Сегодня Сергею Сергеевичу Аверинцеву исполнилось бы 75 лет. Предлагаем вашему вниманию его размышления о «консервативном» и «либеральном» течениях в христианства, а также впечатления от встречи с митрополитом Антонием Сурожским.

Давно уж это было — а никогда не забуду, как первый раз в жизни стоял на литургии, которую служил в одном из московских храмов улучивший возможность приехать владыка Антоний. Не буду говорить, что мы чувствовали во время проповеди: он говорил, глядя нам прямо в глаза, его речь шла так же прямо в сердце, каждое слово было живым и до краев, до тяжести, до переизбытка полно смыслом…

Скажу о другом: когда литургия кончилась, он стоял с крестом и оглядывал отдельно — совсем отдельно! — каждого из нас, подходивших приложиться к кресту: так, как если бы каждый был единственным, единственным в храме, единственным во всем мире. (А набилось нас в храм, естественно, несколько сотен, и к кресту подходили все, и он стоял с крестом до самого конца и смотрел, смотрел без устали.) И этот сосредоточенный взгляд одновременно принимал каждого из нас в очень тесное, близкое, очень реальное общение, — и был прямо-таки пронзительно строг, требователен, взыскателен. Выдержать его было нелегко.

Мне вспоминается этот взгляд, когда я читаю, например, в его толковании Молитвы Господней: «Отец — это тот, кто <…> воспитывает строгим требованием безграничной любви, кто ни на какие компромиссы не готов идти и требует от нас, чтобы мы были тем, к чему призваны, кто не удовлетворяется ничем в нас, что ниже нашего достоинства».

Кто умеет так поглядеть, а после так вести беседу о проблемах, которые мы, безжалостно отнимавшие у него каждую свободную минутку, несли к нему, тот имеет право говорить о грозной взыскательности неустающей любви: это не красноречие — он знает, о чем говорит. Любовь, открытость — но без замазывания острых углов. Требовательность — но обращенная к сердцу.

…В наше время, как в любое, но только острее, чем в любое, все идет и не может окончиться внутрихристианский спор: между ревнителями традиционализма и старателями христианства «либерального» и «прогрессивного». Первые за милую душу направо и налево анафемствуют, вторые, напротив, уговаривают нас, как эдакие психотерапевты, избегать каких-либо «травматических» мыслей о взыскательности Божьей, о жертве, о послушании.

Первые ставят на место Отца Небесного образ верховного надсмотрщика и карателя, подлавливающего на букве древних постановлений, вторые — образ доброго дяди, который во время непродолжительных визитов дарит деткам сладости и не требует с них ровно ничего, да и своим присутствием их не слишком отягощает. На жаргоне наших современников первые — «репрессивны», вторые — «пермиссивны».

Первым хочется, чтобы христианство не уступало идеологиям века в жесткости, в неуступчивости, в отказе считаться с личным бытием человека и по возможности еще их превзошло, чем и доказало бы свое над ними превосходство; вторые ничем так не озадачены, как стремлением приручить Бога, сделать Его таким удобным для «плоти и крови» в нас, таким «своим» для мира сего, таким нестрашным, каким Он заведомо быть не может.

«Либерализм» произвел свое имя от слова libertas — «свобода»; но великое достоинство свободы он низвел до «пермиссивности», до вседозволенности, которая не шире, чем настоящая свобода, но, напротив, несравнимо меньше. Не сыновнее достоинство, а так, всего-навсего безотцовщина. Но ведь и у первых — не столько отчий дом, безошибочно отыскиваемый сердцем блудного сына, сколько единственно правильная дверь «той» конфессии, да еще и юрисдикции, которую надо среди других дверей длинного коридора угадать, словно в какой-то страшной лотерее. Открыл не ту дверь — и падаешь в бездну.

(Никогда не забуду разговора с одним молодым ревнителем из интеллигентов, который, с чувством глубокого удовлетворения отправив по очереди все категории инославных гореть в геенну, тотчас же затем не без надрыва сознался, что не уверен, вправду ли Русская православная церковь — та? Не у старообрядцев ли — та? И если да, то у какого толка?)

Крайности, говорят, сходятся. У сторон, о споре которых идет речь, вправду неожиданно встречается нечто общее. Первые часто говорят нам: мы должны стоять на незыблемых антиэкуменических позициях, чтобы спасти русскую державность от тлетворных веяний Запада. От вторых мы не реже слышим: надо незамедлительно стереть все грани между конфессиями, пожалуй, и между религиями, а по существу, и между верующими и неверующими, чтобы способствовать миру во всем мире. В обоих случаях — чтобы: вера как подручный инструмент.

