Отец Александр Шмеман: воспоминания студента о ректоре
На моем дипломе об окончании Свято-Владимирской академии и присвоении мне степени кандидата богословия стоит подпись протопресвитера Александра Шмемана. Наш выпуск стал последним, закончившим Академию при его ректорстве и его жизни.
Нам также посчастливилось прослушать полный трехгодичный цикл лекций отца Александра, хотя последний год он боролся с тяжелой болезнью и вынужден был пропускать многие занятия. Кроме того, этот же последний год я нес послушание заместителя главного алтарника академического храма и присутствовал в алтаре на всех совершаемых отцом Александром богослужениях, помогал ему облачаться, слышал его вопросы и комментарии к богослужению. И, наконец, до середины третьего, выпускного курса Академии я исповедовался у отца Александра. Когда болезнь его стала быстро прогрессировать, мне стало неловко утруждать его дополнительно, и я взял у него благословение ходить на исповедь к отцу Иоанну Мейендорфу. По окончании Академии я поступил в докторантуру Фордхемского университета и, получив благословение ректора, остался жить на прежнем месте. Назначили мне и послушание — на сей раз старшего алтарника академического храма. В этом качестве я пробыл в алтаре последние полгода жизни отца Александра, а также отвечал за порядок богослужения во время отпевания нашего почившего ректора.
* * *
Отец Александр был человеком выдающимся во всех отношениях. Уже при жизни он слыл легендой, и отношение к нему было всегда восторженно-почтительное. Рядом с ним хотелось отряхнуть одежду, прокашляться, встать навытяжку… Даже внешне это было заметно: ощущалось то, что по-английски обозначается выражением «he had a presence». В его присутствии всегда хотелось сделаться лучше, и в людях, общавшихся с ним, проявлялись самые хорошие их качества. Думаю, поэтому в его воспоминаниях так много высоких оценок весьма разных людей, в разные времена проявлявших себя по-разному. Рядом с ним на первый план, действительно, выходила их подлинная сущность. Думаю, отец Александр это понимал, умел прозревать и ценить эту сущность.
Не помню, когда я вместе с другими первокурсниками увидел его впервые – на утрене первого дня занятий или после завтрака в тот же день на традиционно проводимой ректором orientation session для новых студентов. Выглядел он внушительно: стройная статная фигура в белом подряснике, зачесанные назад седые волосы, лежащие в безукоризненном порядке, благородное (можно даже сказать породистое) красивое лицо, окаймленное седой, коротко постриженной бородкой. Однако когда он улыбался, глаза его слегка прищуривались и выражение лица становилось задорным, даже немного озорным. Сразу представлялось, что в юные годы он был не чужд шалостей и проказ. Да и не только прическа — весь вид его был безукоризнен: аккуратен, подтянут, свеж. Свою царственную осанку он сохранил до последних дней жизни – несмотря на тяжелую болезнь (позже я узнал, что приобрел он ее в эмигрантском кадетском корпусе, в котором учился в детстве). Голос его был низким, слегка хрипловатым. По-английски он говорил с несильным, но явственным русским акцентом, хотя язык знал безукоризненно.
* * *
Почти все встречавшиеся с отцом Александром люди рассказывают о связывавшей их личной дружбе. При огромном количестве таких свидетельств (я лично слышал не менее ста) очевидно, что это вряд ли возможно — даже зная весьма общительный характер отца Александра. Дело, думаю, вот в чем. Отец Александр обладал удивительным даром: он мог сказать человеку лишь несколько слов, но эти слова оставляли впечатление реальной личной заинтересованности, общения на самом глубоком, даже глубинном уровне. Отец Александр умел с каждым человеком даже при самой краткой встрече говорить так, что человек ощущал, что он действительно для отца Александра важен, что только он для него ценен. А какие-нибудь час-полтора, проведенные в личном общении с ним, оставляли впечатление на всю жизнь. Отчасти этот дар объяснялся воспитанием русского дворянина: отец Александр происходил из аристократической семьи, получил великолепное светское воспитание, — светское в хорошем смысле этого слова. Но главное все же в том, что отцу Александру был действительно интересен и дорог каждый встреченный им человек, и он отдавался общению — даже самому мимолетному — полностью и целиком, без остатка.
Понимая это, я не могу сказать об особых своих отношениях с отцом Александром. Я прекрасно сознавал всю разницу наших положений — студента и ректора при всей его чудовищной занятости, усугублявшейся точащей его изнутри болезнью, которая началась, несомненно, куда раньше, чем ее диагностировали. В его доме я был всего один раз и то достаточно кратко. Но вместе с тем все перечисленные жизненные обстоятельства плюс русскоязычное общение позволяют мне говорить, что Господь благословил меня большей возможностью общения с отцом Александром, чем многих других его студентов.
