Октябрьская революция глазами очевидца и современника. В Москве начинался голод
В эти же святки у меня гостил один из московских инженеров, тоже подвизавшийся против большевиков в октябре, В.3. Курганов, сын священника Пензенской губернии, семинарист, но с университетским образованием. Это был дорогой человек по простой душе, по глубине ума, глубоко религиозный, народник. Как он любил рассказывать про своих земляков!
При своей образованности и сознательной вере он все же принял с детства все поверья. Вдовец отец не имел времени заниматься сиротою, и Володя проходил воспитание большею частью на кухне под руководством малограмотного церковного сторожа и посещавших его крестьян. Оттуда он и взял все народное, а говорил совершенно как мужик.
Как-то выходили мы с ним из ректорской квартиры ночью.
— Эх, — говорит, — неладно!
— Что такое?
— Да вишь, месяц с левой стороны от нас.
— Что ты, чудак!
— Не-ет, неладно! Уж это… как пить дать!
— Да почему?
— Вишь, народ так верит, значит, правда!
Я тоже знал об этом, но не верил. А с той поры. вот уже 25 лет, как увижу вечером месяц, так и спрашиваю себя: а с какой стороны? Разумеется, не придав этому значения, Володя вбил это в мою память на всю жизнь.
Так вот, его нужно было тоже вывезти куда-нибудь из страшного Крыма: неровен час, а вдруг да прознают, что он юнкер! Несдобровать теперь ему, да и я горя нахлебаюсь. Правда, он ходил в каком-то овчинном «спинжаке» (вероятно, исковерканное английское слово пиджак, пинжак — спинжак, уже совсем будто русское слово — от спины, русский народ любил такие перевороты, нейтралитет — нейтроньитет, режим — прижим, из имени Агафопод у него вышел хлопан и т.д.).
На голове у Володи шапка, на ногах грубые сапоги. Только вот очки выдавали его, а без них он ничего не видел. Очки же бессомненный признак буржуя! Тогда даже и пословица такая была: «Бей очки да воротнички!»
И потому, возвращаясь из Крыма на Московский собор, я захватил и его с собой, чтобы он отправился потом в Оптину пустынь Калужской губернии, куда он и поступил действительно в монахи… Дальше я еще, вероятно, встречусь с ним в записках.
Купил я для себя и для него двухместное купе, закрыли его на запор и думали уже благодушествовать, все обошлось без проверки и контроля. Но не тут-то было! Только что отошел поезд, в наше купе сильно стучатся.
— Занято, — говорю.
— Отваря-а-а-ай! — раздается властный голос.
— Ну, брат Володя, плохо! — шепчу ему. — Кто там?
— Матросы-ы!
Это слово и не такие замки отпирало тогда… Открываю. Входят двое, увешанные револьверами.
— Сколько вас тут? Ну вот мы еще двое!
И без всяких дальнейших слов оба снимают с себя одежду, оружие и располагаются. Высокий сразу полез на верхнюю полку, а другой — пониже — остался вместе с нами. Разговорились. Вижу, ребята хорошие, простые.
— Куда едете? — спрашиваю, соображаю: далеко ли с нами поедут попутчики?
— Через Лозовую, на Дон. добивать белых бандитов, — отвечает маленький с совершенно искренним убеждением, что он делает самое рассвятое дело.
Покушали, угостились взаимно. Владимир мой успокоился: «Свои ребята, крестьянский народ!»
Доехали часа через четыре до Мелитополя. Наши вояки вышли выпить, и вдруг маленький возвращается и спрашивает меня:
— Не можешь ли ты написать мне письмо?
— Кому?
— Да вот тут, на станции, значит, встретил я знакомого из своего села, так что хочу написать домашним письмецо. А?
— Это можно, — говорю.
Сейчас же достал из чемодана открыточку.
— Кому писать-то? Как называть?
— Ну-у, дорогие, мол, мои родители и все родные!. Ты и сам знаешь, как писать-то, там о здоровье и все такое…
Написал.
— А дальше что?
— Ну, дальше пиши: едем героями бить бандитов.
Написал и это, делать нечего, по пословице: «С волками жить, по-волчьи выть».
— А еще что?
— И довольно!
— Да тут еще место осталось!
— Ну напиши там, что хочешь сам.
