Священник Алексий Тимаков был врачом скорой помощи, кардиореаниматологом и анестезиологом-реаниматологом. В медицине он проработал 18 лет, в последние годы совмещая с ней служение в Церкви. Настоятель храмов святого Николая при Центре борьбы с туберкулезом (ЦБТ) и на Преображенском кладбище в Москве. Когда началась эпидемия коронавируса, отец Алексий создал в храме небольшой стационар.
Как вместо Ирочки госпитализировали Светлану Исааковну
— Врач остается врачом, даже если становится священником. Конечно, отсутствие практики притупляет навыки, но медицинское чутье все равно постоянно срабатывает.
Угроза распространения коронавируса и реакция властей на нее позволяли предположить, что карантинные меры обязательно введут в ближайшее время. Для того чтобы богослужение в храме не прекращалось, я собрал команду из пяти человек, и мы поселились в приходском домике. Но режим самоизоляции был отсрочен более чем на неделю, и этого вполне хватило, чтобы все успели подхватить вирус.
Прекрасно понимая, что медработники попросту не успевают, я взял ряд консультаций у своих друзей-врачей и организовал «мини-стационар». Все были изолированы, всем было назначено довольно интенсивное лечение. На меня, когда я входил в комнату со шприцем, посматривали с печалью: укол был очень болезненным. Меру ответственности я ощущал остро и понимал, что не имею права на ошибку.
Больше всего меня тревожила просфорница Ирочка, входившая в группу риска из-за избыточного веса. К Великому Четвергу удалось достать пульсоксиметр — простой в использовании прибор, позволяющий ориентироваться, как ведут себя легкие. Раньше я им никогда не пользовался и не обратил внимания на то, что измерять насыщение крови кислородом надо в течение трех минут. У всех моих пациентов показатели оказались вполне приличными, а у Ирочки — катастрофическими: 88%. Это абсолютное показание для госпитализации!
Я сдался и стал вызывать скорую. Около часа слышал в трубке: «Ждите, мы обязательно вам ответим!» Наконец произошло соединение, и барышня-диспетчер долго задавала мне ненужные вопросы, отчитывала меня за то, что я занимаюсь не своим делом, но, в конце концов, все-таки соединила со старшим врачом. Около получаса пришлось ждать его ответа, а дальше мы уже разговаривали с ним на одном языке. Он только спросил у меня, однократно ли я производил измерение. Я, понимая, что, если скажу правду про «один раз», услышу в ответ, что нужно еще измерить и потом только звонить, а это — ждать очередные полтора часа, ответил, что несколько раз. Старший врач согласился, что больную нужно срочно госпитализировать, и спросил адрес.
Ирочка сильно расстроилась — ей очень не хотелось в больницу. Понимая, что скорая работает в нечеловеческих условиях, я не ожидал быстрого ее приезда. Закончилась служба Чтения Двенадцати Евангелий — нам удалось сохранить богослужение силами не заболевшего священника, отца Марка Бланкфельдса, и, как нам казалось, не заразившейся певчей, Светланы Р. — видимо, хороший иммунитет.
Света вернулась со службы и, как могла, утешала Ирину. Прождав полтора часа, я все-таки рискнул вновь позвонить на «03» и поинтересоваться, сколько еще необходимо ждать. Диспетчер ответила минут через сорок и перевела звонок на старшего диспетчера. Та поинтересовалась, по какому адресу происходит ожидание. Так как я разговаривал по громкой связи, все прекрасно слышали весь разговор: «Так забрали мы уже вашу больную! В Первую Градскую больницу!» — «Кого?» — недоуменно вопросил я. «Да вот: Преображенский вал, 25, со стороны Ковылинского переулка, первые ворота справа, вызывал священник…» — сообщила мне диспетчер. «Да, я тот самый батюшка и есть. Никого не вывезли. Вот больная, сидит передо мной, Ирина Витальевна», — недоумевал я. «У нас другая фамилия, — ответили мне. — Мы вывезли Светлану Исааковну, как и указано: первые ворота справа…» «Я никакой Светланы Исааковны не знаю!» — изумлению нет предела: в моем приходе нет человека с таким именем.
У моих девчонок начинается нервно-гомерический смех — обстановка была накалена:
«Шла по Ковылинскому переулку какая-то Светлана Исааковна, ее схватили, упаковали в машину скорой помощи и отвезли в Первую Градскую!»
А через минуту: «Батюшка, подождите, мы перемерили сатурацию: у Ирочки 98%!» Судя по всему, на фоне хохота Ирина хорошо раздышалась, и содержание кислорода в крови пришло в норму. Я извиняюсь перед диспетчером скорой помощи, ибо понимаю, что какая-то Светлана Исааковна, которой больница была гораздо нужнее, чем моей Ирочке, спасла Ирочку от госпитализации.
