После объявления о реформе РАН ученые впервые за много лет привлекли всеобщее внимание. Кто-то их ругает — лентяев и неудачников, не совершивших в последние годы ни одного крупного открытия. Кто-то горой стоит за РАН. Мы решили посмотреть на ситуацию по-другому — с точки зрения отдельного человека.
Откуда берутся учёные, и что движет людьми, избирающими научную деятельность? Кто такие аскеты от науки и «туземные учёные»? Зачем нужно изучать историю, и чем западные научные конференции отличаются от российских? Об этом и многом другом мы беседуем с кандидатом исторических наук, младшим научным сотрудником Института российской истории Тимуром Мухаматулиным.
Муми-утопия
Я учился в одной из первых московских частных школ «Муми Тролль», которая находилась и по сей день находится в районе метро «Сокол».
Это была интеллигентская утопия, реализованная на волне вольницы 90-х годов. Особенно это проявлялось в начальной и средней школе, школьная программа тогда была в хорошем смысле анархистской. Многие из наших преподавателей были связаны с наукой, занимались конкретной научной работой и по совместительству обучением детей. Наши преподаватели имели возможность ставить эксперименты, ну, а ученики получали от этого дополнительные знания.
В третьем классе мы с нашей преподавательницей, к сожалению, ныне покойной Ириной Георгиевной Рудиной очень долго занимались «Русланом и Людмилой», слушали оперу параллельно с чтением текста. Потом в течение целого года на уроках литературы читали «Илиаду» и «Одиссею» Гомера. А в 96-ом, в тот день, когда умер Бродский, наш учитель просто взял и провёл урок его памяти.
Биологию у нас вела Александра Борисовна Гончар, она же Рахманинова, генетик, которая еще в конце 70-х публиковалась в западных научных журналах.
Курс литературы в старших классах читал Илья Борисович Иткин, который написал диссертацию по русской морфонологии и занимался в свое время вепсским и тохарским языками — он научил меня вниманию к деталям в любом тексте.
Моим учителем истории, человеком, который во многом определил мою траекторию, был Константин Григорьевич Боленко; недавно он выпустил книгу, посвященную Верховному уголовному суду, судившему, в частности, декабристов. В школе работает по сей день Елена Ивановна Лебедева, — по совместительству сотрудник Института всеобщей истории, специалист по истории Франции.
В старших классах литература шла уже не просто как набор неких сюжетов, а как навык, метод — у нас вырабатывали внимание к тексту, учили понимать его значение. Конечно, эта среда способствовала занятиям наукой.
Так получилось, что у нас учились многие дети достаточно известных и признанных профессоров и ученых. Например, на год старше меня учился (увы, ныне покойный) старший сын генетика, заместителя главного редактора «Троицкого варианта» Михаила Сергеевича Гельфанда Александр.
Наверное, школа, подобная нашей, в которой действующие учёные ведут уроки для детей, создается большими усилиями. Как минимум, здесь нужно желание администрации мириться с тем, что у тебя есть предметники, которые могут работать только в определенные часы, и что они должны иметь возможность работать без жестких программных рамок. К сожалению, в современной массовой школе этого сделать нельзя.
Когда школьник приходит в формальную систему, в которой он, по большому счёту, никому не нужен, он относится к учёбе как к формальности, — мне нужно сходить, отсидеть некоторые часы, получить свою галочку и уйти. Другое дело — когда ты попадаешь туда, где много всякой внеклассной активности — какие-то концерты, открытые лекции, обязательно два раза в год турслеты, причем эта активность, в том числе, направлена на постижение мира вокруг тебя.
Наша школа в плане создания такой среды совершенно не одинока — есть целый ряд московских и петербургских школ с похожей системой ценностей. Но это, увы, штучные места. Конечно, хотелось бы, чтобы такое образование было доступно всем и каждому, но я пока не представляю, как это можно сделать.
Знаток против Википедии
Уже упоминавшийся выше Илья Борисович Иткин, который вел у нас литературу, был игроком в спортивную версию «Что? Где? Когда?». Он организовал детскую команду, привлек меня. Стоит заметить, что движение знатоков есть практически везде, где есть русскоязычная диаспора — в Израиле и в Германии, в Финляндии, в Штатах. Очень мощная система клубов существует в странах бывшего Советского Союза, за исключением Киргизии и Таджикистана.