* * *
Когда я писал воспоминания об отце Иоанне Мейендорфе, я отметил, что его часто сравнивают с отцом Александром Шмеманом — даже имена их постоянно перечисляются подряд, на одном дыхании (язвительные студенты Свято-Владимирской академии придумали термин для таких перечислений: “Шмемандорф”). Наверное, и в такого рода воспоминаниях невозможно начать писать об одном, никак не упоминая другого. Действительно, оба священника были единомышленниками, друзьями; оба происходили из русских аристократических семей, оба носили немецкие фамилии, оба выросли в эмиграции в Париже и знали друг друга с детства, хотя отец Иоанн был на несколько лет моложе. В детстве они оба прислуживали в парижском Александро-Невском соборе (отец Александр отмечал, что именно он учил молодого Ивана Мейендорфа прислуживать) и учились на Свято-Сергиевском подворье. И они помнили протоиерея Сергия Булгакова, который им преподавал, и Карташева, и Бердяева, который туда периодически приходил, хотя сам был прихожанином Московской Патриархии. Им преподавали и архимандрит Киприан (Керн), и протоиерей Василий Зеньковский, и протоиерей Николай Афанасьев, и епископ Кассиан (Безобразов), да и все великие имена той, парижской эмиграции.
Когда отец Александр переехал в Америку, он пригласил туда из Парижа отца Иоанна, и их дальнейшая жизнь навсегда сплелась со Свято-Владимирской академией. Студенты очень любили их обоих. Письменные экзамены (в США большинство экзаменов — письменные) у них обычно проходили без особых потрясений. Оба профессора отличались снисходительностью и двоек почти никогда не ставили. Для этого надо было очень постараться. Тройки и четверки они раздавали легко, но вот ради пятерки приходилось попотеть.
Но вместе с тем они были совершенно разными людьми с разными взглядами и очень разными подходами к жизни. Отец Александр — более артистичный, харизматический, поэтический человек, экстраверт. Отец Иоанн — ученый, академичный, психологичный, интроверт. Отец Александр — непревзойденный оратор, проповедник. Отец Иоанн — педагог. Они даже слегка иронизировали друг над другом, находясь в некоей заочной полемике. Например, на одной из лекций, когда отец Иоанн говорил о Хомякове, он назвал его “джентльменом-фермером” — есть такое английское выражение — то есть гениальным дилетантом. “Ну, скажем, как наш отец Александр”, — сказал он. Правда, тут же добавил, что это — очень лестное сравнение, и пояснил, что речь идет о человеке с одной главной идеей, базирующейся на великом прозрении, который может просто не обращать внимание на малосущественные неточности или даже досадные ошибки в мелочах. А отец Александр в свою очередь любил иронизировать по поводу “немцев”, которые слова не могут написать, чтобы не снабдить его сноской или примечанием. Имелся в виду в том числе и отец Иоанн. Это было даже смешно, потому что Шмеман — фамилия столь же немецкая, как и Мейендорф. Но он был, несмотря на это, совершенно русским человеком, просто очень давнего немецкого происхождения, от которого у него ничего, кроме фамилии, не осталось (ровно так же как и у отца Иоанна). Шмеманы — служилый дворянский род, происходивший от остзейских немцев. По матери отец Александр принадлежал к роду Шишковых — того самого адмирала Шишкова, который в пушкинское время основал общество “Беседы о русской словесности”. Так что отцу Александру имелось от кого унаследовать любовь к русской словесности.
Другое дело, что оба они, несмотря на свои немецкие фамилии, были совершенно русскими людьми и, по провидческому слову Достоевского, как настоящие русские — самыми подлинными европейцами. Оба они ощущали себя своими в нескольких культурах: отец Александр свободно владел тремя языками, а отец Иоанн — четырьмя и читал еще на полудюжине (при этом оба они подчеркивали, что не знают немецкого, хотя, судя по всему, в значительной степени владели и им). Но родным языком оба они считали один — русский, который знали с младенчества. Французский был их вторым языком — на нем они получали образование и говорили на нем без акцента, как на русском, а английский стал уже третьим, рабочим. Им оба владели в совершенстве, но легкий акцент у них все же чувствовался.
* * *
Отец Александр родился в 1921 году в независимой от СССР Эстонии. Крестили его в таллиннском соборе Александра Невского. Шмеманы переехали в Париж, когда близнецы Андрюша и Саша были еще дошкольниками, и вся их дальнейшая жизнь протекала в этом городе, который отец Александр считал родным и любил, как никакое другое место на свете.
Русский до мозга костей, отец Александр никогда не был в России. Он говорил, что ни разу его нога не ступит в пределы железного занавеса. Один раз, правда, он посетил Югославию, но эта страна все же находилась вне непосредственной зоны советского влияния. Об этом визите у него остались смешанные впечатления, прежде всего из-за того унижения Церкви, которое он там видел.