С Радоницы мы возобновили закрытые богослужения в храме в щадящем режиме и имели возможность совершать прогулки по церковному двору. В одной из таких прогулок на исходе третьей недели я заметил на смежной территории молодого человека, выгуливающего собаку. И тут до меня дошло, что на самом деле первые ворота справа — это не наши! Первые — это деревянные ворота, относящиеся к территории домика, который расположен на пути к нашему храму. Вот за этими деревянными воротами обитала милая семейная пара. Я обратился к пареньку: «Слушай, Миш, а ты случайно не знаешь, кто такая Светлана Исааковна?» «Знаю, — ответил он, — моя жена». И рассказал, как ее госпитализировали: «Я пять часов не мог дозвониться до скорой, а у жены — два дня температура за сорок! Вдруг смотрю — машина подъезжает к воротам… Ее только вчера выписали».
Все встало на свои места. Госпитализация однозначно нужна была этой Светочке в отличие от моей Ирочки. Но если я, с моим высшим медицинским образованием, более полутора часов пытался добиться толкового ответа от специалиста «03» и соединения с врачом, то паренек в этой экстремальной ситуации вообще мог ничего не объяснить. И моими усилиями Господь все устроил именно так, как было Ему необходимо, и даже мое малодушие и лукавство устроил в Свою пользу.
Какой-то бородатый сказал: «Хватит!»
Однажды удалось спасти больного совершенно непостижимым образом, и ничем иным, как явным чудом, я это объяснить не могу. Все совершалось на фоне полного бессилия и собственной несостоятельности.
Больному предстояла операция по удалению раковой опухоли, и, понятное дело, ее надо было провести как можно скорее. Накануне я пришел к нему на предварительный осмотр, чтобы выяснить особенности его здоровья, которые могут так или иначе повлиять на течение наркоза. Взглянув на кардиограмму, понял, что с такими данными его оперировать категорически нельзя: он у нас на столе и останется.
Доложил все на конференции и выразил мнение, что сначала необходимо поставить кардиостимулятор, и только после этого приступить к лечению основного заболевания. К этому прислушались, тем более что я мог обеспечить перевод пациента в ту самую 81-ю больницу, меня там неплохо помнили. И вот настал день операции, я уверен и доволен собой. Хирурги подшучивают надо мной: «Какой идеальный наркоз! Пульс 70 ударов в минуту!» Еще бы, ведь из-за кардиостимулятора сердце пациента работает как часы, и это совсем не заслуга анестезиолога.
Операция окончена, перевожу пациента в послеоперационную, перекладываю на кровать. Больной еще в наркозе. Продолжается искусственная вентиляция легких, подключаю его к монитору. Поначалу все хорошо, но на моих глазах замечаю, что сердце вдруг перестает отвечать на импульс стимулятора: импульс проходит, а сердце не сокращается — остановка кровообращения. Хирурги уйти еще не успели, и мы вместе начинаем реанимацию. Непрямой массаж сердца — сначала я, потом хирурги…
Минут сорок мы пытались его завести — больше, чем положено по протоколу, ничего не получилось. «Все, хватит!» — командую я. Кто начал реанимацию, тот ее и заканчивает. Мы отходим от кровати, я смотрю на монитор и вижу, как сердце не сразу, но начинает отвечать на электрические импульсы — стимулятор-то никто не отключал, он на аккумуляторе и вшит под кожу. То есть своими реанимационными мерами мы обеспечили на время остановки кровообращения жизнедеятельность мозга. Но как и почему сердце начало вновь работать, я понять так и не могу.
Как бы то ни было, реанимация прошла успешно. Но ни у кого из моих коллег-реаниматологов не возникло сомнений, что на моем грядущем ночном дежурстве мне не удастся сомкнуть глаз. Ехидства нам, врачам-циникам, не занимать, и каждый, прощаясь со мной, с широченной улыбкой желает мне радостной пахоты. Все понимают, что снять пациента с аппарата ИВЛ получится только через несколько дней и его ожидают серьезные проблемы — такое бесследно не проходит.
Часа два, пока продолжалось действие препаратов, наш герой спал крепким сном, а потом зашевелился и стал проявлять признаки неудовольствия — кому понравится, когда у него в горле торчит интубационная трубка. Я убедился, что дышит он вполне адекватно, правильно реагирует на все мои вопросы, и извлек приспособление из трахеи. Ночь он провел спокойно. Когда утром вернулись мои коллеги, их удивлению, что больной вполне сохранен, не было предела.
Уже в отделении хирургии больной рассказал лечащему врачу, что помнит, как его реанимировали: «Я сказать ничего не могу, только про себя думаю: “Мальчики, ну еще немножко. Мальчики, ну еще чуть-чуть”. А тут один бородатый и говорит: “Все, хватит. Отходим”». Бородатый — это как раз я. Он не мог этого видеть и слышать, так как в это время оставался в состоянии управляемой комы, лежал с закрытыми глазами и сознание к нему вернулось, как я уже сказал, только через пару часов.
Дед Мороз
Я родился в 1959 году. Но все-таки главные детские воспоминания связаны с Церковью, церковными праздниками.
