Выступление на конференции «Запад и Восток: кризис как испытание и как надежда. На перекрёстке между отрицанием и новым открытием человеческого «я»», Милан, 19 ноября 2012.
Московская зима 2011 – 2012 поразила и наблюдателей, и самих участников событий как полная неожиданность. Многотысячные шествия, полная смена настроения общества после долгой апатии «нулевых годов» и мутной суеты 90-ых. В нашей политической публицистике традиционны метафоры зимы, весны, оттепели, заморозка (консерваторы, как славянофил К.Леонтьев, обычно предлагают «подморозить Россию»). Это была весна в декабре (ср. документальный фильм о московских протестах «Зима, уходи!»). Вот что я писала тогда:
«Чем меня радует то, что происходит? Тем, чем радует и поражает весна после затянувшейся зимы. Наконец-то! – и одновременно: неужели? Неужели не все пропало? А ведь можно было решить: все…
Мы снова увидели людей веселых, дружественных, миролюбивых, остроумных, бескорыстных – людей, которым друг с другом хорошо. Это совершенно неслыханное протестное движение. В нем нет ожесточения, зависти, требований у кого-то что-то отобрать и перераспределить. В нем нет распущенности и скандала, обычного состояния бунта. Все в здравом уме. Здравого ума хватает и на забавные, совсем не жестокие шутки. Одно из фото: пожилая хрупкая женщина с кротким лицом держит плакат. На плакате большой оранжевый цветок вроде ромашки и написано: «Оранжевая угроза – это я». (Оранжевой угрозой, т.е. угрозой «оранжевой революции» в Украине называли протесты их противники; также в ходу было сравнение с праздничной Февральской революцией 1917 года, за которой неизбежно последует кровавая Октябрьская). Лицо этой женщины – для меня символ белого движения. Это бунт милого и доброго против безобразия, тупости и позора. И – против того унылого цинизма, который, казалось, целиком овладел нашим обществом (и в которое культурная элита, увы, только подливала своего скепсиса и мрака). Дело не только в том, что в наличном положении вещей было слишком много плохого – но в том, что в нем не было хорошего. Нечем было дышать – потому что дышать человек может только тем, что его возвышает, а не тем, что его прибивает.
В самом ли деле это совсем неожиданно? Я почувствовала, что дело идет к чему-то новому, когда в последние два-три года все заметнее стали разнообразные стихийные попытки людей делать что-то хорошее, и делать это вместе. Тушить пожары, собирать деньги на больных, «подвешивать кофе» (то есть платить за порцию кофе вперед, чтобы кто-то смог этим кофе воспользоваться)… И все это без малейшего морализма, просто, как и должно быть у людей. Этот голод по хорошему, по чистому среди грязи и лжи, по дружескому среди мерзких «междусобойчиков» или пресловутой «совсем частной жизни» значит для меня – пробуждение достоинства. Человеком и обществом, которое знает вкус собственного достоинства, уже нельзя помыкать. Перед ним нельзя показывать «крутой нрав» – это имеет успех в другой, уголовной среде. Здесь же это смешно и мерзко – да просто неприлично.
Изумительно, что власть просто не может прочесть настроения, которое движет выходящими на улицы. Люди говорят открыто: не позволим себя унижать! Но власть такого не понимает: она знает только пещерные мотивы: кто-то заплатил, чья-то диверсия, что-то хотят переделить и т.п. В ее представлении о поведении человека таких мотивов, как честь, просто нет. Поднимать «бедных» и «неученых» против «богатых», «столичных» и «слишком умных» – это ее единственный ответ на положение. Где-то этот «классовый язык» и неотъемлемые от него «происки внешних врагов» еще действует, но здесь он звучит как допотопная и уже пародийная ложь. Особенно смешно, когда про «сытость» недовольных говорят зажравшиеся миллионеры. Но чудесно то, что и миллионы их никому здесь не нужны. Забирайте свое – и оставьте нас в покое. Грязное богатство явилось, наконец, в своем настоящем свете. Мы хотим страны, за которую нам не стыдно. А мы знаем, что стыдно, а что нет. Мы не будем терпеть бесстыдства.
По рукам давно ходит известная фраза И.Бродского о том, что эстетика – мать этики. Но еще бесспорней, что политика происходит из этики. Так было при Аристотеле, так осталось навсегда. Мы видим сейчас на наших улицах новую этику, с которой политика определенного типа совершенно несовместима. Одна из черт этой этики – возрождение свободной общности людей.