— А что, если я напишу: храни вас всех Господь Бог! Можно?
Смотрю на него выжидательно с интересом: что ответит на это?
— Пиши-и! — нимало не колеблясь и не возражая, ответил герой.
И я написал. Он кое-как накарябал свое имя и фамилию и побежал передавать письмо…
А я снова подумал: «Удивительное сочетание в русской душе!. А ведь, право, хороший человек он…»
На ночь маленький залег по-братски на мягкий диван внизу с Володей. А я полез наверх — к высокому, головами врозь. В сетке, около моей головы, лежал огромный револьвер, четверти в две, в деревянной кобуре. С непривычки мне даже неприятно было сначала. А скоро все мы дружно уснули. Никто уж нас больше не беспокоил: где матросы, там было уже надежно на этот счет, в обиду своих не дадут.
Кстати, уж припомню в последний раз о симферопольской станции. Здесь продолжал управлять ею прежний, царский начальник: замечательной деликатности, с красивой бородой, чудный человек! Никто его пальцем не тронул. Только и он при необыкновенном собственном изяществе и красоте не мог навести чистоты на вокзале. Тогда по всей колоссальной России, во всех станциях и вагонах почему-то щелкали подсолнечные семечки. Тут была какая-то особая психология момента, это никак не случайно. Но я не мог все же понять ее. Хотелось ли народу этим развлечь и отвлечь себя от разных дум? Или он хотел показать теперь свою вольность, что он везде хозяин и на все ему наплевать?! Или нужно было занять себя во время долгих, иногда по дням, ожиданий поездов. Но только действительно заплевали уж станции до невероятной степени! И уж убирать было бесполезно. И откуда брались эти семечки?! Право, съедены были сотни тысяч пудов! Вся Русь щелкала тогда,.. Что такое? И когда потом пришли немцы на Украину, они прежде всего требовали очищения станций и запрещали семечки. Я записал этот факт не для забавы читателя, а потому, что он как-то был связан тогда с революционной психологией.
Еще припоминается картина, как огромный матрос с медвежьей фигурой открыто приставал в зале к молоденькой черноволосой девушке еврейского или восточного вообще типа. Она старалась слегка отводить его рукою, но это мало действовало.
Утром наши герои на Лозовой пересели на другой поезд. Потом Харьков… Почему-то пришлось пересаживаться в другой поезд… И тут была такая давка, что едва можно было влезть в вагон третьего класса. А выйти для нужды уже положительно было невозможно, и люди справляли мочевые обязанности прямо через окна.
Прямо против меня оказался молодой раввин-блондин. Мы завязали с ним спор о вере. Он был, разумеется, против христианства.
— А вы хоть читали Евангелие? — спрашиваю я.
-Нет!
— Ну, как же вы можете спорить, не зная самого важного?
В это время ввязывается в нашу беседу другой еврей, черный и пожилой, машет презрительно на нас обоих рукой.
— Э-э! — говорит, — и ваша (моя) вера неверная и твоя (раввина) тоже! Теперь наша вера настала! Ваши больше не нужны!
— Какая же ваша вера? — спрашиваю.
— Вот какая! — и он торжественно ударил себя по карману.
…В Орле Володя пересел, чтобы скрыться в пустынь.
В Москве начинался голод: подвозу хлеба было мало, а в хлебородной Украине господствовали или украинцы, или — потом — немцы. Дон обособился во Всевеликое войско Донское, на Кубани власть забирали белые, общая народная разруха дополнялась расстройством транспорта, а деревня не хотела идти навстречу городу, так как почти ничего не получала от него. Насколько был велик голод, видно из таких фактов. Мы все получали по 1,8 фунта хлеба, да еще иногда плохого. Помню, например, что в нем была масса «кострики» — колосьев, даже есть было трудно. И бывало, я ходил по Сухаревской толкучке купить себе что-нибудь вроде морковки, соленых огурцов и пр. Видел, как околевали от голода собаки. Смотрю, одна стоит около стены дома и шатается. Она уже не смотрит на вас вопросительно, не визжит жалобно, а безнадежно и бесцельно еще двигается. Потом, вижу, упала тут же на тротуар и начала околевать… Нам, прохожим, жалостно, точно мы виноваты в этом ее конце, но и самим есть нечего,
В Петрограде было не лучше. Одна старушка из придворной аристократической фамилии Б, после, в Сербии, рассказывала мне, что они в Царском селе или Петергофе несколько месяцев питались травой снитью, чем питался в Саровской пустыньке и преподобный Серафим-подвижник.