Ночная Рождественская служба. Мне четыре года, начало шестидесятых. В храме — еловый аромат, сначала пытаешься молиться, потом устаешь, садишься на коврики, сложенные на амвоне, потом ложишься и засыпаешь. Просыпаешься от того, что тебя будят к причастию. А затем всей семьей едешь на такси домой по ночной Москве разговляться. Почему-то запомнилось, как дорога и все фонари то поднимаются, то опускаются, и ты по московским холмам как будто плывешь, как по волнам. Разговение: самое главное — это кружка молока! Без него так тяжело, а после него — немного салатика, немного курочки и спать…
Очень хорошо помню рождественские елки дома 1963 и 1964 годов, ведь на них приходил Дед Мороз! Собиралось несколько семей, очень много детворы. Веселимся, играем и в какой-то момент смотрим: по саду идет — ну конечно, он — с мешком. Заходит, сначала страшно, сторонишься, боишься приблизиться, а потом смелеешь.
Я был самым маленьким, читал стихи на коленях у самого Деда Мороза, но почему-то не замерз. В конце праздника брат, который был старше на три года, шепнул на ухо: «А это Герасим Петрович». Я потом спорил до хрипоты с ним: «Нет, это настоящий Дед Мороз, он и холодный, правда не настолько, чтоб заморозить, но холодный!»
А на следующий год все же стал внимательно всматриваться и подглядел, как на террасе происходит какое-то непонятное действие: кто-то там переодевается в темноте, потом выходит из нее, проходит мимо кухни, подходит к калитке, разворачивается и, уже стуча посохом, подходит к крыльцу и тарабанит в дверь кулаком. И, отрабатывая свой подарок чтением очередных стихов, обратил-таки внимание на черную бороду, прикрытую ватной бородой: все-таки очень похож Дед Мороз на художника Герасима Петровича, в будущем — известного священника, отца Герасима Иванова.
«О чем говорят попы?»
С 1966 года и фактически до окончания института мы каждый год ездили на Селигер. Весь скарб хранился в деревне Жар, что напротив Ниловой пустыни, на чердаке в доме у некоей Анны Васильевны Юдиной. А катер всю зиму ждал нас в городе Осташков на Евстафьевской улице, во дворе дома рабов Божиих Петра и Антонины.
Из Москвы добирались на поезде, приводили лодку в порядок, спускали на воду, забирали вещи из Жара, на острове Хачин разбивали палаточный лагерь и жили там дикарями целый месяц. Отец мой, обладавший неплохими плотницкими навыками, обязательно сам ставил большой видный издалека деревянный крест, у которого совершались утренние и вечерние молитвы.
Кого только не было в этом палаточном лагере! Естественно, мой отец, протоиерей Владимир Тимаков, отец Владимир Шуста — в будущем архимандрит Вассиан — первый наместник Нило-Столбенской пустыни после ее открытия, отец Алексей Злобин, отец Александр Мень, — все с матушками и детьми. Пару или тройку лет посещал нас владыка Алексий (Коноплев), тогда — архиепископ Краснодарский и Кубанский. Бывал там, еще будучи игуменом, будущий митрополит Чувашский Варнава (Кедров). Но главное — куча детворы.
Отец Алексий Злобин не мог надолго оставлять свой приход и появлялся наездами, прихватив с собою то одну, то другую группу своих многочисленных детей, и его приезды всегда воспринимались как праздник, ибо нашему ребячьему миру увеличение компании всегда было в радость: тут тебе и футбол, тут тебе и купание, и грибы, и черника!
Взрослые всегда засиживались у костра допоздна. Дорогие воспоминания: короткая летняя ночь, костер, беседы. Вокруг тишина, и разговоры по воде хорошо распространяются.
Вдруг слышим с противоположного берега голоса: «Пойдем, послушаем, о чем попы говорят».
И видно, как почти неслышно подплывает лодка и хоронится вблизи камышей. А отцы спокойно продолжают свою беседу — это же проповедь для тех, у кого, возможно, обострился духовный голод…
Место в лодке уступал отец Александр Мень
В 1968 году мы стояли на острове Хачин у залива вблизи Белого озера, из которого вытекает узенькая речка Протока. Она впадала в залив по правую руку в 300 метрах от стоянки, а по левую руку на противоположном берегу, в 500 метрах была Копанка, канал, который еще в XIX веке прокопали монахи сквозь узкий перешеек Хачина для лучшего водного сообщения с окрестными деревнями. Копанка к середине лета мелела, и пройти ее на шаланде, первой нашей моторной лодке, можно было только волоком.
Ежевечерние прогулки на этой шаланде для детворы всегда были праздником. А всем взрослым места не хватало. Самыми покладистыми были мама, которая всегда готова была уступить свое место, и отец Александр Мень, предпочитавший уединение с книжкой любым развлечениям.
Посередине шаланды стоял стационарный 2-3-сильный мотор, на носу была рубка, спасавшая от непогоды. Удивительной особенностью этого катера была способность плыть с одной, пусть и небольшой, скоростью вне зависимости от числа пассажиров. Но норов у нее был своеобразный: она могла заглохнуть в любой момент.
Однажды ночью мы так и заснули в этой рубке, примостившись головами на маминых коленях — она тогда путешествовала с нами, и было необыкновенно уютно покачиваться на волнах и ощущать тепло маминых ног. Мотор как раз перестал выказывать признаки жизни. А перед этим запомнилось, как отец долго-долго отжимает ногой педаль стартера, пытаясь реанимировать движок. Заводилась шаланда сама, по своему собственному хотению, и мы продолжали путешествие.
