Я хочу просить прощения
Простить. Это очень трудно. Простить. Простить и просить – очень похожие по звучанию, но противоположные по смыслу глаголы. Я хочу просить прощения. Это постоянное мое состояние. Чувство вины переполняет меня. Перед теми, с кем уже нельзя поговорить.
Я хочу просить прощения у Тани. Она умерла у меня на операционном столе. Я не спасла ее, не успела. Я не думала, что она погибнет вот так, просто заснет в наркозе и не проснется…
Всего несколько минут назад я говорила с ней, она рассказывала мне о своей жизни, она ждала ребенка, а сейчас я стояла над мертвым телом, замерев от ужаса, считая секунды между разрядами дефибриллятора… Разряд… тишина… разряд… тишина… И тут понимаешь, что вернуть назад ничего нельзя. С каждым разрядом уходит надежда, уходит жизнь.
Тело еще теплое, надо закончить операцию. Зашить зияющую рану на животе. Все так, как всегда. Только не течет кровь из раны. Ее нет. Она вся свернулась в тромбы и перекрыла сосуды. Завтра это обнаружит патологоанатом на вскрытии. И это уже не Таня и не ее тело, а труп №…
От этого перехватит горло, но надо стоять и смотреть, и не пропустить самое главное – причину – ту, что убила ее. Но это будет завтра. А сейчас надо выйти из операционной, помыть руки, переодеться и взять в соседнюю операционную другую пациентку. Она не может ждать. Ты не имеешь права на ошибку. Оперирую на автомате. Словно сон. Всё словно сон. Лишь когда наконец выходишь из операционной и садишься писать – понимаешь, что произошло.
Каталка с простыней, покрывающей тело, стоит в коридоре, и ты словно спотыкаешься каждый раз, выходя из операционной.
Умерла в роддоме – этого быть не должно
Несмотря на позднюю ночь, в роддом приезжают все: начмед, консультанты, кафедра, заведующие отделениями, представитель министерства. Едут все. Это ЧП. Умерла в роддоме… Этого быть не должно, не может. Но это есть. Вот оно. Сегодня. Сейчас.
В 20-й раз рассказываешь, что произошло. Врачи собираются группами, обсуждают, задают теперь уже бессмысленные вопросы. Заполняешь бумаги, много бумаг. Наконец, надо написать диагноз – предположить, что же случилось. Тромбоэмболия легочной артерии. ТЭЛА. Четыре буквы-убийцы.
Иду в операционную, отношу бумаги. В коридоре стоит каталка. Поднимаю простыню. Нет, чуда нет. Жизнь покинула тело.
Как меняется человек после смерти. Смерть не бывает красивой. Нет. Смерть ужасна сама по себе. По определению своему. Хочется заплакать, закричать. Слез нет, крика нет.
Чтобы прошло время и больше не слышать вопросов консультантов, поднимаюсь в детское отделение. Тишина. Несколько операционных детей спят в своих кроватках, медсестра дремлет, положив голову на ворох историй развития новорожденного. Вот он… Маленький мальчик, 2600. Спит как ангел и не знает, что случилось в его жизни. От этого хочется кричать еще громче, но горло перехватывает на выдохе.
– Он поел и заснул, бедненький, – говорит медсестра, тихо подошедшая сзади. Она знает, что случилось. И переживает, конечно.
Но от этого «бедненький» становится плохо до тошноты.
Теперь это будет со мной всю жизнь
Выбегаю в коридор. Надо идти в родовую. Отвлечься. В родах много женщин. Все происходит на автомате. Рожает одна, вторая… Крик матери – крик ребенка, крик матери – крик ребенка… Здесь никто ничего не спрашивает. Персонал просто молчит. И хорошо, что молчит. Опять приходит кто-то из врачей:
– Ты не виновата, это непредотвратимый случай…
Какая разница – виновата или не виновата! Ее больше нет. Нет. Она не собиралась умирать, она не знала, что это случится, она спокойно шла на операцию. И я не знала, и анестезиолог не знал, и моя ассистентка не знала, и операционная сестра, и детский врач…
Я киваю в ответ. Что-то рассеянно отвечаю. Меня вызывает начмед.
– Надо сообщить родственникам, – говорит он.
Трубку долго не берут. И маленький червячок малодушия шепчет: «Ну и пусть не берут, пусть это буду не я». Сонный голос старой женщины.
Какие слова подобрать, как сказать, что твоей дочери больше нет? Что надо сказать? Что выдавить из себя?
– Я вынуждена вам сообщить, что ваша дочь Таня умерла во время операции…
Крик, нет, вой отчаяния.
Я опускаю трубку:
– Простите меня…
Начмед наливает мне кофе. Он молчит. И я молчу. Наконец, он прерывает молчание:
– Если тебе плохо – не ходи на вскрытие. Мы все сходим. Тут причина и так понятна.
Главный специалист из министерства поддерживает:
– Да, причина очевидна. Хотя до вскрытия мы все равно не имеем права говорить о непредотвратимости…
Надо было раньше… надо было раньше… Может быть, все было бы по-другому. Эта мысль все больше вползает в мою душу. Словно ядовитая змея. Видимо, я говорю это вслух, потому что начмед и главный специалист в один голос говорят:
– Это бы ничего не изменило.
– Теперь это будет со мной всю жизнь. Операция ее убила… моя операция ее убила.