Что же касается родины его предков, он в первую очередь не хотел разочаровываться. Ведь очень многие эмигранты хранили в памяти определенный образ России — они либо помнили ее с детства, либо знали по рассказам родителей. И они не желали, чтобы этот любимый ими образ заменялся чем-то другим. Отец Александр не выносил поработившего его Родину коммунизма, и не в последнюю очередь за тот дух официальщины, казенщины, тяжелой бюрократии, который тот повсюду множил, да за то чисто внешнее уродство, клеймом ложившееся на все, соприкоснувшееся с жизнью при социализме. Это — в том числе и эстетическое — неприятие коммунизма роднило его с Набоковым.
У Шмеманов было трое детей. Сын Сергей — корреспондент “Нью-Йорк Таймс”, одно время был главой московского бюро “Нью-Йорк Таймс”. Потом он работал в Иерусалиме, и затем вернулся в Нью-йоркскую редакцию. Сейчас он живет в Париже. Две дочери отца Александра замужем за священниками. Муж старшей — Анны — протопресвитер Фома Хопко, профессор догматического богословия, стал ректором Свято-Владимирской академии после кончины отца Иоанна Мейендорфа.
* * *
Отец Александр был, наверное, одним из лучших проповедников и ораторов, которых я когда-либо слышал. Он мог без подготовки говорить на любую тему. Он прекрасно знал русскую поэзию, литературу, и не только русскую, но и французскую и английскую. Он читал постоянно, проглатывал массу книг и при этом абсолютно все помнил. Даже какие-то неожиданные вещи вспоминал, иногда очень смешные. Однажды я спросил его совета о чем-то, и вдруг отец Александр говорит: “Получается, как в стихотворении Евтушенко: Постель была расстелена, а я была растеряна и спрашивала шепотом: а что потом? А что потом?”1. Я был потрясен, что он мог помнить даже какого-то Евтушенко…
За пару месяцев до его кончины, когда он уже был тяжело болен, у нас зашел разговор о Блоке: я тогда перечитывал его стихи параллельно с чтением монографии Мочульского о нем. Разумеется, такая массированная доза Блока привела к интоксикации его поэзией, звучавшей во мне постоянно и все время вылезавшей из меня. Так вот, любое стихотворение, которое я начинал декламировать, отец Александр подхватывал с полуслова и продолжал. Но я-то все время перечитывал эти строки, а он просто помнил их все.
* * *
Как-то отец Александр, вернувшись с радио “Свобода”, где он начитывал свои религиозные передачи, вызвал меня, тогда еще первокурсника, к себе в кабинет и вручил мне номер недавно появившейся русскоязычной газеты “Новый американец”. Главным редактором нового издания был писатель Сергей Довлатов. На тот момент я был совершенно не знаком с его творчеством и знал только, что о его приезде в США не так давно писала вся русскоязычная пресса. Газета имела ярко выраженную еврейскую направленность и показалась мне довольно малоинтересной. Я с удивлением взял номер из рук отца Александра. “Садитесь и почитайте, — предложил он мне, — тут статья про вас”. Тогда я, мягко говоря, не был избалован вниманием прессы (свое имя я видел в печати всего пару раз), а статей про меня вообще еще не писали. То, что я увидел, имело зубодробительный эффект. В статье в лучших традициях газеты “Правда” писалось обо мне как о главе православной секты, занимающейся насильственным крещением евреев. Мне приписывались похищения еврейских детей, избиения до полусмерти их матерей и прочая чушь. А заканчивалась статья призывом “крепко дать по кровавым рукам платным эмиссарам антисемитской клики в их многовековой борьбе против еврейского народа”.
На самом деле вслед за мной пришли в Церковь и крестились пять моих друзей и знакомых еврейского происхождения. Но поводом для статьи послужил всего лишь один юноша, живший этажом выше в моем подъезде в Нью-Йорке (где мы с приятелем снимали квартиру до моего поступления в Академию). Он с матерью приехал из Москвы, стал ходить к нам в гости и заинтересовался Православием. Мать побаивалась, что если об этом узнают, ее лишат какого-то еврейского пособия. Когда я уже уехал в Академию, Гриша (так звали юношу) заявил матери, что хочет креститься, а она кому-то на это пожаловалась. В результате эта история дошла до “Нового американца”, где претворилась в столь кошмарный триллер.
Я взялся было объяснять своему ректору и духовнику, что все это неправда, но он решительно прервал меня. “Я и сам вижу, что все это откровенный и злобный бред, — сказал он, — но, думаю, вы должны радоваться. Это — первая высокая награда в ваш послужной список. И, как мне кажется, далеко не последняя”. Когда сегодня в СМИ появляются все новые и новые клеветнические материалы в мой адрес, я часто вспоминаю оказавшиеся пророческими слова отца Александра.