Пройдя с противоположной стороны половину Копанки на моторе, мы упирались в отмель, и ребячьих сил сдвинуть шаланду с места явно было недостаточно. Тогда детвора подбегала к заливу, из которого открывался вид на лагерь, и начинала вопить что есть мочи: «Отец Александр!» С противоположного берега доносилось его ответное: «О-го-го!» — он махал нам рукой и отправлялся в путь, переходил Протоку вброд и по противоположному берегу лесными тропами добирался до нашей компании. Его тягловой силы вполне хватало, и мы, наконец, доплывали до лагеря.
А после одного из таких наших детских криков со стоянки на противоположном берегу, что как раз между Копанкой и Протокой, к нам пристала лодка. «Ба! — изумился мой отец. — Михаил Аркадьевич Суховский со всей своей фамилией!»
Ольга Петровна Суховская и ее дочь, Наталья Аркадьевна, были ближайшими друзьями нашей семьи, без которых не обходилось практически никакого мало-мальски значимого события. Муж Ольги Петровны был правой рукой маршала Василевского.
Сама Ольга Петровна некогда окормлялась у известного московского духовника, протоиерея Владимира Страхова, который в 30-е годы оказался на Соловках. Тогда она, еще совсем молодая женщина, решила навестить своего авву и сообщила об этом мужу. Тот только спросил ее: «Ты знаешь, что будет со мной, если тебя поймают?» Она ответила: «Да». «Тогда езжай!» — сказал муж. И она поехала, добралась до архипелага, встретилась с батюшкой и благополучно вернулась домой.
Дыхание таких людей согревало меня с детства. Михаил Аркадьевич, пожалуй, не был столь близок, но все равно входил в когорту хорошо знакомых отцу людей. И его сын, Алексей, почти мой ровесник, был одним из гостей наших рождественских елок.
Встретить это семейство на острове было полной неожиданностью — так бы и прожили месяц на противоположных берегах залива, ничего не подозревая друг о друге, если бы не наши вечерние детские вопли. А дальше — простая арифметика: кто еще может так нагло кричать в советское время, призывая на помощь отца Александра? Вот на следующий день и проведали, и компания наша стала богаче.
О прогулах и экзамене
О том, что я верующий, в школе не знали класса до девятого: сам я не особо афишировал тонкие нюансы своей биографии. Но директор, судя по всему, была в курсе и ко мне относилась предвзято. Дважды отца вызывали в школу за мое «плохое поведение». Один раз — за то, что я стоял около физкультурного зала и смотрел, как ребята играют в «трясучку» — игру на деньги. Просто смотрел, не играл, — такие были в семье установки на жизнь. Но, видимо, истинному партийцу очень хотелось познакомиться с живым священником и показать свою власть.
Второй раз хотя бы за дело вызвала: мы с несколькими мальчишками-одноклассниками сбежали с уроков. Причем через окно: миновать тетю Симу со шваброй перед нормальным выходом из школы было просто нереально. Но, открыв окно в конце коридора на втором этаже, можно было легко воспользоваться пандусом и оказаться на свободе.
Поймали всех, а вызвали только моего отца. Но вообще-то я очень благодарен директору, Александре Федоровне Красновой: будучи идейным коммунистом, она не сильно донимала меня идеологическим прессом, и по негласной с ней договоренности — видимо, она тоже берегла свои нервы — я практически промолчал на всех уроках по обществоведению и не включался в обсуждения материалов съездов нашей родной компартии, получая просто так свои тройки и не расшатывая свою нервную систему.
В медицинском я учился неплохо, кроме, наверное, последнего года — тогда было не до учебы, поскольку я собрался жениться, и со своей Инной прогуливал занятия абсолютно бессовестным образом. Но, в отличие от моей жены, мне хватило смелости пойти на выпускной экзамен.
«Как ты думаешь, Иннуль, — спросил я у своей супруги, — может ли мне попасться такой билет, где из четырех вопросов я знаю ответы хотя бы на два?»
Она вполне резонно ответила, что нет. Но в итоге я вытащил такую комбинацию вопросов, что знал ответы на три, а четвертый мне подсказали: синдром Дресслера — серьезное осложнение инфаркта.
Потом эти познания я не раз успешно применял на практике при лечении больных в инфарктном отделении. Более того, написав ответы на свой билет, я сидел и подсказывал направо и налево как минимум семерым своим сокурсникам. Значит, неплохо нас учили, раз на экзамене удивительным образом знания всплыли в моей голове. В итоге: шел, робко рассчитывая получить «три», получил «четыре» и огорчился, что не «пять» — наглости мне не занимать…
«Меня уже вешали»
После института пошел работать в скорую — там в те времена был более-менее нормальный заработок, а я понимал, что мне надо кормить семью.
На самом деле на скорой работать очень просто. Когда выезжаешь на вызов, ты практически всегда знаешь, что тебе предстоит делать: в карте вызова все написано. Например, пациент задыхается. И ты уже понимаешь, что в 80% случаев это бронхиальная астма, в 5% — отек легких, остальное — какая-нибудь ерунда. И у тебя есть алгоритм действий на все ситуации.