Не всегда вовремя
Тане было за 40 лет, старшие дети имеют свои семьи, детей. Захотела выйти замуж за молодого. Вот забеременела, а он все равно ушел. Как же я не спасла ее? Как? Почему? Почему именно я была у края? Почему мне досталась она? Малодушие заполняет меня: мне становится жалко себя. А может, надо было оставить ее, не оперировать…
– Тогда они бы оба погибли: и она, и ребенок. Сама знаешь, как это происходит.
Начмед гасит сигарету в пепельнице…
Я киваю и выхожу в коридор. Простите меня… Таня, прости!
– У нас кровотечение, скорей! – за мной бежит санитарочка из родовой.
Роды вела молодая доктор, послед плохо отделялся, накровили почти литр…
Моюсь, одеваюсь, наркоз. Матка плохо сокращается, кровит. Давление падает. Только бы не закон парных случаев – мелькает преступная мысль в голове. Нет. Не сметь! Отставить!!!
Наконец матка схватывается, туго сжимает мою руку. Весь арсенал средств введен в вену, в мышцу, пахнет эфиром, который радостно пузырится, как бы говоря, что все теперь хорошо.
– Я уж испугалась, как бы не повторить… – на полуслове осекается молодая доктор.
– Такие вещи нельзя говорить в роддоме. Все и так это знают.
Доктор расспрашивает меня, как и почему я вводила препараты в такой последовательности. Я рассеянно отвечаю.
– Слава Богу, что вы сегодня дежурите, – говорит пожилая акушерка. – Неизвестно, чем бы кончилось. Такое кровотечение нечасто бывает. Вы всегда вовремя оказываетесь там, где в вас нуждаются.
– Не всегда.
«Зачем я сегодня оказалась рядом с Таней? Чтобы она погибла под моими руками? Зачем? Как глупо… Это ведь не мое дежурство. Зачем я поменялась! Скорей бы утро!»
Шансов не было
Вскрытие. Кто был – тот знает. Самое чудовищное и самое обыденное в медицине. На секционном столе лежит труп №… Санитар – помощник патологоанатома непосредственно занимается вскрытием. Врач стоит рядом, наблюдает, до определенного момента не притрагивается к телу.
По другую сторону стоят врачи-акушеры, консультанты, специалисты из министерства, начмед. Санитар работает весело. Даже что-то насвистывает, распиливая черепную коробку. Это не издевательство и не извращение. Это просто защита себя, своей психики.
От этого становится жутко, даже мужчины опускают глаза. Наконец извлечен органокомплекс. И к делу приступает врач-патологоанатом – наш судья. Хрупкая красивая женщина. Что ее подвигло быть патологоанатомом?
Такая красивая, даже непонятно, как она сможет притронуться к этой груде раздутых кишок, потемневших легких, обескровленного сердца, почек… Она работает красиво, пинцетом и скальпелем.
Вскрывает каждый орган одним мощным, прямым разрезом, грациозным взмахом руки велит своему помощнику сделать снимок среза, затем отбирает небольшие кусочки в банку с формалином.
– Вот, – говорит она. – Вот ее убийца.
Она держит в руках легочные артерии с лежащим в них огромным тромбом. Все делают шаг вперед, наклоняются над препаратом.
– Тромбоэмболия, ТЭЛА.
Все выдыхают одновременно.
Начмед похлопывает меня по плечу:
– Не переживай, с таким тромбом в условиях роддома никто ничего сделать не смог бы.
– Да, я понимаю.
– Доктор, ваш диагноз полностью совпал, – это патологоанатом мне сообщает.
На самом деле вскрытие – это дело троих: тела, врача-патологоанатома и врача-клинициста. Все остальные – это только свидетели, поддержка. Но они тут ни при чем. Весь груз лежит на мне. Я знаю, что остальные рады, что сегодня ночью не они стояли в операционной. Я тоже буду рада в другой раз. Но сегодня на этом месте я.
– Ну что, составляйте протокол. С таким тромбом шансов у нее не было, – патологоанатом снимает перчатки, моет руки. – Всем спасибо!
Мы благодарим ее за помощь, так принято: она ставит окончательный диагноз – и не с целью осудить, а с целью расставить все точки над i.
Таня, прости!
И от каждого есть свой след
Потом будет рецензия на историю, изъятие истории прокурором, комиссия в министерстве, заключение об отсутствии состава преступления в действии медицинского персонала и старый рубец от перенесенного инфаркта на ЭКГ… Простить себе этого нельзя. Вот уже много лет последней строкой в моей записке «о упокоении» значится Татиана.
Есть там еще и имя младенца Степана. Он умер на 8-й день, сразу после перевода в больницу. Его мама страдала тяжелым гестозом (теперь это называется преэклампсией), ее давление зашкаливало и никакими препаратами не снижалось. Да и не было тогда препаратов эффективных, один клофелин.
В 30 недель пришлось делать кесарево сечение. Степа родился на 900 грамм, за него боролись. Но сделать ничего не смогли. Это было 10 лет назад. А сейчас смогли бы. И родись Степа сейчас – он жил бы и радовал родителей.
Его мама из-за тяжелого поражения почек больше не смогла иметь детей. К своему единственному сыну она ходит на кладбище в день его рождения и каждый год в этот день присылает мне эсэмэску со словами благодарности за попытку спасти ее сына. И каждый год я сожалею, что не смогла его спасти и сделать Марину счастливой.
Прости меня, Марина! Прости меня, Степа! И сколько таких рожденных и нерожденных Степанов… И от каждого есть свой след. Своя боль.
Ее не сравнить с болью родителей, утративших ребенка, но все вместе они делают свое дело. Старые врачи говорят, что это и есть опыт. Да, в медицине цена опыта – смерть. В акушерстве смерть вдвойне ужасна. Но об этом в другой раз.