Мне, наверное, очень помогло в игре то, что в детстве я любил читать энциклопедии. Одной из моих любимых книг был двадцатитомник, посвященный географии, истории, страноведческим обзорам по разным регионам и странам мира, который вышел еще в начале 80-х.
Впрочем, время, когда знаток — это был просто безумный эрудит, сейчас постепенно уходит в прошлое, потому что с Google бороться бесполезно. Сейчас никто не будет заставлять знатока знать Википедию наизусть. Он должен уметь выстраивать некие цепочки, разбирать загадки на составные части и получать из них ответы.
Участники «Что? Где? Когда?» — это ещё одна среда, в которой ценится интеллектуальное знание, игра ума, но главное — это во многом мой круг общения. Возможно, это тоже повлияло на выбор будущей профессии, но я не склонен сопрягать эти вещи напрямую, это разные части жизни.
Чему учат в университете
В старших классах я уже понимал, что буду заниматься гуманитарными науками. А поскольку несколько раз выезжал в экологические школы (это такой летне-зимний кружок для школьников старших классов, в котором они узнавали, как учатся в высшей школе), где было сильно влияние РГГУ, то решил поступать в этот вуз на историко-филологический факультет. Я выбирал между историей и лингвистикой, но все-таки выбрал историю, о чем совершенно не жалею.
Сначала я несколько лет отучился на восточном факультете. Это было очень полезно, это огромный и важный опыт, потому что нужно было учить много древних языков, очень много работать и обучаться организации собственного труда. Но в целом в какой-то момент мне стало неинтересно. И ещё стало понятно, что нужно будет положить очень много усилий для того чтобы реализоваться в рамках восточного факультета. И, поскольку я знал французский, то перевёлся на галлистику.
Я считаю, что человека учит в первую очередь среда, в которую он попадает. К сожалению, мы уже не застали в РГГУ того периода, когда в начале 90-х там пытались создать западноевропейский университет на русской почве. Но дух свободы там оставался. Поэтому мы не были скованы, например, в выборе спецкурсов и спецсеминаров.
Историю средних веков у нас читал Олег Валентинович Ауров, крупный ученый, источниковед. Помимо медиевистики, он научил нас многим вещам, которые, как оказалось позже, не для всех очевидны.
Например, на его семинарах нас наказывали за отсутствие раздаточных материалов. С тех пор я понимаю: когда читаешь, например, доклад на конференции, должен быть какой-то дополнительный материал. То есть или нужно сделать презентацию на экране, или раздать какие-то распечатки, куски текста с картинками, чтобы людям было проще тебя воспринять.
Был восхитительный курс по истории России первой половины XX века, который читала Мария Михайловна Кудюкина. На одном из семинарских занятий мы инсценировали собрание в деревне времен коллективизации, решали вопрос: идти в колхоз или нет. Это был такой неимоверный выход из плоскости! Когда готовишься к подобному семинару, какие-то вещи понимаешь лучше.
А ещё на истфиле есть такое культовое для многих событие — археологическая экспедиция. Обычно она проходила после первого курса — студентов на 28 дней вывозили в Крым.
Многие тогда в первый раз оторвались от родителей, при том, что какого-то особого контроля за участниками экспедиции не было. Посматривали, конечно, чтобы никто не утонул в море, но в остальном — считается, что все уже взрослые люди, и никто не будет следить, условно говоря, за тем, почистил ли ты зубы перед сном. Это, с одной стороны, очень сильно взрослит, с другой, совместные переживания очень сильно людей сплачивает.
В общем, и во время учёбы в университете очень важную роль играла среда. Во-первых, отношения между студентами и преподавателями были несколько менее формальными, чем обычно. Во-вторых, был особый дух среди студентов.
Дело в том, что факультет с самого начала не воспринимался как место, куда ты должен попасть, чтобы потом зарабатывать много денег. Поэтому чаще всего туда поступали люди с близкими мне ценностями. Я говорю сейчас не только о науке в чистом виде, хотя мы, конечно, много разговаривали о науке. Это была и политизированность, и хобби, и просто общий культурный код. Многие из моих однокурсников потом нашли себя в журналистике, например, и мы до сих пор поддерживаем связи.
