Колонка – субъективные заметки; к ахматоведению добавить нечего – разве только к своему пониманию, к тому, на что обращаешь внимание, перечитывая. Моему поколению еще досталась «полумонахиня-полублудница» из школьной программы; кажется, мы были последние, кто изучал на уроках литературы ждановское постановление, не читая еще самой Ахматовой. Ахматовские стихи, принесенные ветром перестройки, пленили на удивление немногих вчерашних школьниц: с юношеским радикализмом, или-или, многие из нас однозначно предпочитали полет и страсть цветаевских тире ахматовской лаконичной простоте. А может быть, советским девчонкам, вырвавшимся на перестроечную свободу, не хватало чего-то важного, чтобы понять Ахматову – чего-то врожденного или крепко воспитанного, но совершенно нам несвойственного — вот как ее поразительно прямая спина на портретах нехарактерна для нашего поколения разболтанных сутулых сколиозников.
Эту прямую спину — стержень – осанку – умение стоять прямо и на своем – нам трудно бывает выращивать в себе; Ахматова в помощь.
Удивительно следить от страницы к странице, что делает с поэтом его таинственный песенный дар – удивительно и жутко: как подчиняет, выпрямляет, смиряет своего носителя, вылепляя из молоденькой строптивой девушки – пророка и поэта; как голос крепнет, как появляется вместо нежной дудочки гудение металла, как отворяются бездны, полные говорящих звезд, и с небес устремляются на поэта скорбные ангельские глаза.
Удивительно и жутко – пытаться понять сейчас, когда вслушиваешься в разговоры про пора валить, как, за счет чего был сделан этот выбор – «но равнодушно и спокойно руками я замкнула слух»; «не с теми я, кто бросил землю»… Ведь мы теперь уже знаем все то, чего она не знала, когда этот выбор делала – все, чем пришлось заплатить за него: бесконечной чередой потерь, страха, унижений и бескрайнего горя.
На долю этого поколения выпало все, чем мог измучить человека ХХ век: «Так вот когда мы вздумали родиться / И безошибочно отмерив время, / Чтоб ничего не пропустить из зрелищ / Невиданных, простились с небытьем». Им на всю жизнь досталась еще одна пытка – пытка мыслью о том, что можно было поступить иначе. До старости дожили немногие, и те ощущали себя китежанами, жителями затонувшего города, обломками ушедшей на дно Атлантиды. Они не могли не спрашивать себя: а стоил ли этот выбор всего того, что за него пришлось заплатить? Не могли не задумываться: как могла быть прожита та жизнь – несостоявшаяся, не случившаяся, насильственно повернутая в другое русло?
Ахматова дает поразительный ответ в пятой из «Северных элегий», написанной в сентябре 1945 года:
Но если бы откуда-то взглянула
Я на свою теперешнюю жизнь,
Узнала бы я зависть наконец…
Недаром этой элегии предпослан эпиграф из Тютчева: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые».
Почему зависть? Чему завидовать? Доле собеседника всеблагих на пиру? Возможности видеть и бездны человеческой черноты, и небывалое счастье победы над чернотой? Участи души, насильственно оторванной чуть не от всех, кого любила, и всего, чем можно было дорожить – чтобы найти свое единственное сокровище? Ахматова еще в ранних стихах предстает странницей, скиталицей, черной нищенкой – не то провидя, не то предписывая себе бесприютную судьбу. Она не дорожила вещами – раздаривала, раздавала, ничем не владела. Все важное и нужное и так было при ней – надежно уложено в памяти. Память сохраняла все: город с его кабачками, дворцами и парками, вьюгами и балами; отлетевшее счастье; стихи, написанные и сожженные на свечке; человеческие лица; целый мир – кажется, давно отмененный, объявленный не бывшим. И новый, невыносимый опыт, для которого, кажется, нет слов ни в одном человеческом языке – это тоже хранила память. И обещание, данное в очереди к Крестам – «сможете это описать?» — «смогу».
Жить в безлюдной пустыне, дышать в безвоздушном пространстве — пронести память через десятилетия принудительного небытия, отмененной жизни, — и сохранить, и рассказать, и передать дальше — оказывается, так бывает. Это возможно, это в человеческих силах. Но как?
Наверное, это возможно только тогда, когда очень ясно ощущаешь, ради чего все это делается. Когда обнажается самая основа жизни в ее библейской простоте. Когда «виждь и внемли, исполнись волею Моей» становится не хрестоматийной строчкой, а насущной потребностью – видеть, запомнить, рассказать, назвать всех поименно – стать ртом, которым кричит стомильонный народ, — говорить правду.
Когда непослушные, мучительные, пепельные строки, складываясь в стихи, обнаруживают ясное присутствие Музы – той самой, что Данту диктовала страницы «Ада». Когда понимаешь, что ты – как говорил один из современников Ахматовой – пусть «микроскопический, недостойный, но несомненный наследник Чеховых, Тургеневых, Куприна, Бунина…»
Когда различаешь в небе строгий взгляд потемневших ангельских глаз.
Когда за спиной надежно стоят поколения великих поэтов. Недаром Блок в самое трудное и душное время взывал к Пушкину – «дай нам руку в непогоду, помоги в немой борьбе!» — и Пушкин неизменно протягивал руку и помогал. Так и Ахматова помогает, когда кажется, что все расхищено, предано, продано, — и вдруг летним чудом, почти непереносимым счастьем выплывает из мусора, грязи, мерзости, войны –
Днем дыханьями веет вишневыми
Небывалый под городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес,-
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам…
Никому, никому неизвестное,
Но от века желанное нам.