Но бывали и неожиданности. Получаю вызов, в карте так и написано: «задыхается». При этом размышляю, приступ бронхиальной астмы или отек легких вряд ли может быть — слишком хорошая, летняя погода, но, с другой стороны, мало ли что может случиться в жизни. Приезжаем, поднимаемся с медсестрой на третий этаж «хрущевки», открывает женщина лет пятидесяти. Раз сама — значит, не отек легких, да и на бронхиальную астму совсем не похоже. Но, действительно, задыхается.
Присмотрелся — у нее огромная опухоль вокруг шеи, которая сдавливает ей просвет трахеи, и ей действительно трудно дышать. Но случилось-то это с ней отнюдь не сегодня и даже не вчера. Врач скорой тут ни при чем: сделать я ничего не могу, везти ее в стационар на плановое лечение — тоже не могу. Единственное, что возможно — объяснить ей тактику поведения, тем более что непосредственной угрозы жизни нет никакой, в ближайшее время с ней ничего не случится: нужно вызвать врача из поликлиники, который даст направление на госпитализацию в специализированный стационар, где ее спокойно прооперируют.
Принцип работы на скорой помощи: сделал — запиши, не сделал — тем более запиши. Соответственно, сижу и описываю в карте вызова всю ситуацию. А в это время с пациенткой беседует моя медсестра, Виолетта Кузьминична — крупная, полная, активная женщина, не склонная к сантиментам. За ней было всегда, как за каменной стеной — все сделает четко, быстро. Думаю, если бы поставить ее на рынок за прилавок, наверное, товар у нее расходился бы за секунду. Но поговорить с ней о вере или еще о каких высоких материях мне в голову никогда не приходило, да и время было такое, 1986 год, когда на все беседы о Боге было наложено табу.
Вдруг до меня долетают слова пациентки: «А меня уже один раз вешали». Я отрываюсь от писанины. Ситуация нестандартная: как это — вешали? И почему «уже»? Вроде бы сейчас ее никто не вешает? Но, судя по всему, затрудненное дыхание ей о чем-то напомнило?
«Это было еще во время войны, я еще девчонкой была, — продолжает пациентка абсолютно спокойным и ровным голосом, — мы жили в белорусской деревне, попали под оккупацию.
А я чернявая была, вот немцы и решили, что я еврейка, и потащили меня на эшафот. Приволокли, разодрали воротник, чтобы петлю набросить. А я тогда глупая была, крест носила. Немцы-то крест увидали и вешать меня не стали».
У меня — мурашки по коже… Оборачиваюсь к своей напарнице, смотрю, Вета в глубочайшем волнении. Я ее и спрашиваю: «Веточка, солнышко, если бы тебя когда-нибудь крест Христов спас от смерти, ты бы смогла его потом снять?» И эта, как мне казалось, грубоватая, суровая женщина, которая никак от потрясения не может прийти в себя, произносит: «Никогда в жизни!» «А она, — кивнул я в сторону нашей пациентки, — не только сняла, но даже то время, когда этот крест носила, считает для себя потерянным».
Я не знаю, дошли ли мои слова до души больной: мы с ней в дальнейшем не встречались, но в том, что это проняло мою напарницу, я не сомневаюсь, и посильная проповедь в те застойные советские времена все-таки состоялась.
Открытая форточка
Проработав на скорой четыре года, я перешел в 81-ю больницу. Дело было так: у нас на подстанции появился доктор Владимир Иосифович Голод, который заметно отличался от всех остальных врачей нашей подстанции своей медицинской эрудицией. Перешел он к нам из Бакулевского центра и был прекрасным кардиологом. Причины его перехода я с ним не обсуждал — это было бы неэтично.
К тому времени я уже заработал достаточно неплохую репутацию, и меня нередко оставляли ответственным. Мы с ним много разговаривали на разные философские и культурологические темы и вполне уважительно относились друг к другу. Однажды он подошел ко мне со словами: «Леш, а ты врачом-то собираешься становиться?» Я вполне оценил его чувство юмора и ответил в тон: «Да, неплохо бы». А Владимир Иосифович продолжил: «Езжай в 81-ю больницу, там есть доктор Иванов Константин Михайлович. Подойдешь к нему, скажешь, что от меня».
Константин Михайлович внешне очень походил на Нестора Петровича Северцева из «Большой перемены». Первая встреча не произвела на меня никакого впечатления, тогда даже поговорить толком не удалось — он бурчал что-то неудобовразумительное, спешил и показался очень несобранным. Я вернулся на подстанцию в недоумении: тут хоть собеседники нормальные есть, а этот?
Приблизительно через месяц ко мне вновь подошел Голод — дежурства не всегда совпадали — и спросил, ездил ли я к Иванову. Я высказал свое недоумение, но Владимир Иосифович посоветовал повторить попытку. Я вновь приехал: тот же Нестор Петрович Северцев, так же не очень понятно, чему тут меня могут научить и каким образом я, врач скорой помощи, смогу работать в кардиореанимации, не имея практически никаких навыков, вновь неразборчивое бурчание Константина Михайловича.