Путь к Советам
Диплом я в итоге написал по испанской историографии и после этого хотел поступить в аспирантуру, но по ряду причин не смог поступить на отделение востоковедения. А Институте российской истории работает Александр Владимирович Голубев, который занимается образами и межвоенным периодом. И, поскольку мой диплом был отчасти посвящён гражданской войне в Испании, возникла идея писать диссертацию именно про советскую гражданскую войну; я погрузился в это исследование.
Конечно, первое время было тяжеловато, потому что атмосфера в ИРИ более академическая, нежели в РГГУ. Плюс курса с третьего я плотно работал. В общем, поначалу пришлось нелегко.
Но затем прошло несколько важных событий — в частности, удалось поучаствовать в конференции «Конструируя советское» в Европейском университете в Санкт-Петербурге. Я был в хорошем смысле потрясен, потому что увидел моих сверстников с близкой к моей системой ценностей и мотиваций. Кроме того, на этой конференции были участники, с которыми мы потом стали близкими друзьями, например, Глеб Альберт, который стал меня вовлекать в мировой контекст. Это тоже было очень важно, потому что, если ты работаешь в России и занимаешься российской историей, есть соблазн немножко закупориться.
К сожалению, в России немногие учёные говорят и пишут по-английски, поэтому они редко выезжают на международные конференции. За счет этой изоляции возникает стереотип, что европейцы стремятся как-то заклеймить советскую историю.
У западноевропейских ученых, напротив, есть представление, что российская наука окончательно замкнулась в себе, что это абсолютно изолированное пространство, которое вообще не интересуется тем, что происходит западнее Бреста. Поэтому, когда ты попадаешь куда-то, становишься немножко экспонатом, которому начинают задавать вопросы об Академии наук, Russian history и так далее.
К тому же, очень быстро выясняется, что огромное количество россиян учится за рубежом, что они абсолютно конкурентны и совершенно свободны в своих предпочтениях. Те люди, которые занимаются советологией, как правило, с большой любовью и симпатией относятся к России — вне зависимости от происхождения. Вообще рассуждать в оценочных терминах о советской истории — это дурной тон.
Что же до практического применения моей работы… Тема диссертации, в конце концов, была очерчена как «создание образа Испании в советском обществе 30-х годов». Когда я работал над этой темой, мне было интересно изучить механизм формирования представлений в массовом сознании.
Мне кажется, эта тема очень актуальна сейчас, когда мы живем в гиперинформационном обществе, в котором информация везде. Ты покупаешь газету, ты заходишь в Интернет, даже если забиваешь что-то в поисковик, у тебя пять новостей сверху. Когда начинаешь разбираться, как именно власть пытается формировать какие-то общественные представления, многое в нашей нынешней жизни становится яснее.
Кроме того, изменилось и моё представление о советском обществе… Мне кажется, что дискуссии о советской социальной истории тоже очень актуальны, потому что во многом наше общество — преемник советского. Чем лучше мы будем понимать советское общество, тем лучше мы будем понимать современную историю.
Сложно представить, чтобы это снова вызвало массовый интерес. По крайней мере, на Первом канале в шоу «Голос» человека, который расскажет про нянь и домработниц в СССР или про советско-испанские связи, мы точно не увидим. Но в определенному кругу это будет интересно всегда.
Учёные «туземные», «провинциальные», «аскеты» и «хипстеры»
Понятия «современный учёный» не существует — так же, как нет, например, единого понятия «современная молодёжь». Современные ученые — это достаточно большая группа, которая на самом деле не описывается каким-то общими признаками, в ней есть несколько подгрупп.
Я бы не стал говорить о том, что современный ученый — это человек, которому не хватило места в бизнесе. Есть люди, которые хотят заниматься бизнесом, это их право. Есть люди, которым это не интересно. Для меня это никогда не было привлекательно. Многие мои сокурсники, не захотев писать диссертации, пошли реализовываться в журналистику или в преподавание, то есть в области, близкие к гуманитарным знаниям.