Трудно найти человека, менее склонного к участию в любых массовых акциях, чем я. Зато таких, как я, в России найти совсем нетрудно. И даже искать не надо. Все мои знакомые страдают той же фобией «коллектива». Я говорю: страдают, потому что это и в самом деле болезнь: боюсь, для многих неизлечимая.
Одним из ужасов советского прошлого был «коллектив». Что делали люди, собранные в большом количестве? Они маршировали, держали изготовленные для них плакаты, портреты, лозунги, выражали поддержку каким-то «решениям партии», шельмовали кого нужно и т.п. Собирались они, понятно, не по своей воле (самое малочисленное собрание по своей воле было под подозрением). Но собравшись, были готовы на все. Войдя в мероприятие коллектива (профсобрание, партсобрание, политбеседу и т.п.), каждый терял лицо. Это был уже не «он (она) лично», он делегировал свою душу «коллективу» и его руководящей силе. Поэтому, кстати, так мало оказался способен советский человек к покаянию: а в чем каяться? Он был, как все. Он «пошел за большинством» (как выразился автор текста трех наших гимнов). «Он лично» ничего не решал. Страшную картину огромных собраний с одним ошалевшим выражением на каждом лице мы видим в многочисленных документальных съемках. За «другого» или за «другое» не заступится из них никто. «Один за всех, все за одного» – одна из заповедей «Морального кодекса строителей коммунизма». Мы читали ее так: «Один за всех – или все на одного». Этим «одним», на которого «все», был обычно самый талантливый, самый порядочный – Пастернак, Сахаров… Единодушное осуждение. Беззаветная преданность. Г.Белль назвал это «причастием буйвола».
Трудно после всего этого кошмара не чураться любого «коллектива», участия в любой общности. Это тяжелая советская травма. Если не хочешь предать себя самого и то, что тебе дорого, беги от любой большой общности.
Вот с чем мы остались после нашего опыта. Постсоветский человек – крайний индивидуалист; таких, может быть, не было в истории. Это один его вариант. Есть и другой. Другой постсоветский человек (вообще говоря, по-прежнему советский, даже если и называет себя теперь «православным») – тот же «коллективист». Он по-прежнему хочет примкнуть к общности, которая снимает с него личную ответственность. И он опять будет со всей убежденностью («беззаветно», как говорили на советском языке) кого-то клеймить, а кого-то поддерживать: кого решат. Он, как прежде, не потерпит инакомыслия. Ведь иначе мыслят только «враги», «экстремисты» или «купленные». Человек-пограничник: враг не пройдет!
Так вот, возвращаясь к «белым ленточкам»: здесь я вижу, прежде всего, выход из этой фобии общности, травмы коллектива. Неожиданно удавшийся выход. Мы видим свободно собравшуюся огромную общность людей, не связанную никакими конкретными программами и идеологиями: чтобы не любить унижение и ложь, не требуется никаких партийных программ. Мы видим тысячи и тысячи людей, никого не клеймящих и не шельмующих. Совершенно нормальных. И вместе всем им хорошо и свободно. Никто не принял другого, «общего» лица, чем его собственное. Все живые, непритворные, совсем разные – и при этом вместе! И среди них – те «одни», на которых обычно были «все». И они едва ли не впервые за последние сто лет – не «одни».
Сегодня, когда политическая сцена решительно изменилась, я могу подтвердить: мы в самом деле увидели другую Москву. Она напоминала город конца 80х – начала 90х. Но в этом гражданском оживлении было нечто совершенно новое. Оно свидетельствовало о том, что в России в постсоветские годы появился другой склад личности или другое душевное состояние. Самым простым образом я назвала бы его человеком, для которого человечность – норма. Определить этот, очень широкий слой «белых ленточек», который до сих пор себя публично не обнаруживал, до сих пор не удалось: «сердитые (или: веселые) горожане», «креативный класс», «новая интеллигенция»… Сторонники движения подчеркивают культурное и интеллектуальное качество участников, противники – их материальное благополучие («норковые демонстрации», завсегдатаи дорогих кафе и т.п.). Социологи при этом решительно отвергают имущественный признак для определения участников: никаким образом это не было движение «богатых». Также это не было и движением «атеистов»: по социологическим данным, процент верующих в первых манифестациях был очень значителен.
