Журнал «Фома»
Посвящается моей жене Екатерине
Это произошло много лет тому назад, когда я был еще ребенком. Но до сих пор то, что случилось с нами тогда, вспоминается и переживается мной как одно из самых серьезных событий в моей жизни.
Мне было десять лет. Однажды осенним вечером я вернулся из школы домой и почувствовал, что заболел. Температура росла день ото дня, становилось все хуже, и, наконец, всего меня охватил жар. Я лежал, закрыв глаза, и просил только пить. Мама моя бегала на рынок за виноградом, гранатами, а потом все стояла на кухне, выдавливая для меня прохладный сок… Я ждал его, «оживал» на минуту, выпивал сок одним огромным, жадным глотком, но вскоре уже вновь закрывал глаза и вытягивался на постели.
Это была инфекционная болезнь крови, к счастью, не самая опасная. Мне стали делать уколы, и как только состояние позволило — отвезли в детскую больницу на Русаковку.
Я помню вечернюю дорогу в «Скорой помощи», помню, как простился с мамой и вслед за какой-то женщиной долго поднимался по больничной лестнице с этажа на этаж. Помню желтые лампы инфекционного отделения: оно было переполнено.
— Проходи сюда, — сказала сестра. — Другого места все равно нет.
Меня ввели в палату, где я увидел одну свободную койку.
Я прошел прямо к ней, лег под одеяло, посмотрел на белый потолок, на кафельные стены палаты, мысленно, про себя позвал «мама, мама» — и беззвучно заплакал…
Палата оказалась «девчачья»: моими соседками были две пятиклассницы и очень тихая русоголовая девятилетняя Оля.
Старшие девочки отнеслись ко мне как-то враждебно, и вскоре я понял, что быть один на один со «взрослыми»(как мне тогда казалось) пятиклашками — непростое дело.
В школе у них была, наверное, какая-то война девчонок с мальчишками, и мне от них доставалось. Они все время следили за мной, подражая взрослым, делали замечания, дразнились. Больше всего их раздражало, что я в ответ молчал. Они ждали какого-нибудь скандала, — а его все не было.
Ночью я плохо, долго засыпал. В это время я все тосковал о доме — и смотрел, смотрел на желтую полоску света, протянувшуюся из коридора.
Наконец, глаза начали слипаться, тоска стала забираться куда-то глубоко-глубоко, желтый свет потихоньку задрожал, расплылся…
Вдруг я почувствовал, что по голове течет какая-то холодная жижа — и проснулся. Попробовал рукой — и тут же услышал испуганно-радостный шепот на соседних койках. Я отнял руку. В волосах и на подушке была зубная паста, почти целый тюбик.
Девчонки затихли и следили, что будет дальше. Я встал, подошел к умывальнику. Молча вымыл голову, потом застирал, как умел, подушку, лег в кровать и стал ждать продолжения… Но в палате была тишина.
Случилось так, что на следующий день пятиклассниц куда-то перевели. Однако не прошло и часа, как открылась дверь. Вошла санитарка, со странной интонацией сказала: «Ну, готовьтесь».
И не успели мы с моей соседкой как следует обдумать ее слова, как увидели и услышали НЕЧТО.
Двух-с-половиной-летняя Зоя сразу вернула себе свое «постоянное» имя — Детдомовская. Ее приволокли к нам и повалили на свободную кровать.
— Она — Детдомовская, так что смотрите.., — как-то неопределенно сказала нам сестра.
— А она хоть разговаривать-то умеет? — спросила Оля.
— Я же сказала — она ДЕТДОМОВСКАЯ!
Мы с ужасом смотрели, как извивается, борясь с санитарками, детдомовская — бритое наголо, истерично воющее существо, как изо всех сил пытается сползти на пол…
— Ты что! На кровать ссать?!
Детдомовскую мгновенно выпускают, она мочится на линолеумном полу и воет сорванным, как будто даже прокуренным голосом — но все равно очень громко и жутко. Полы ее казенного халата темнеют, намокая. Она сидит прямо в луже мочи и колотит ногами и руками.
— Чего же делать-то с ней? — спрашиваю я санитарку.
— Да ничего. Скоро или надоест ей или устанет.
Детдомовскую поднимают и кладут на кровать, пол вытирают. Та затихает на пять минут. Но как только взрослые уходят, Зоя снова сползает вниз, опять мочится и опять воет. Борьба возобновляется раз за разом и тянется до отбоя. Когда к ней подходят — сестры санитарки — унылый вой сменяется истошным, дикий визгом.
— Ее там, наверное, били, — говорит Оля.
— Где? В детдоме?
Детдомовская, сидя в луже, начинает раскачиваться и ныть, как бы причитая. Она будет сидеть так
каждый вечер, до и после отбоя. Спать она почему-то привыкла днем.