Да, современного ученого часто воспринимают как лузера. Это происходит потому, что в России, именно в России, есть проблема самопрезентации. Если ты не умеешь презентовать себя даже на научной конференции, где люди разговаривают с тобой на одном языке, то, как ты можешь презентовать себя миру, который говорит на другом языке? Именно поэтому ученый часто воспринимается либо как человек, живущий в башне из слоновой кости, либо как лузер.
Если возвращаться к разным группам, то их в академическом российском мире несколько — я говорю, конечно, только о гуманитариях.
Есть группа так называемых «туземных ученых», то есть людей, которые существуют в своем маленьком, достаточно узком мирке. Я в данном случае использую термины социологов Михаила Соколова и Кирилла Титаева из их статьи «Туземная и провинциальная наука». Если обращаться к их метафоре, они строят настоящий аэропорт с маячками, взлетно-посадочными полосами, но разгоняют по этой полосе соломенные самолеты, то есть ничего никуда не летит.
Такие люди, в основном, создают паранаучные структуры. Они пишут статьи в российские журналы, которые мало кто читает, потому что российская научная периодика находится в глубоком кризисе. Они выступают на местных конференциях и совершенно не стремятся выходить за пределы, потому что им очень комфортно жить в этой ситуации.
Ещё есть наука провинциальная. Она, открыв рот, следит за последними новшествами науки в развитых странах, и в итоге, наоборот, строит соломенный аэропорт для того чтобы привлечь внимание летающих где-то настоящих самолетов. Эти самолеты, естественно, соломенный аэропорт не замечают.
Плюсы провинциального ученого в том, что, он более свободен, открыт научному обмену, к научным контактам. Но при этом он изначально вынужден признавать собственную второсортность. Понятно, что в конкурентной борьбе он всегда проиграет своему коллеге из, условно говоря, Германии — просто потому, что ему приходится прикладывать кратно больше усилий, чтобы аккуратненько, как это принято, в квадратных скобочках, ссылаться на статьи своих коллег 2012 года.
При этом, конечно, есть люди — например, Олег Будницкий, Борис Колоницкий, Елена Зубкова и другие — которые, с одной стороны, интегрированы в российскую науку, а с другой — признаются мировым академическим сообществом.
Но в целом мне кажется, что картинка современного ученого, которая есть в наших СМИ, — такого человека в толстых очёчках, который занимается непонятно чем, — появилась именно потому, что наша наука часто развивается как «туземная».
Такой учёный пишет статьи, которые никто не читает, он плохо говорит, потому что его никто никогда этому не учил, и ужасно боится журналистов, потому что ему кажется, что они его переврут. Поэтому лжеученые вроде Задорнова в нашем публичном поле намного активнее, намного крикливее, ярче, чем представители науки академической.
В любом случае, сейчас в науке остаются только люди, у которых есть очень сильная мотивация этим заниматься. Старшее поколение, те, кто пережил 90-е — это, как правило, научные аскеты. Они готовы себя ограничивать или работать по 22 часа в сутки, для того чтобы работать в научно-исследовательском институте и при этом обеспечивать семью. Но надо понимать, что если ты аскет, твоё сознание соответствующим образом меняется, форматируется.
Поколение 30-40-летних в РАН просто выбито. А когда в Академию пришло поколение двадцати-тридцатилетних, с прежними аскетами у них начались даже некоторые конфликты.
Мне кажется, люди этого возраста относятся к науке более спокойно, они — не монахи от науки. Помимо научных занятий, у них есть другая деятельность — где они просто зарабатывают деньги, ведь работают в академических институтах они за копеечные зарплаты. Или еще третья — какая-то самореализация, может быть, музыка, рисование, политика, — всё, что угодно.
За счет этого возникает такой круг динамичных, открытых миру, современных людей. Когда началась кампания по защите Академии наук, мы видели, какой поток креатива был выстроен российскими учеными.
В науку приходят люди, для которых в ней уже нет такого героического ореола, как в мире Стругацких. И хотя для меня, например, мир «Полудня» был бы самым приятным из тех, где я мог бы жить, есть серьёзные сомнения в его осуществимости.