Чтобы завершить историю, добавлю, что после публикации статьи Гриша пришел в редакцию “Нового американца” и предъявил себя, доказав, что его никто не похищал, а маму его никто не избивал и окровавленную на улицу не выбрасывал, не говоря уже про то, что во время описываемых “событий” меня вообще не было в Нью-Йорке. Высказав все это “новым американцам”, юноша потребовал опубликовать опровержение. Но его просто прогнали вон. Ни опровержения, ни извинений мы не дождались.
Главным последствием этой истории для меня стало то, что я долго из принципа не читал Довлатова. Впервые познакомился с его книгами я уже по возвращении в Россию и пожалел, что не читал их раньше. Так я простил ему ту позорную историю с неприличной газетой “Новый американец”, которая, кстати говоря, не долго просуществовала. Вырезка из того самого номера у меня до сих пор где-то хранится.
* * *
При всей очевидной публичности своего служения, отец Александр был в основе своей домашним человеком. Семья для него значила очень много, и он большую часть себя отдавал своей семье — ближней и дальней: жене, детям, внукам, племянникам, брату-близнецу и матери в Париже, расширенному кругу — друзьям детства, их семьям и проч.
И во всех этих концентрических кругах отец Александр являлся центром, средоточием и, несомненно, главой. Он был ярко выраженным лидером и это лидерство выражалось во всем. Вокруг него сформировалась и существовала “команда” и он очень остро воспринимал эту команду (то есть людей, принимающих его лидерство и полностью разделяющих его идеи) своей. С членами ее ему было интересно, с ними он делился своими идеями, на них оттачивал свои лекции и публикации. Их преданность и верность он помнил всегда, очень ценил и отмечал. Разумеется, речь идет о богословском общении и церковной деятельности. В области общения культурного, литературного, общественной деятельности ситуация была иной: там отец Александр стоял особняком и занимал позицию посредника и миротворца между многими конфликтующими сторонами. Но в его богословский, церковный “ближний круг” не входили личности, равные ему по масштабу или хотя бы сопоставимые с ним: такие люди никогда не могли полностью быть членами его команды и безоговорочно принимать его водительство. Мне кажется, это весьма ясно отражается в “Дневниках” (не только в написанном, но и в весьма красноречивых умолчаниях), равно как и то, что отец Александр неожиданно высоко ценил похвалы себе и своей деятельности, которых, очевидно, ему часто не хватало. Это выявляет определенную “детскость” его характера, которая в полной мере открылась позже — уже во время его последней, смертельной болезни.
Занятость его была феноменальной, равно как и работоспособность2. Это всегда ощущалось нами в Академии — большую часть времени отец ректор отсутствовал, а как только он появлялся, к нему выстраивалась очередь — на прием, на консультацию, на исповедь. Зная это, я всегда старался не обременять его моими проблемами и вопросами. Но не реже раза в месяц, по академическим правилам, я должен был исповедоваться, а духовником моим как раз являлся отец ректор.
Всякий раз, идя на исповедь, я чувствовал некое неудобство из-за того, что мне придется своими мелкими проблемами загружать столь занятого человека, как отец Александр. Но когда начинался разговор, все забывалось, потому что он занимался мной столько, сколько было нужно, ни разу не давая понять, что он может куда-то спешить или что у него могут быть другие дела. Он беседовал со мной, расспрашивал меня и принимал мою исповедь так, как будто это было самое важное и самое нужное для него дело. И, кстати, он был очень великодушным исповедником. Бывало, расскажешь ему о том, что тебе кажется самым ужасным, стоишь, ждешь приговора… А он обнимет тебя тепло за плечи, и говорит: “Да, раб Божий, ну а в главном как?” —“Что — в главном?” — переспросишь. — “Ну, как, в Бога вы еще веруете?” — “Ну да, конечно, а как же”, — отвечаешь. “Вот, видите, уже как хорошо”, — утешает отец Александр.
Помню, как-то я прибежал к нему, уже тяжело больному, после скандала с одним из наших преподавателей, которого (ужасно стыдно теперь вспоминать) публично на лекции обличил в невежестве, а он на меня сорвался. Рассказал я все отцу Александру (еще более стыдно сейчас думать, как я мог его в том состоянии здоровья этим загружать), и он меня буквально стал умолять смириться и простить преподавателя. “Думаете, я не знаю, что он — напыщенный дурак, — говорит отец Александр. — Но что же делать? Я вынужден терпеть его в Академии по политическим причинам — от этого зависит большая дотация, которую нам начисляет его юрисдикция. Не спорьте больше с ним, а я также велю ему к вам не придираться и поставить вам хорошую оценку”.
