пшеницу. Степь чернела на глазах. А на пепелище все падали и падали с неба немецкие листовки. Каких только листовок не валялось тут! Самые массовые в два вершка величиной, на папиросной бумаге, с хитрым расчетом, что солдат незаметно от командира спрячет ее. “Вы окружены, но у вас есть выход – перейти на сторону германской армии. Эта листовка является пропуском для перехода на нашу сторону. Командование германской армии”.
А то как будто клочок газеты “Правда”. На одной стороне привычное: “награждение работников текстильной промышленности орденами и медалями СССР”. А на другой: “Наступление наших войск на Южном фронте”, Вчитываюсь. Смысл такой. Наши войска в районе Харькова по личному приказу Иосифа Сталина дружно устремились в мешок, приготовленный для них немецким командированием. В результате этой гениальной операции в плен к противнику попали столько-то армий, столько-то сот тысяч солдат и офицеров, захвачено столько-то орудий, танков, самолетов… А вот два молодых человека в эсэсовской форме, очень похожие на наших вождей в молодости. И подпись: “Сыновья Сталина и Молотова благоразумно предпочли перейти на сторону германских войск”.
Врали фрицы нахально, в расчете на то, что солдат за разъяснением этих вопросов к комиссару обращаться не станет. Неподалеку валяется целый журнал на меловой бумаге с цветными фотографиями. На первой странице толстомордый повар в белом колпаке щедро наваливает в котелки нашим пленным кашу с мясом, а они радостно и благодарно смотрят на него. И так на каждом шагу. Через полчаса я добрался до окопов посреди огромной черной проплешины сгоревшей пшеницы испещренной воронками, изъезженной танковыми гусеницами. Это наши пехотные позиции. В развороченных взрывами окопах и возле них – сотни трупов. То ли шли люди в атаку, то ли пытались бежать к логу, израсходовав весь боезапас. Десятки раздавленных танками. Они здесь очень старательно утюжили окопы. Убитых немцев почти нет. Когда был этот бой? Кто стоял здесь? Сколько раз потом на Дону, Северном Донце, Миусе, Перекопе, под Севастополем проходил я через поля сражений, усеянных тысячами людей в серых шинелях.
Страшное зрелище. По-моему, к этому привыкнуть нельзя. А тогда, в междуречье Волги и Дона война впервые предстала передо мной в своем естестве. Я спрыгнул в окоп и чуть не задохнулся от висевшего здесь сладковатого запаха. Наверное, после того боя прошло не больше суток. Я выскочил из этих мертвых траншей и скатился по крутому песчаному обрыву в длинный лог. Там тоже возле огромной воронки от авиабомбы лежали разбитые повозки, трупы лошадей, ездовых и висел тот же запах. Лог углублялся все дальше. В самом конце заметил неглубокую ямку – колодец. Нашел помятое с обрывками веревки ведро, начерпал в термос мутноватой воды, затянул крышку, умылся и, цепляясь за колючий кустарник, выбрался наверх. Вплотную к логу стояли два наших танка КВ, прошитых немецкими снарядами-болванками. А за ними еще и еще. Неделю назад на политзанятиях комиссар батареи объявил, что наш тяжелый танк “Клим Ворошилов” не способен пробить ни один немецкий снаряд. И вот, на тебе!
Правда, обычно на политзанятиях речь шла о другом. Приходит комиссар и, собрав расчет, начинает: “Сегодня у нас политзанятие посвящено одному вопросу – какие должности занимает товарищ Сталин. Кто первый?” Все молчат. Комиссар вытаскивает Хаимбулаева. Тот никак не может запомнить всех сталинских должностей. То забудет, что Сталин Председатель Государственного комитета обороны, то, что он – Генеральный секретарь ЦК партии, Председатель Совета Народных Комиссаров, Верховный Главнокомандующий, Народный комиссар обороны. Комиссар упорно хочет добиться, чтобы Хаимбулаев все должности как из пулемета выстреливал, а тот – никак. Мы же сидим, курим, посмеиваемся… Солнце уже клонилось к западу, когда я вернулся на батарею. Солдаты тут же бросили кирки и лопаты и начали делить воду из термоса по котелкам. А я лег под щиток орудия и все никак не мог придти в себя от увиденного. В глазах плыли ряды серых шинелей. Почему одни серые? Где болотные – немецкие? Я уже тогда слышал, что немцы вытаскивают с поля боя и хоронят своих убитых. Но там, где я только что был, не прошла ни одна похоронная команда. Почему же погибло столько наших солдат? Пока в поте лица своего солдаты оборудуют окопы и траншеи, у командиров свои заботы. Прежде всего нужно срочно связаться с командованием дивизии. (Лишь много лет спустя мне стало известно, что не только командиры полков, но и многие офицеры из штаба дивизии не знали, что на нашем участке фронт прорван немецкими войсками).