Советская власть принимала меры, но было крайне трудно наладить транспорт. Тогда образовались отряды мешочников. Горожане ехали с мешками в деревни, где, конечно, хлеба было больше, особенно в дальних областях, и оттуда привозили пуд-два муки на «хлеб насущный», а иногда сами крестьяне привозили его в город, выменивая на что-нибудь им нужное. Но правительство почему-то боролось с этим явлением. Помню, как перед самой Москвой, на предпоследней остановке, из всего поезда начали выскакивать чуть не на ходу, мужики и бабы — все с мешками. Выяснилось, что впереди ожидал их заградительный отряд солдат, которые должны были отнять привезенное, но кто-то из своей братии же предупредил этих паломников за хлебом. Они предпочли лучше лишний десяток верст протащить тяжесть на себе, лишь бы не сидеть опять голодными. Вероятно, были и спекулянты, но их было мало по сравнению с армией мешочников, голодавших в городе. Милиция, впрочем, смотрела на этих голодных людей сквозь пальцы… Голод был на севере и в городах. А на юге — на Украине, на Дону, на Кубани — нужды в хлебе не было. И когда, бывало, из Москвы переедешь в эти области, поражаешься, что тут всего много, и даже, подумайте, есть настоящий белый хлеб! Один раз, увлеченный мыслью о дешевке лука, я купил у молодой розовой торговки из села целую связку лука, головок в пятьдесят, а в вагоне — я тогда ехал в товарном — посередине топилась железная печка, я пек лук, он делался сладковатым, я его ел. Но все же связки не одолел ни я, ни мои соседи.
Наступил, кажется, февраль 1918 года (я снова предупреждаю, что годы, цифры, соотношение времени я теперь иногда могу путать — уже 26 лет прошло, но это не имеет никакого значения в моих записках, так как я занят характеристикой событий, а не хронологией фактов). Мне нужно было съездить в Тверь для сдачи ли дел по семинарии или для чего иного. В пути произошел случай. Кстати, чтобы не забыть. Еще после февральской революции ехать в вагонах было неинтересно. Сельские ребята, помню, кричали на всех едущих столь шикарно и по старому богатому способу: «Буржуи, буржуи!» А это слово было тогда самое позорное! Не было худшего греха, как попасть в разряд этих врагов народа, или, как выражались еще, недорезанных буржуев. А после «буржуйками» стали называться местные печечки, в которых отапливали горожане свои холодные квартиры и кое-как готовили себе пищу — из картофельной шелухи, мучицы, куска селедочки и т. д.
Митрополит Вениамин (Федченков). Россия между верой и безверием. М., 2000
Читайте также:
Октябрьская революция глазами очевидца и современника
Эту революцию я встретил в Москве, будучи членом Всероссийского Церковного собора, о котором речь в следующей части. Тут уж я могу говорить не о своих лишь впечатлениях, а и об общем отношении к ней Церкви, представленной всеми архиереями, духовенством, мирянами-учеными и простецами в количестве трехсот человек. Можно было бы сказать, что тут слышался отзвук всей верующей Руси, в ее не худших, а, пожалуй, лучших представителях. Как же он звучал?
К 90-летию февральской революции. Россия между верой и безверием. Две революции.
— Батюшка! — скромно прервал его Керенский. — А я ведь никогда не был неверующим! — Как?! — изумился непрошенный советник. — Да, я всегда был верующим человеком. — Не ожидал… Ну слава Богу… Простите меня…
К 90-летию февральской революции. Россия между верой и безверием. Две революции. 1917-й год
Люди ошибочно привыкли считать, что в царских домах живет счастье. Думаю, едва ли не самая тяжелая жизнь в чертогах! Особенно в предреволюционное время, когда дворцам отовсюду грозили беды, покушения, взрывы, бунты, вражда, ненависть. Нет, «тяжела шапка Мономаха». И как легко понять, что этим людям в такую трудную годину хотелось иметь в ком-нибудь опору, помощь, утешение. Мы, духовные, — причин немало, и не в одних нас были они, — не сумели дать этого требуемого утешения: не горели мы.