Кстати сказать, года через два после кончины отца Александра преподаватель этот стал центром громкого и весьма некрасивого скандала, и ректор Академии — отец Иоанн Мейендорф настоял на его немедленном увольнении.
* * *
Уже прочтя его дневники, я заново оценил один маленький эпизод нашего общения с отцом Александром. В дневниках он неоднократно жалуется на огромную гору неотвеченных писем, скопившихся на его столе в кабинете, и как ему тягостно при катастрофической нехватке времени разгребать ее и отвечать на них. К одному из таких “ответов” я имею непосредственное отношение.
После первого года в Академии я отправился в паломническую поездку на Святую Землю и в Грецию. Довелось впервые побывать и на Афоне, откуда я привез в Академию драгоценный дар одного из тогдашних насельников Пантелеимонова монастыря (сейчас он — духовник известной обители в Центральной России) — уникальные по красоте покровцы и воздух работы XVIII â. ß ïåðåäàë èõ îòöó Àëåêñàíäðó, êîòîðûé áûë î÷åíü òðонут этим знаком внимания к нашей Академии от афонского русского монаха и сказал, что напишет ему благодарственное письмо и даст мне отправить его отцу И. (так звали дарителя). Проходит неделя, другая, письма нет. При встрече, я напомнил отцу Александру о его обещании. Он, выглядя весьма смущенно, сказал, что совсем замотался и забыл, но письмо скоро напишет. Но, тем не менее, вновь мне ничего не передал. Я напоминал ему несколько раз и последний раз даже довольно раздраженно сказал, что неудобно перед человеком, до сих пор не получившим подтверждения, что его дар “доехал” до адресата. Потрясающе, но отец ректор вроде бы немного растерянно воспринял мою нахрапистость, еще раз извинился и обещал, что всенепременнейше даст мне письмо до конца дня (сегодня я с ужасом вспоминаю свое тогдашнее поведение и не перестаю поражаться смирению отца Александра). И действительно, через несколько часов меня пригласили в кабинет ректора и отец Александр передал мне исписанный мелким каллиграфическим почерком листок, где очень сердечно благодарил отца И. за его внимание и любовь. Кстати, по-русски отец Александр писал, пользуясь старой орфографией (мне он говорил, что по-другому не умеет).
Покровцы эти батюшка очень любил и служил с ними по большим праздникам. Одна из лучших его фотографий, со Святыми Дарами в руках, сделана в его предпоследнюю Пасху 1982 г. Дары покрыты именно этими покровцами.
На Афоне многие ценили и любили отца Александра. Когда он скончался, на адрес Академии пришла посылка из Ставроникитского монастыря от игумена Василия с братией. В посылке был ларец с драгоценным фимиамом редкого благоухания — на помин души отца Александра (так было сказано в сопроводительном письме с соболезнованиями).
* * *
В первую очередь высокое священническое призвание отца Александра выражалось в том, как он совершал богослужение. Литургисал отец протопресвитер царственно. Другого слова не подберешь. По-царски перемещался по храму, царским был его каждый шаг, каждение, возгласы, жесты. Интересно, что хотя в Академии служба шла по-английски, но он всегда имел при себе славянский служебник и когда не возглавлял богослужение, то пользовался только им.
Благолепное свершение службы имело для него первостепенное значение. Помню, как он рассказывал о начале своего алтарного служения. Мальчика Сашу Шмемана впервые ввели в алтарь и он, потрясенный, стоял там, сжав руки перед грудью и всем видом своим изображая глубину своего погружения в молитву. К нему подошел протодиакон и резко сказал: “Еще раз увижу, что ты молишься в алтаре — выгоню!”. Дальше отец Александр пояснил, что задача алтарников — обеспечение максимально гладкого и благолепного совершения службы, которая способствовала бы молитве собравшихся. Но, делая это, алтарники жертвуют многим, и в первую очередь — своей молитвой. Он же как-то сказал, что главное качество алтарника — незаметность. Он должен обеспечить все необходимое, но при этом его самого не должно быть видно. Богослужение, литургия, таинство Царства — важнее всего.
И тут нужно сказать следующее. Сегодня в Москве действует одна маргинально-самодеятельная община, руководитель и члены которой, прочитав пару книг отца Александра и вкривь и вкось поняв их, во всеуслышание заявляют, что продолжают его дело. В результате своих “реформ” они восстановили против себя всю Русскую Православную Церковь и приобрели очевидный сектантский менталитет. Я прослушал полный курс лекций отца Александра и видел, насколько он огорчался, когда то, что он говорил, воспринималось не как размышление, а в качестве руководства к немедленному действию.