Посылают с донесением нашего лучшего конного разведчика Иванова. Через три часа он возвращается весь в крови с простреленным плечом. — Понимаешь, еду, а тут какой-то полковник кричит: “Стой!”. Я остановился. “Слезай с лошади!” “Не могу, — отвечаю, – приказ выполняю”. “Слезай, говорю!” – кричит тот и пистолет на меня. Я поднял коня на дыбы, а он стреляет. Я галопом, а он вслед стреляет. Вот попал. Мы с Кабаковым, командиром моего орудия, отрезали рукав гимнастерки и перевязываем руку. — Наверное, шпион переодетый в нашу форму, — задумчиво говорит кто-то из солдат. — Какой такой к едрене матери шпион! – орет на него Кабаков. – Спасает свою шкуру, сука, и ради этого всех своих перестрелять готов!
В войну вступила предвоенная страна. И все, что было в ней – способность к самопожертвованию и подозрительность, жестокость и душевная незащищенность, подлость и наивная романтика, официально демонстрируемая преданность вождю и глубоко скрытые сомнения, тупая неповоротливость бюрократов, перестраховщиков и лихая надежда на “авось”, тяжкий груз обид и ощущение справедливости этой войны – все народ принес с собой на фронт. Ничего не оставил, ничего не забыл. И со всем этим сталкивались и солдаты, и маршалы. Во всяком случае, приказ занять оборону в районе Воропаново нами не был выполнен, и наши командиры нервничали.
Двух офицеров, пехотинца-капитана и артиллериста – старшего лейтенанта, срочно вновь отправили разыскивать хоть какое-нибудь командование. Они вернулись через несколько часов вместе с двумя незнакомыми офицерами. Видно, нашим пришлось тяжко. Какие-то у них были стертые, отрешенные лица. В ответ на вопросы капитан только махнул рукой, и тут же они уехали вправо, где окапывалась пехота. Больше я их не видел. Вечером сказали, что они ранены. И еще говорили, что генерал, которого они разыскали, даже слушать их не стал, а с ходу заорал: “Читали приказ Сталина? Пойдете под трибунал!”
И тут же скомандовал адъютанту: “Подготовь документы!” К вечеру, когда мы наконец отрыли окопы и замаскировали пушки, был объявлен перекур. Трехдневный НЗ, который дали нам перед маршем, съеден еще позавчера. А после тяжелой работы все мы голодные невероятно. Командиры и солдаты, дымя самокрутками, толкуют, где бы достать хоть какой-нибудь жратвы. Что-то новое появилось в отношениях между ними. Офицеры уже не кучковались, как обычно, в стороне, а вместе с нами толкали пушки, даже окопы помогали рыть. И сейчас сержант Кабаков спорил с лейтенантом Панцовым, самым заносчивым из наших офицеров, как выводить орудия, если придется менять огневые позиции. И ничего. Панцов не гоношится, принимает все возражения.
Так всегда, когда опасность рядом, когда нужно делать реальное дело, отношения между людьми становятся более простыми и товарищескими. — Ты где кимарить собираешься? У орудия? – спросил у меня Булочников. – Давай и я тут же. Мы потолковали о том, о сем, и я уже начинал дремать, когда Булочников, оглянувшись по сторонам, нагнулся ко мне: “Знаешь, говорят, те двое, которых под трибунал определили, прострелили друг другу руки и ушли в тыл: пусть, дескать, за этот бардак платят жизнью те, кто его устроил”. — Ты с ума спятил! — Дыма без огня не бывает…
Ладно, спи. Потом в армейских госпиталях я не раз встречал солдат-самострелов. Но тогда, 23 августа, даже мысль о том, что офицеры, в мужестве которых я не сомневался, боясь оказаться без вины виноватыми, пошли на самострел, казалась мне невероятной. Большинство моих боевых товарищей были смелыми, мужественными людьми. И все-таки предвоенные годы не прошли для нас бесследно. Это трагедия, когда генералы, офицеры думали порой не столько о том, как сражаться с противником, сколько о том, как обезопасить себя при невыполнении приказа, который часто отдавался без учета реальных возможностей воинских подразделений.