Вдруг при мне ему приносят пачку кардиограмм, не меньше сорока штук, и он начинает их просматривать. Мне, чтобы оценить кардиограмму (если речь не о капитальном инфаркте), необходимо было взять предыдущую и методично сравнивать изменения. Так вот, Константин Михайлович берет одну кардиограмму за другой, смотрит, откладывает в сторону: «Нормально, хорошо». Останавливается на очередной, качает головой, вздыхает: «Ой-ой-ой! Кошмар!» — откладывает в другую сторону, и так со всей пачкой!
И тут до меня доходит, что данные всех пациентов, которые лежат в его отделении, находятся у него в голове, каждого он помнит и знает, как развивается его болезнь. И понимаю, что у этого человека мне необходимо учиться! Сейчас я осознаю, что несмотря на то, что под руководством Константина Михайловича я не так уж и много проработал, но больше, чем он, мне не дал никто.
Без шуток не обходилось — они всегда были разрядкой в трудных ситуациях. Помню первую реанимацию под руководством Константина Михайловича, в которой участвовал и я: к сожалению, неудачная — спасти человека не удалось. Казалось, делали все необходимое — так, как учили: все в мыле, изо всех сил старались — но в итоге Иванов дает команду отбоя, смотрит на окно и не без иронии произносит:
«Эх, зря старались: форточка-то открыта! Если бы была закрыта, все бы получилось. А так — душа улетела, лови ее».
Вроде бы простое проявление врачебного юмора, с естественной долей цинизма, но на дворе еще 1987 год, и в стране пока еще торжествует атеизм, и даже такая простая хохма о душе многое говорила о человеке. Потом, когда мы с ним ближе познакомились, он поделился со мною, что очень ценит «Смысл жизни» Евгения Трубецкого, тогда как я оставался приверженцем одноименного произведения Симеона Франка — в те времена мало кому известных авторов.
Когда не удается помочь…
У меня никогда не возникало помысла: «Господи, ну что же Ты не помог?» Если удавалось спасти пациента, значит, с помощью Божьей, а если нет — значит, такова Его воля и все. Хотя собственное бессилие никогда не приносило радости.
Однажды в кардиореанимацию позвонили из приемного отделения, сказали, что привезли пациентку, — а это в другом корпусе больницы, и надо было идти по подземному переходу. Отправляют меня, как самого молодого, а значит, наименее востребованного, и в шутку напутствуют: «Если QS нет, то не наше». QS — это что ни на есть самое яркое проявление инфаркта на ЭКГ.
Прихожу, смотрю, женщина в очень тяжелом состоянии, и тут как раз тот самый пресловутый QS, пациентка «наша», да еще и с осложненной формой инфаркта. И довезу ли я ее от приемного отделения по подвалам до кардиореанимации — еще неизвестно. Все, что у меня есть с собой — мешок Амбу — это вспомогательное дыхательное приспособление с маской, чтобы помочь больному дышать при транспортировке. Но все равно успел с ней поговорить, чтобы хоть как-то представить себе картину заболевания.
До реанимации доехал, по пути подробно собирал анамнез, задав массу вопросов. Начал лечение, поставил капельницу. Необходимо было восстановить ритм, чтобы улучшить кровообращение и поддержать сердце: через вену в полость сердца надо ввести электрод, отыскать нужное положение и навязать искусственный ритм, но все попытки оказывались неудачными. В какой-то момент появился заведующий, консультировал меня, подсказывал, попутно разговаривая с пациенткой. Мне казалось, что он задавал ей те же вопросы, что и я.
Спасти больную не удалось. Мы начинаем писать посмертный эпикриз, и Константин Михайлович подсказывает мне нюансы диагностики и такие подробности жизни усопшей, что я не в состоянии понять, когда он успел их выяснить, ведь я не отходил от больной, и все, о чем он с ней говорил, мне казалось, я слышал. Однако его уши и внимание были совсем другого порядка, и я сознаю, как много я пропустил важного, значимого и какого замечательного доктора судьба поставила рядом со мною в эти ранние годы моей врачебной жизни. Царствия ему Небесного, он сам умер от инфаркта в 1996 году — его сердце не выдержало того развала медицины и отношения к врачам, которые породила перестройка.
Никогда не забуду одну пожилую женщину — в те времена не так часто встречались пациенты, носящие крест, и это, естественно, сближало. Она попала ко мне после инфицирования послеоперационной раны: загноилось место, куда был поставлен кардиостимулятор, регулирующий работу сердца, и пришлось ставить временный с противоположной стороны и лечить нагноение. Ритм сердца был восстановлен, но все было очень ненадежно.
После очередного дежурства я приехал домой — был какой-то праздник, и мне пришлось буквально из-за стола выскочить и вернуться в больницу: электрод отошел, и сердцебиение резко замедлилось — необходимо было вновь попытаться поставить проводок на место. И вновь я не смог ничего сделать. И мне надо было сказать ее дочери, которая вызвала меня из дома, потому что очень надеялась на мою помощь, что ее мать умерла.