Главный курс, который читал отец Александр, назывался литургическое богословие. По-моему, название это он сам и изобрел. То был особый предмет — авторский курс самого отца Александра Шмемана, в котором он преподносил нам Православие в собственном видении.
Я уже говорил, что отца Александра знали как непревзойденного лектора, обладавшего потрясающим даром слова. Сотрудники радиостанции “Свобода”, где он записывал свои передачи, рассказывали, что он обладал идеальным чувством времени: говорил ровно заданный срок и мог выстроить под него все свое выступление: введение, основную часть, выводы.
Конечно, и у него случались неудачные лекции, но весьма редко. Но главное — во время своих выступлений он творил, и видно было, как свершается это творчество. Это было, наверное, самым захватывающим на его лекциях, проповедях, речах. Но, как и любой творец, отец Александр во время лекций прежде всего говорил с собой, отвечал на собственные вопросы, разрешал собственные недоумения, открывал собственные упования. Неизбежно, что некоторые слушатели могли не так его понять и не так интерпретировать. Отец Александр осознавал это и очень переживал по этому поводу.
Сам он вырос в бытовой православной культуре, в традиционном православном благочестии, с которым он спорил, против которого возражал, но которое он очень любил, которое с младенчества являлось его родной стихией. Смыслом ведомого им спора, его ядром была расстановка приоритетов, но не уничтожение сложившихся форм. Менее всего он хотел скандализировать кого-либо, и на практике с большим терпением и снисхождением относился к людям, держащимися за те обычаи, которые он мог критиковать в своих книгах и лекциях. Например, он сколько угодно мог критиковать то, что в Русской Церкви награждают священников митрами, говорить, что это поздний обычай, который был принесен в Россию только лишь в XVIII âåêå, ÷òî â äðóãèõ ïîìåñòíûõ Öåðêâàõ òàêîãî íå çíàþò, ÷òî ìèтры — это часть облачения епископа и прочее (помню, как-то он говорил, что, по его мнению, хорошо только что рукоположенного иерея наградить сразу всеми наградами, а затем отбирать их по одной, чтобы к концу жизни он подошел бы просто обычным священником). Но при этом сам он очень любил свою митру и по большим праздникам всегда служил в ней.
Для него тут не было противоречия: все нормально и естественно уживалось в нем и в этом проявлялась широта его личности, его восприятия действительности. Отец Александр был гармоничным человеком, воспринимающим жизнь во всей ее полноте и умеющим ей радоваться. Он был пастырем Церкви Христовой по призванию, любящим Православие со всей его целокупностью и не мыслящим без него своей жизни. И прежде всего он исходил из пастырских интересов по отношению к людям — чтобы никого не соблазнить, никого не смутить. Он никогда не стремился что-то менять, что-либо перестраивать, что-нибудь рушить и с ужасом воспринимал подобных “реформаторов”. Прежде всего он стремился научить отличению главного в Православии от второстепенного, правильной расстановке акцентов и верному соотнесению вещей друг с другом. Иными словами — главным он считал умение “различать духов”, о котором говорил апостол Иоанн. Именно к этому он призывал, а не к ломанию и рушению, которыми занимаются наши самодеятельные реформаторы.
Безусловно, подобные им “новаторы от Православия” имелись и в Америке во время отца Александра. Например, некоторые студенты, недавно обратившиеся в Православие, которые не имели его поликультурного опыта, не жили в православной среде, воспринимали писания и лекции отца ректора как некую идеологию, как руководство к действию. Потом их рукополагали, они отправлялись на приходы и начинали там все крушить. Отец Александр приходил от этого в ужас. Я помню фразу, которую он неоднократно с горечью повторял в последние годы жизни: “Православная Церковь пережила гностиков, ариан, монофизитов, арабов, иконоборцев и турок, она пережила гонения от римо-католиков и коммунистов, но совсем не уверен, переживет ли она конвертов (новообращенных американцев — А. Д.)”. Говорил он это с искренней болью.
* * *
Но, наверное, самому важному профессор и священник Александр Шмеман научил нас последним годом своей жизни, тогда, когда он преподавал меньше всего, да и служил реже, чем обычно — годом, прошедшим под знаком его болезни и завершившимся его кончиной. Главный урок, который он нам преподал — это урок своей смерти.
На моем втором году в Академии, в последний год, когда отец Александр ощущал себя более или менее сносно, хотя, я уверен, болезнь уже точила его изнутри, он прочел факультативный курс, который назывался “Литургия смерти”. Он давно готовился к этим лекциям, давно хотел разделить это знание с нами, и вот, наконец, время пришло. Курс был посвящен христианскому отношению к смерти, его эволюции во времени на Западе и на Востоке и тому, как рассматриваемый процесс выражался в богослужении Церкви. Все это в преломлении отца Александра, в его изложении, в его видении оказалось потрясающе интересным. Многие вещи запомнились на всю жизнь.