Внести коррективы, выразить свою точку зрения не могли нередко даже командующие фронтами. Вспоминая август 1942 года, я понимаю сегодня, сколь велик был психологический груз, который давил на нас тогда под Сталинградом.
…В тот момент, так получилось, мы толком не знали в какой мы армии, какому фронту принадлежим. Ночью откуда-то прибыл к нам вновь назначенный командир дивизиона. Построив нас, он объявил, что прав товарищ Сталин и мы действительно не оправдываем надежд, которые возложил на нас народ, что мы в полном составе выступаем в три часа утра и за невыполнение приказа он будет расстреливать на месте. Когда он кончил, комбат-2 спросил: — Товарищ комдив! В три часа утра уже светает, и нас сразу засечет немецкая авиация. Может, лучше сегодня ночью выслать огневой разъезд и расчеты, чтобы они откопали окопы и замаскировали, а завтра ночью перебросить пушки? — Устава не знаете, старший лейтенант! – оборвал тот. – Приказы не обсуждаются, а выполняются. Как командир дивизиона я буду настаивать на выполнении приказа, вплоть до применения физической силы и оружия. Уже светало, когда 12 тягачей и 10 пушек выползали на дорогу и, поднимая к небу столбы пыли, двинулись по черной, обгоревшей степи к разъезду 564. Я, как всегда, вместе с расчетом на первом тягаче. И нам было видно, как нервно высовывается новый комдив из окошка кабины и вглядывается вдаль. Там черный дым закрывал горизонт и рвались бомбы у станции Котлубань: первые немецкие эскадрильи уже начали свою работу.
С каждой минутой очевидней становилась бессмысленность приказа о передислокации. И когда справа показались полтора десятка чудом несгоревших скирд соломы, новый комдив не выдержал: — Стой! Орудиям и тягачам замаскироваться в скирдах! Мы подогнали тягач впритирку к скирде, и солдаты стали заваливать пушку и тягач соломой. Вскоре вся техника была укрыта. Расчеты попрятались в скирдах. А мы с Булочниковым нашли две ямки в земле метрах в пятидесяти от стога, углубили их и, замаскировавшись сверху сеном, решили после бессонной ночи немного добрать.
И вроде бы уже ничего не было заметно, когда над нами пролетела “рама”. Но, видимо, еще раньше эти скирды были знакомы немецким летчикам, и от них не скрылось, как раздались они теперь вширь. Через час примерно тридцать “мессершмиттов” на бреющем полете начали расстреливать нас бронебойно-зажигательными. Уже после первого захода занялись все скирды и начали рваться наши снаряды. Ведь в каждом тягаче – полный боекомплект. “Мессершмитты” летали так низко, что были видны смеющиеся лица летчиков.
Им, видимо, было забавно расстреливать нас. А в стогах горели люди. Я никогда ни до, ни после не слышал таких нечеловеческих воплей – это заживо горели раненые бойцы. Некоторые пытались бежать, и тогда один из самолетов выходил из адского круга и добивал беглецов. И вдруг что-то упало рядом, и я услышал голос Булочникова: — Быстро! К тягачу! Булочников успел проскочить двадцать метров, которые разделяли нас, и теперь лежал рядом. — Давай выдернем его. Это всего сто метров. — Ты очумел? Он же горит. — Это солома горит. Собьем ее. Давай, вперед! Пригнувшись, мы рванули к стогу. На бегу я успел заметить, что верхушка вся в огне и над станинами орудия тоже пламя. Две длинные очереди прошли совсем рядом, и мы одновременно упали, прячась за гусеницы. Но в следующее мгновение Анатолий впрыгнул в кабину, а я схватил заводную ручку. Опять очередь. Задыхаясь от дыма, кручу ручку.