Глухая ночь. Медперсонал давно устал возиться с Зоей, и она теперь «поет» по-волчьи «спокойно», без помех, сидя на линолеуме в своей луже.
Я не могу заснуть, точнее, я просто не в состоянии спать в то время, когда не спит она. Я равнодушно смотрю на желтый свет, проникающий в палату, и уже ни о чем не думаю: ни о доме, ни о больнице. Я только хочу, чтобы она перестала плакать, чтобы ЭТО когда-нибудь кончилось!
Ольга из своего угла что-то говорит мне. Я не могу понять — что. Я устал. Я не могу заснуть. Ольга в темноте встает и зачем-то подходит к луже. Я верчусь на кровати и отчаянно пытаюсь закрыть глаза и заснуть. Но глаза не смыкаются, и я смотрю на желтые фигуры посреди палаты.
Оля сидит на корточках и тихонько-тихонько шепчет. Потом слышится какая-то мелодия — поет, что ли?
Оля пытается говорить с детдомовской — та отвечает тоскливым, печальным воем. Звуки сплетаются: то унылые рыдания Зои, то тихий Олин голос, спокойный, переходящий в шепот, снова поскуливание, и опять — очень ласковый голос Оли. Один только тихий Олин голос…
Я никогда до того времени не знал, что у девчонки может быть такой хороший голос!..
Я чувствую, что я сам тоже очень хочу слушать, КАК она говорит все это: «Маленькая моя… Малышка моя… Самая лучшая девочка… Хорошая моя, Зоенька, радость моя… Хорошая наша девочка, самая любимая — хочешь ко мне?., хочешь на ручки? На ручки пойдешь? Пойдешь к нам с Андреем?»
Зоя неподвижно смотрит Оле прямо в лицо, как зачарованная. Оля осторожно протягивает руки и осторожно берет девочку на руки. И поднимается. И поворачивается ко мне.
В комнате становится удивительно тихо. Потом Оля говорит:
— Можно мы сядем к тебе? Без тебя нельзя.
И садится ко мне на кровать. И ребенок лежит в ее руках… «Ей нужны мы двое, оба, — у нее ведь нет ни мамы, ни папы». Оля опускает взгляд и смотрит в девочкины глаза.
— Кто ты у нас? — спрашивает она Зою.
— Зоя, — старательно выговаривает Зоя.
— У тебя есть мама? — спрашивает Оля.
— Нет, — отвечает Зоя, глядя на Олю.
— А папа?
— Это кто?
— Ты не знаешь?
— Нет, — отвечает Зоя и вопросительно смотрит на Олю.
Та прижимает Зою к себе, крепко-крепко, и девочка обнимает Олину шею. А Оля поворачивается ко мне и долго, долго и пристально смотрит на меня. А я? А я — видит Бог, я не помню!.. Желтый свет дергается и дрожит в ресницах. Желтый коридорный свет…
Мы сидим за столом в нашей палате, все трое. Я во главе стола — и справа, рядышком — Оля с девочкой, рядком. Мы обедаем. Зоя крепко держит ложку и ест. Сама, — внимательно и серьезно глядя, как едим мы.
— На компот, — Оля помогает Зое держать кружку, чтобы не лилось мимо.
— Зоя, что нужно сказать? — говорю я внушительным тоном. — Сьпасиба, — пыхтя, отвечает Зоя. И мы все улыбаемся друг другу.
— Интересно, а как это будет, когда мы станем взрослыми? — спрашивает Оля. Я пожимаю плечами.
Как Зою выписали, я не помню. Меня перевели в палату для мальчиков — и Зоя исчезла вдруг, незаметно. А потом, однажды, наша дверь отворилась, заглянула Оля и поманила меня к себе. Я вышел в коридор. Был ровный, серый день.
— Меня выписывают, до свидания, — сказала Оля.
— До свидания, — легко ответил я, поглядев в ее глаза…
Часто я думаю: что стало с нашей Зоей? Жива ли она? Как вернулась она в свою прежнюю, «обычную» жизнь? И не могла ли эта внезапная любовь обмануть, еще более изранить ее?
В жизни случается много-много плохого, но мы об этом почти ничего не помним. Может быть, и у Зои все плохое сотрется из памяти, может, она давно уже не помнит своего детства?
А меня иногда навещает та осень…
Из больницы, с дежурства, возвращается моя жена.
— Помнишь того парнишку, у которого саркома? Его сегодня выписали… умирать. Домой. Мать просила выписать — все же дома лучше. Ему девятнадцать.
Моя жена садится поближе.
— А он в Бога не верит… Мы подарили иконку. А дома все-таки лучше?
— Лучше. Будем ужинать?
— Что? Да, будем. А он заплакал! Его мужики всей палатой пошли провожать, говорят: «Ну ты не болей, поправляйся». А он на них посмотрел так — и вдруг взял и заплакал…
— Но ты… Оля. Все же не плачь, ладно?
Москва, 1996 г.