А уже в конце семестра, завершая курс, отец Александр рассказал о том, какой смертью он хотел бы умереть сам.
Этому предшествовало описание отношения к смерти, которое господствует в сегодняшней Америке, — того, что отец Александр назвал “стерилизованной смертью”. Смерть вытеснена из жизни, человек живет, как будто ее нет, и ничто не должно напоминать ему о ней. Даже когда она уже рядом, делается все, чтобы больной до последнего не знал, что он умирает. Его все время уверяют: “С вами все нормально, у вас ничего страшного, вы прекрасно выглядите, у вас лишь небольшое недомогание, которое скоро пройдет. Вот, примите еще такое лекарство, и у вас все будет хорошо”. Умирание переносится в больничные стены, где живущего последние дни человека загружают наркотиками, транквилизаторами, антидепрессантами, чем угодно, только бы он не пребывал в полном сознании, не устроил бы никаких истерик или незапланированных выходок, чтобы его самого не мучили страхи и чтобы он в таком полубессознательном состоянии отошел в мир иной. Итак, главное событие жизни, главный переход свершается в стерильном безличном больничном окружении, среди сиделок, врачей и сестер, вдали от дома, домашних, близких, вдали от осознания важности того, что происходит.
Отец Александр подчеркивал, что смерть — это важнейший момент, конечный итог жизни, к которому мы готовимся всеми прожитыми годами и который очень важно встречать в полном сознании, отдавая себе отчет в происходящем. И сам он хотел умереть в полном сознании не в больнице, а дома, среди своих близких, которые сознавали бы всю важность того, что с ним происходит, и помогали бы ему молитвой, любовью и сопереживанием. Смерть — это таинство, подчеркивал отец Александр, в котором призваны участвовать все близкие уходящего человека.
Собственно так и вышло. Милосердный Господь исполнил пожелание отца Александра, но произошло все это гораздо раньше, чем мы все могли предполагать. Начало следующего учебного года ознаменовалось болезнью отца Александра. Был поставлен беспощадный диагноз: рак, метастазы по всему телу, операцию делать слишком поздно. Началась химиотерапия, лучевая терапия, которые переносятся чрезвычайно тяжело. Внешне отец Александр изменился очень быстро: энергичный, сильный, моложавый человек за несколько недель превратился в дряхлого старика. Сил у него оставалось очень мало. Но тем не менее до последнего момента он трудился: дописывал свою книгу о Евхаристии — главную книгу его жизни, над которой он работал уже долгие годы, если не десятилетия. Многие части ее мы, его студенты, слышали на его лекциях, наблюдая за его творческим процессом и посильно соучаствуя в нем.
По дневникам его видно, с каким трудом и мучениями давалась ему эта книга. Я помню отца Александра, в этот последний год приходящего в алтарь академического храма, где я помогал ему облачаться, а он говорил: «Только бы Господь дал мне время завершить “Евхаристию”. Только бы успеть…». Господь дал ему это время. За две недели до своей кончины отец Александр пришел на всенощную и, облачаясь в пономарке, сказал мне: “Слава Богу, книгу я написал, поставил последнюю точку”.
Он успел. Книга написана и опубликована. Конечно, она немного не доведена до окончательной формы, конечно, с текстом можно было бы еще поработать, но все же точка поставлена и труд жизни в основном завершен. И может быть, в этой легкой недоработанности, в небольшой рассогласованности текста есть свой смысл — это непосредственное слово великого священника и пастыря, не отдаленное от читателя авторской правкой и выглаживанием формы.
Нельзя не сказать о той трансформации, которая произошла с отцом Александром за время его болезни. Отец Александр был лидером, по-своему властным человеком, характер у него был горячий, он мог сорваться, мог резко сказать, иногда мог и повысить голос (студенты с нескрываемым “священным трепетом” передавали друг другу историю о том, как во время последнего академического кризиса, случившегося за год до моего поступления, после исключения нескольких зачинщиков отец ректор на общем собрании кричал: “Я не потерплю, чтобы Академия превратилась в притон для наркоманов и гомосексуалистов!”). Его внутренняя сила выражалась в том числе в самостоятельности: он делал все сам и весьма ценил и оберегал некое свое личное пространство, пространство его личной жизни и личной неприкосновенности. И вот его постигла смертельная болезнь и изматывающее лечение, приносящее тяжелые физические страдания и резкий упадок сил. Без помощи, даже банальной физической поддержки других людей он уже не мог обойтись. Но сколько бы я ни видел его и ни говорил с ним, он никогда не жаловался на страдания, боли или потерю сил. Все постигшее его он переносил спокойно и стойко. И вот, к концу этого года все, что в нем было не святого, выгорело, исчезло, испарилось. Осталась лишь чистая и лучезарная радостная детскость.