Мотор не заводится. Оглядываюсь назад – в кузове горит солома, под ней – деревянные ящики со снарядами. Опять кручу ручку. Опять очередь. Меня засыпало битым стеклом. Наконец, мотор затарахтел. Булочников дает полный газ и кричит: “Боекомплект горит!” Лезу в кузов и начинаю скаткой сбивать пламя с ящиков. Тут перед нами возникает обрыв, и наш тягач с пушкой валятся в лог. Не помню, потерял я сознание или нет. Потом мы лежали, прижавшись друг к другу за опрокинувшимся тягачом. Рядом дымились разлетевшиеся при ударе снарядные ящики, а “мессершмитты” стреляли по нас и никак не могли достать – мы были в мертвой зоне. Когда самолеты ушли, я увидел на руках кровь, а Анатолий, сам весь в ссадинах и в крови, стал вытаскивать у меня из лица, рук, шеи битое стекло.
Таким вот и запомнил я моего друга и командира Анатолия Булочникова. Через четыре месяца, в начале января 1943 года, под Вифлянцево, когда был выбит весь орудийный расчет, Анатолий стрелял в упор по наступавшим на батарею танкам до последнего снаряда и погиб у орудия, раздавленный танком.
А тогда в логу к нам вскоре присоединились комбат-2 и несколько бойцов. Когда перестали рваться снаряды, мы пошли в степь к догоревшим стогам и нашли человек пять раненых. Но ни командира дивизиона, ни комбата-3, ни начальника взвода управления среди ни не было. На следующий день к нам присоединили остатки других разбитых дивизионов – шесть пушек на конной тяге. Мы вытащили нашу пушку и тягач. Они оказались исправными. Ночью мы отрыли окопы у разъезда 564, замаскировали их сетками, дерном, травой, отрыли ложные огневые позиции, перегнали пушки на новые позиции. И началась обычная война. Штаб нашей дивизии вместе с частью пехоты, артиллерии и спецподразделениями, как выяснилось позже, находился от нас в нескольких километрах. Но теперь мы уже знали, что между нами мощная немецкая группировка, расколовшая 23 августа нашу дивизию на две части и прорвавшаяся к Волге. Чтобы одолеть ее, потребовались месяцы. Утром мы захватили разъезд 564, а к вечеру немцы вновь овладели им. На следующее утро опять короткая артподготовка и атака с тем же результатом. Пополнений не поступало. Постоянно не хватало снарядов, не говоря о хлебе насущном. Чтобы как-то продержаться, ночью солдаты уходили в степь, где чудом сохранился небольшой клин пшеницы. Ее резали штыками, финками и в плащ-палатках тащили в окопы. Там молотили, вывеивали и варили без соли.
Часто казалось: мы последние солдаты Родины… Да, все было в тот самый тяжелый, самый драматический день минувшей войны. И несгибаемость, мужество наших солдат и офицеров. И просчеты командования. И страх, и попытки иных спастись любой ценой. И превосходство врага в технике, особенно в авиации и танках. Почему же, несмотря на все это, мы победили? Пытаясь найти ответ, я перебираю в памяти еще раз те, давние уже события, перечитываю Историю Великой Отечественной, мемуары, вновь открываю книгу Г.А.Дорофеева и К.М.Михтунца “315-я Сибирская в боях за Сталинград”, изданную в Барнауле, где формировалась дивизия. Вспоминаю моих боевых товарищей, большинству их которых не довелось дожить до победного дня.
Чтобы понять истоки той силы, что определяет глубинное, слитное движение народа на крутых поворотах истории, мало знать военно-технические вопросы. Нужен хороший наблюдательный пункт, высокая нравственная точка обзора. С нее видно, что многое в духовной стойкости бойцов Сталинграда определялось самой нашей общей судьбой, всеми предшествующими годами жизни и трудным 1941-м. На нас напали. На наш дом, на нашу землю.
Ни у кого, даже у самого неграмотного бойца, не было сомнения в справедливости войны, которую мы ведем. Рядовые солдаты не говорили высоких слов – Отечество, патриотизм. Но эти высокие понятия и чувства жили в них в самом истинном, первоначальном смысле. А пока надо было устоять. Собраться с силами. Ведь до победного 19 ноября, когда началось наше генеральное наступление под Сталинградом, оставалось еще почти три невиданно длинных и кровавых месяца.