11 часов наркоза
В 1990 году я перешел в отделение анестезиологии и реанимации НИИ проктологии, причем без глубокого понимания нюансов этой работы, без навыков проведения наркозов. Специфика общей реанимации сильно отличается от кардиологической. Приходилось доучиваться на практике.
Я присматривался около двух недель, а потом случилось так, что один врач уволился, другой ушел в отпуск, двое заболели и мы вдвоем с заведующей отделением, Ириной Евгеньевной Гридчик, остались на три операционных, а онкологическим больным задержка с операциями крайне нежелательна. Она взяла под контроль две операционные на девятом этаже, благо они были смежными, а меня, дав мне опытную анестезистку, отправила на седьмой.
Тогда-то мне и пришлось проводить свой первый наркоз, который длился примерно одиннадцать часов. Ирина Евгеньевна была постоянно открыта для консультации, и к ней в любой момент можно было обратиться за советом, да и я не напортачил, так что мое боевое крещение прошло достаточно успешно: больного привез в послеоперационное отделение, и дышал он самостоятельно.
К сожалению, ночью оторвался тромб, и он умер от эмболии легочной артерии, которую, увы, никто никогда предусмотреть не может. В таких ситуациях особенно остро осознаешь ничтожность своего собственного участия в деле помощи человеку.
«Боюсь, умрет, а у нее трое детей»
Наверное, мы и представить себе не можем, как Бог управляет нами и мы становимся инструментами в Его руках. Было это еще в 81-й больнице, когда я уже слегка оперился и уже кое-чему научился.
К сожалению, в отделение кардиореанимации, в котором, собственно говоря, я и мечтал работать, вместо Константина Михайловича назначили другого врача. Это был человек, о котором можно было сказать, что звезд с неба он не хватал. Наверное, он понимал в кардиологии больше, чем я, но по сравнению с Ивановым был вполне заурядным специалистом, да к тому же о нем нельзя было сказать, что он, в отличие от последнего, жил, горел и дышал лечебным делом.
К моменту его появления я успел поступить в клиническую ординатуру при институте переливания крови (ВГНЦ), база которой располагалась в моей больнице, и занимался проблемами нарушения сердечного ритма и новыми методиками лечения инфарктов. При этом я продолжал дежурить в кардиореанимации. Не то чтобы отношения с новым заведующим у меня не сложились, но теплыми их назвать никак было нельзя.
В один из вечеров ко мне подошел молодой анестезиолог, Андрей Бердоносов, и сказал (цитирую дословно): «Слушай, Лех, там на пятом этаже в пульмонологии тетка молодая загибается от бронхиальной астмы. У нее поливалентная аллергия, новокаином не обезболишь, объемная она, анатомии никакой, да и легкие раздуты, можно, конечно, пропороть, но ведь без “подключички” помрет. А у нее трое детей маленьких. Давай я на пятке венку найду, небольшой наркоз дам, а ты поставишь катетер?»
Поднялись на этаж. Все, как рассказал: действительно — тяжелейший приступ бронхиальной астмы — противопоказаний куча, шансов на успех немного, а не сделаешь — умрет. Делать нечего, внутренне перекрестился, обработал поле для манипуляции спиртом. Андрей тем временем, поковырявшись в пятке, ввел женщину в легкий наркоз. Я ее положил на кровать и на удивление легко, с первой попытки, проник в вену, установил катетер, зафиксировал и поставил капельницу. Ушло на это минуты четыре. Я никак не мог отнести это к своим заслугам, ибо асом себя не считал, и хорошо осознаю, с Чьей помощью все осуществилось. Естественно, оставил протокол о произведенном действии в истории болезни, правда, изучать ее не стал, и вернулся в свое отделение.
Утром судорожно дописывал дневники своих пациентов, когда в ординаторскую зашел заведующий. Было видно, что он чем-то недоволен — несколько раз прошелся туда-сюда, встал и выдавил из себя: «Я, конечно, понимаю, что победителей не судят, но ты историю болезни-то хоть читал?» Я сразу не понял, в чем дело, ибо ночью у врача много забот: «Какую?» — «На пятом этаже, — пояснил доктор. — Иди, почитай!» Поднимаюсь. Читаю, а там за подписями главного анестезиолога и председателя общества анестезиологов города Москвы Черняховского, заведующего общей реанимацией Коваленко и заведующего нашей кардиореанимацией, на полутора страницах оставлена запись о том, что пункция подключичной вены противопоказана.
Естественно, я оценивал ситуацию, когда накануне занимался больной. Но если бы мне на глаза попалась эта запись, то я, скорее всего, к манипуляции бы приступил, но не уверен, что руки у меня при этом бы не тряслись. Насколько я знаю, на следующий день эту больную перевели в отделение общей реанимации и лечили ее там через поставленный мною катетер. Ко всему прочему, Коваленко после этого случая стал относиться ко мне приветливо, а мнением этого специалиста я дорожил.