Казалось бы, он мог стесняться своей слабости, переживать или раздражаться, что теперь его нужно было поддерживать под руку во время богослужения, когда он поднимался на амвон или спускался с него. Но он относился к своей немощи с иронией, все время сам над ней подтрунивал и с огромной благодарностью реагировал на любую помощь, на протянутую руку, на поданную фелонь, на зашнурованные поручи и т. д. Он весело смеялся над тем, что теперь не может сам совершать эти действия, подшучивал над собой и своим бессилием. Да, выглядел он дряхлым стариком, но глаза у него стали совершенно детскими — чистыми, искренними и широко открытыми миру. Дар радости и благодарности, о котором он постоянно писал в своих дневниках, в этот период проявился у него в полной мере. Как ребенок, он стал зависеть от других людей, от их помощи и поддержки и с радостью, доверием и благодарностью принимал эту помощь. Он был готов к встрече со Христом.
Человек, зашедший в дом отца Александра за сутки до его смерти, подробно описал мне увиденное. Отец Александр был уже очень слаб и из комнаты своей не выходил. До этого он несколько дней провел в больнице, но попросился домой. Все понимали, что время пришло. Он находился в своем доме, все его близкие были в сборе, его жена, дети и внуки. Отец Александр в белом подряснике сидел на стуле в своей спальне, сидел абсолютно прямо, до конца сохраняя свою царственную осанку. Рядом сидела его жена, она держала его за левую руку. Время от времени он поднимал правую руку, чтобы перекреститься, и насколько ему хватало сил, творил крестное знамение. Дома царила напряженная, но вместе с тем спокойная трезвенная атмосфера, все молились и все ждали этого важного события — перехода их мужа, отца, дедушки в мир иной, из временной жизни в жизнь вечную. Через час или два отец Александр потерял сознание. В коме он пробыл менее суток и спокойно скончался. У него оказалось очень крепкое сердце, продолжавшее биться даже тогда, когда организм полностью выработал свой ресурс.
За несколько часов до смерти ректора академии все наше духовенство собралось у его одра, чтобы отслужить последнее соборование (несколько соборований уже проводилось). Отец Александр пребывал в беспамятстве. Но вдруг, когда прозвучало заключительное слово службы — “Аминь”, он открыл глаза и произнес: “Аминь, аминь, аминь!”. Эти слова оказались последними, больше в себя он уже не приходил. Так евхаристическая жизнь отца Александра завершилась евхаристической смертью. Ведь это самое троекратное “Аминь” по окончании евхаристического канона произносит вместе все духовенство, а раньше произносила и вся церковь.
В ночь его кончины разразилась страшная буря. Мы почувствовали, что что-то должно происходить. Но утром, когда, проснувшись, мы узнали печальную новость, несмотря на позднюю осень, на безоблачном небе сияло яркое солнце.
Потом начались незабываемые трое суток, когда гроб стоял в церкви. Служились панихиды, чтения Евангелия не прекращались ни на минуту. Поскольку я был старшим алтарником, мне пришлось всем этим руководить, составлять графики чтений и панихид, замещать опоздавших, заполнять непредвиденные паузы. Все эти три дня я почти что не выходил из храма, спал по несколько часов урывками, но усталости не чувствовал: даже спать практически не хотелось. Меня, да и не только меня, вело особое ощущение светлой, пасхальной грусти. Грусти, смешанной с пасхальной радостью. Это было особое и редкое ощущение, ощущение особого Присутствия, посещения Божия, итога, свершения, победы, причастность к которым по милости Божией довелось хотя бы немного пережить. Гроб стоял в храме, я разговаривал с отцом Александром, обращался к нему, молился за него, просил его помощи и поддержки. И не было никаких сомнений, что он тут, рядом, слышит меня и отвечает мне. Так продолжалось три дня, потом было отпевание в переполненном храме и литургия на следующее утро, после которой мы все поехали на кладбище при Свято-Тихоновском монастыре в Пенсильвании, где похоронили отца Александра.
Все это навсегда осталось в моей памяти, и я могу лишь молиться и надеяться, что и мне Господь пошлет такую же христианскую кончину: честную, непостыдную и мирную, которой удостоился мой духовник и учитель отец Александр Шмеман.
1В тексте у Евтушенко ты была растеряна; искажение цитаты явно преднамеренно и носит иронический характер. — Ред.
2С самого детства энергия отца Александра поражала его близких. Рассказывают, что еще мальчиком, выйдя на улицу после долгих служб в соборе на рю Дарю, на которых он прислуживал, он на всех парах обегал несколько раз вокруг собора, и лишь затем позволял маме вести себя домой.