Праздничный характер первых манифестаций сразу же вызвал в их обсуждении тему карнавала (популярную в России в связи с работами М. Бахтина). Карнавал – как форма свободы, мир кверх ногами. Я думаю, что в действительности это было нечто противоположное «классическому» карнавалу, который позволяет своим участникам свободу от некоторых принятых правил при непременном условии их анонимности, их явления в другом облике, в масках. «Это сейчас не я!», говорит участник карнавала. Участники белого движения производили прямо противоположное впечатление: они выходили с открытыми лицами, отказавшись от привычной социальной маски. Они именно хотели настоять на факте собственного существования такими, как они есть. «Вы нас даже не представляете!» – один из знаменитых лозунгов шествия, обращенный к властям. И второе отличие от карнавала: они не хотели «мира навыворот», наоборот: они хотели возвращения к норме человеческого общежития. Вот это совершенное новое в истории России.
Можно ли назвать это движение западническим? Тоже только в новом смысле. Обыкновенно с западничеством в России связывалось усвоение очень определенных сторон Запада («нигилисты»). О западном гуманизме, имеющем христианские корни, речь у западников обычно не шла. И главное, эти люди никак не противопоставляли себя Западу. Они говорили: «Россия – это мы», и мы живем вместе со всеми.
Я думаю, важнейшим и новым в этом движении было именно решение заявить о том, что эти люди и есть страна, и есть Россия, во всяком случае, равноправная часть ее народа. Обычно их (нас) относили к каким-то изгоям, маргиналам, внутренним эмигрантам. Это самоощущение вошло в кровь интеллигенции. «Мы живем, под собою не чуя страны».
Реакция власти, выразившаяся в ряде новых законов, принятых этим летом, точно направлена на то, чтобы вернуть все на старые места: объявить всех других «чужими» и врагами народа, «агентами иностранного влияния», отсечь их от того, что они называют «народом», образ которого вновь пытаются построить по старому «классовому» признаку. «Классовый» признак сводится при этом к одному: этот правильный человек решительно не интеллигентен. По этому признаку вся Москва была отнесена к «захваченной врагом территории», за которую нужно вести смертельный бой, как с войсками Наполеона (к чему накануне выборов призвал Президент). Победив на выборах, Президент въезжал в совершенно пустой, «зачищенный» от врагов город.
Другая важнейшая и новая особенность белого протестного движения – его связь и, во многом, его происхождение не из протестных, а из гуманитарных инициатив. Впервые это самочувствие публично проявилось в самоорганизации помощи при пожарах 2010 года, но оно действовало и прежде, не привлекая к себе внимания, и во множестве филантропических движений «невидимок». Европейцу должно быть странно, что филантропическая деятельность понимается как вид протеста. Для этого нужно знать, что в советское время любая свободная филантропическая инициатива была запрещена. Начав стихийно «делать добро», люди почувствовали и собственную силу, и значение объединения, и вкус к нему, и собственные большие способности в решении задач, с которыми власть и наличные структуры справиться не могут. Эта реализация в общем совершении добрых дел больше всего говорит о возникновении нового общества в России.
И это обстоятельство, видимо, не прошло без внимания власти. Одна за другой предпринимаются всяческие попытки затруднить и сделать невозможным всякое волонтерское движение, не только правозащитное. Новая политическая зима набирает силу. Она, в свою очередь, представляет себя движением этическим – за «традиционные ценности», за патриотизм и православие особого рода. Своих врагов она изображает либеральными аморалистами и антиклерикалами – и некоторое основание для этого, увы, получила.
По моему впечатлению, некоторый надлом и перекос внутри движения начался с события, которое на несколько месяцев заслонило собой все, – с панк-молебна в храме Христа Спасителя; точнее – с реакции на эту акцию, с преследования участниц и бешеных выходок «ревнителей православия». Эстетика этой акции совершенно не вписывается в то, чем было белоленточное движение. Вновь маски, вновь эпатирующие выходки актуального искусств, вновь то «революционерство» на грани криминала, которое было описано у Достоевского и Лескова (недаром такие радикальные движения, как лимоновцы или группа «Война», с возмущением отнеслась к манифестациям, которые сочли буржуазными: в самом деле, в таком обществе им оставалась бы роль маргиналов). Новизна того, что было по-настоящему новым в движении «новой интеллигенции», оказалась погребенной под этим бесконечным скандалом. А новым, как я говорила, было требование человечности и нормы как основы общежития – против уголовщины и ее паханов. В теперешних протестных акциях все больше активизируется радикально «левое» и «красное», а также «антиклерикальное», с чем большая часть «новой интеллигенции» никак не может себя идентифицировать. В действиях власти, в ее законодательных инициативах все откровеннее проявляется попытка реставрации неосталинизма и изоляции страны от мира. Церковь фактически оказывается в состоянии гражданской войны с «либералами», «иконой» которых избраны Пусси.
Итак, что же произошло: еще одна недолгая оттепель – или начало долгого и серьезного обновления нашего общества? Сегодня я не берусь ответить.