Вместо заведующего отделением — в священники
Я понимал, что рано или поздно стану священником. Вскоре после того, как я провел свой первый наркоз, мой отец, протоиерей Владимир Тимаков, был назначен настоятелем храма преподобных Зосимы и Савватия Соловецких в Гольяново, а работы в только что открывшемся разрушенном храме было непочатый край. «Иди ко мне служить!» — предложил он мне.
Но это было бы не по-человечески: как я уже говорил, я пришел в отделение, в котором врачей и медикаментов не хватало, и оборудование устаревало — напряженное время в медицине. Это сейчас и одноразовые шприцы, и потрясающие технологии, и аппаратура. За 30 лет произошел гигантский скачок. Когда я работал, это было из области фантастики. У меня в памяти эпизод: известный хоккеист Владимир Крутов привез в 81-ю больницу партию одноразовых шприцев — это было настоящим событием!
В общем, отец согласился, что в тот момент уйти было бы непорядочно. Но года через два, после того, как я перешел в больницу Академии наук, он вновь ко мне подступил. Я прекрасно понимал, что ни образования, ни необходимых качеств для этого поприща я и близко не имею, но священников в Москве не хватало катастрофически: государство возвращало старые полуразрушенные церкви, и я, неуч, но с самого младенчества вросший в Церковь, вполне мог на что-то сгодиться, тем более что уже пять лет преподавал Ветхий Завет в школе при храме.
Да и ситуация в моей «военно-полевой анестезиологии» тоже изменилась к лучшему: постепенно подтянулись прежние анестезиологи, и даже стала выстраиваться очередь, кому идти помогать на операции. Они шли уже полным ходом, и стало возможным полное анестезиологическое пособие. Я чем-то приглянулся администрации больницы, и мне предложили занять должность заведующего анестезиологическим отделением.
Пришлось честно признаться, что я на распутье, объяснив конкретную причину и сказав, что остаться смогу, только если Сам Господь не пожелает видеть меня среди Своих служителей. Это было встречено с пониманием. Через месяц я прошел Епархиальный совет и меня утвердили в качестве ставленника к рукоположению во диаконы.
Соответственно, от почетной должности заведующего я отказался, но медицину решил не оставлять и попросил у Святейшего Патриарха Алексия разрешение на совмещение священнического служения с работой врача. В итоге я работал анестезиологом не каждый день: выходил только на дежурства, а года через два, когда пришли новые врачи и работа в клинике окончательно наладилась, ушел.
Вскоре после того, как главврачом больницы был назначен Николай Гаврилович Гончаров, он обратился ко мне с просьбой об основании храма при больнице. Я сказал, что с этой задачей лучше справится мой отец, опытный настоятель, и вызвался их познакомить. Отец Владимир откликнулся и, со свойственной ему энергией, взялся за дело. В итоге храм, спроектированный по задумкам Николая Гавриловича архитектором Геннадием Писаревым, был обустроен и освящен. Произошло это в 2005 году на Светлой седмице. Я искренне счастлив, что малая толика в его становлении коснулась и меня.
Не «за что», а «для чего»
Если ко мне приходят люди со словами: «Батюшка, благословите, делать операцию или нет, принимать такой-то препарат или нет», я говорю, что о таких вещах нужно советоваться с практикующим врачом, а не со мной, сильно отставшим от того, что делается в медицине. Если ты веришь доктору, веришь в его помощь, тогда лечись, слушай, что он говорит. Не доверяешь — уходи и ищи другого. Но если тот врач, которому ты веришь, советует тебе делать операцию, то я, конечно, благословлю тебя, дабы Божья помощь в этом очень непростом деле не покидала вас обоих и всячески споспешествовала и больному, и доктору.
В храме при Центре борьбы с туберкулезом, в котором я также являюсь настоятелем, приходится часто общаться с пациентами, «схватившими» палочку Коха. Психологически они несколько иные, чем, скажем, кардиологические больные. Туберкулез настигает человека внезапно, а сердечная патология проявляется постепенно. Даже если с человеком случается инфаркт, то через два-три месяца после реабилитации он вновь более или менее полноценен, нужно, конечно, следить за сердцем, не допускать больших нагрузок, но жизнь довольно быстро входит в свою колею.
А здесь лечатся больные по полгода, а иногда и больше. Особенно тяжело переживают успешные люди: у человека была хорошая работа, социальная активность, и вдруг у него обнаружилась такая болезнь, которая пугает, отталкивает других людей, о ней не принято говорить, к тому же есть перспектива потерять работу. Они часто уходят в себя, и с ними необходимо долго разговаривать, встряхивать, объяснять, что жизнь не закончилась и все вернется на круги своя.
Бывает, не понимают — за что им такое? Ответ сформулирован уже достаточно давно: не за что, а для чего! Для чего мне такие испытания? Многих я спрашиваю: для чего в мир пришел Христос? И люди начинают задумываться. Если рождается ответ: Христос пришел в мир для моего спасения, для того, чтобы вытащить меня из ада, для этого Ему пришлось идти на страдания и смерть, то есть без Его боли я не могу быть спасен, Его страдания были необходимы лично для меня, — то тогда начинается рассвет в душе, и человеку легче становится переживать свою боль и болезнь.
Фото: Дарья Смирнова/miloserdie.ru, из архива священника Алексея Тимакова