Во многом это поколение более открыто — миру, всевозможным современным технологиям. Оно, конечно, более политизировано. В этом смысле мне кажется, что слухи о смерти российской науки очень сильно преувеличены.
Про научные журналы, конференции и социальные связи
Вся проблема российской науки, как она мне видится, состоит совсем не в том, что у нас кризис науки. У нас есть сильные ученые, действительно, мирового уровня, ведутся блестящие исследования, выходят мощнейшие монографии, и так далее. Вопрос в том, что все, что около науки в России, находится в тяжелом кризисе.
В России проблема с научной прессой. Например, российские научные журналы вы не сможете купить в магазине, они распространяются по подписке. У нескольких крупнейших российских исторических журналов нет своих сайтов. Это позор. Потому что Интернет — это возможность для кучи людей узнать о существовании этих журналов за пределами России, например. Про англоязычные версии статей я вообще молчу.
Мне кажется, что в российской науке потрясающе недооценивается то, что называется неформальные связи, сети. Конечно, это не значит, что российские ученые какие-то не дружественные, просто для нашего человека оказаться в таком режиме — само по себе проблема.
Например, на российских конференциях, как правило, мало кофе-брейков — при том, что они устраиваются после пленарного заседания, и пространства для общения по поводу докладов на секциях просто нет. Хотя во всём мире конференции делаются, в первую очередь, для неформального общения. Конечно, интересно послушать доклады, но после докладов людям надо их как-то обсудить, и они идут, пьют кофе. Они могут дискутировать, делиться знаниями, сведениями, так выстраиваются связи, возникают научные контакты.
Научный мир довольно тесный, поэтому можно сказать: «Я тебя помню. Мы с тобой встречались на такой-то конференции, теперь можем посотрудничать — например, прислать друг другу какие-то ссылки на интересующие нас статьи или издания».
В конце концов, могу рассказать такую историю. Мой немецкий друг и коллега Франк Вольф, с которым мы летом встречались в Германии, рассказывал мне, что его нынешний проект, связанный с изучением германской миграции между ГДР и ФРГ он придумал, сидя с приятелем в кафетерии в Нью-Йорке после какой-то конференции.
Я ничего не хочу сказать, мероприятия и плохие, и хорошие бывают и там, и здесь. Но в Европе конференция — это еще место неформального общения, когда люди после докладов идут в какой-нибудь паб за кружкой пива дообсудить то, что они не успели проговорить в формальной обстановке.
В России же ситуация, когда группа ученых выдвигается в направлении ближайшего заведения и продолжает там что-то обсуждать, сложно реализуема. Чаще всего бывает по-другому: человек приходит, читает доклад и уходит, и всё остальное его не интересует вообще. Мне кажется, что с этой позицией надо бороться. Конечно, чтобы конференция получилась хорошей, надо вкладывать деньги, но и выход будет больше.
Например, я довольно много сотрудничаю с Европейским университетом по организации советологической конференции. Два года я был ее участником, в этом году участник удаленного комитета. Да, в это мероприятие вкладываются солидные деньги, но на выходе это означает отбор докладов, сильные выступления на пленарном заседании. Ещё на европейских конференциях есть такая форма работы — комментатор. Этот человек знакомится с докладами и затем высказывает свое мнение, какие-то пожелания, несогласия, иными словами, обеспечивает обратную связь.
То есть, итогом научной поездки в идеале должен быть рассказ вроде: «Ты знаешь, вот я съездил в Петербург на конференцию, были очень сильные доклады, очень сильные комментаторы, мне много насоветовали, да ещё и крутая открытая лекция. Плюс к тому мы еще все время разговаривали, у меня появилось пять новых связей в Харькове, в Варшаве, в Екатеринбурге и в Москве». И тогда собеседник думает: «Да, действительно, я сам хочу туда податься», — и подается. Наука делается, в том числе, социальными связями.
В России есть свои научные центры, в том числе такие, у которых большая материальная база, это правда. Но мы все прекрасно знаем, что деньги можно потратить по-разному. Только деньгами нельзя сделать конференции или центр подготовки качественными. Результат достигается, если есть четкое понимание того, что ты хочешь сделать.