[…] Разумеется, я позволяю себе описывать обе тенденции, какими они предстают в логическом пределе. По счастью, на плоскости эмпирической они сравнительно редко появляются в химически чистом виде[2]. Гораздо чаще перед нами компромиссные, эклектические варианты — немножко того, немножко другого. В конце концов, для того, чтобы стать настоящим оголтелым фанатиком или безоглядным поборником упразднения всех основ, нужна ни с чем не считающаяся решимость, какая встречается не у всех. Так что компромисс являет здесь собою наименьшее зло — хотя бы без смертоубийственных крайностей.

Сергей Аверинцев

Сергей Аверинцев

А сердце все-таки не радо, оно хочет не наименьшего зла, а блага: такой строгости, в которой не было бы ни грана безлюбости, и такой свободы, в которой не было бы ни грана потакательства. Такой веры, которая вовсе не была бы идеологией — ни «правой», ни «левой», вообще никакой.

Слава Богу, сердце находит свое. Врата адовы не одолели и не одолеют Церковь. Многим из нас есть что рассказать о пастырях, которых посылал и посылает нам Господь. Идеал взыскательной любви, идеал православия, верного своей сущности, убедительно осуществляем разными, подчас известными миру, подчас вовсе безвестными священниками. Они могут мало в чем походить или совсем ни в чем, кроме самого главного, не походить друг на друга.

Но общим для всех нас — для целого ряда поколений ныне живущих русских людей — символом аутентичного, чистого Христова Благовестия, не совместимого ни с фарисейством, ни с приноравливанием к духу времени, стал, как, пожалуй, никто другой, он: владыка Антоний. Его духовного присутствия в сумеречной атмосфере позднесоветских десятилетий — я имею в виду, конечно, приезды в Россию, проповеди, беседы, но и чтение его проповедей в самиздатовских списках, и просто знание, что он есть на свете, — не смогло бы заменить ничто иное. (Пусть другие рассказывают, что означали его труды для православия в Англии […], но я бывал там путником, и свидетельствовать мне пристало не о лондонских, а о московских материях.)

Нам, сроду привыкшим к тяготам, но ведь, увы, и к удобствам, к душевному комфорту несвободы, Владыка своим словом и всей своей сутью напоминал, что мы, по слову апостола Павла, призваны к свободе (Гал 5:13). Свобода требовательна, в ней, согласно тому же новозаветному тексту, дóлжно стоять (Гал 5:1) — да, тут не рассядешься, не разляжешься, тут можно только стоять и выстоять, употребляя все свои силы. Для Владыки это какая-то центральная тема. (Помню, как я кинулся к нему с какими-то своими «постсоветскими» проблемами — и получил в ответ строго сказанное: «Учитесь свободе!» И его взгляд. И больше слов не требовалось.)

Кроме всего прочего, он напоминает нам, что христианская праведность призвана то, конечно, быть больше языческого героизма — но какой позор, когда она куда меньше! И языческий героизм он умеет видеть абсолютно всерьез, не умаляя его масштаба, не принижая его фарисейскими рацеями, понимая его не извне — изнутри. С каким сочувствием говорит он, например, о «суровом этосе научного эксперимента», больше того, о «героическом сомнении»[3]; а на следующей странице выясняется, что христианин должен не останавливаться перед сомнением, а идти в своем сомнении глубже, чем чада века сего. Это уже довольно поразительно.

Но еще труднее, может быть, видеть героизм в его ложно-направленном проявлении. Снова и снова возвращается Владыка к рассказу об умиравшем на его глазах немце, солдате Второй мировой войны. «Что скажешь человеку, который вот-вот умрет? Я положил руку на плечо и спрашиваю: „Очень страдаешь?“ Он на меня посмотрел умирающим взором и сказал: „Я не чувствую страдания — мы же вас побеждаем“…»[4]

Да, в первой половине идущего нынче к своему концу века колоссальные возможности героизма были расточаемы понапрасну, попусту, в прорву, на службе чудовищных идеологий и чудовищных режимов; но если бы в человеческой душе не было этой способности — забыть о себе,-то ведь и сопротивление этим же режимам тоже не было возможно. Сопротивление, в котором будущий Владыка участвовал самым конкретным образом. И не было бы возможно то «воинское» служение в духе, о котором говорят Послания апостола Павла.

Давно сказано, что христианская душа — воин; а как эти батальные метафоры понимать? Владыка отвечает на вопрос с силой, как говорят о выношенном в душе и до крови выстраданном:

«…Воин не укрывается за своим начальником, за своим царем; он идет вперед отдавать свою жизнь, истощать, может быть, до конца свои силы в служении»[5].

Тут каждому слову можно верить.

В митрополите Антонии остро ощущается масштаб того мира, из которого он пришел к нам: героической поры первой русской эмиграции. Люди, которые не привыкли жалеть себя. «Не то, что нынешнее племя»… Мы, может быть, — дай-то Бог — стали опытней (посмотрим, как наша опытность покажет себя на ближайшем крутом повороте); но мы определенно сделались меньше, мельче. То, что Владыка рассказывает о страшной суровости к себе своего отца, читается как эпическая повесть из века исполинов.

Героическая порода, у которой в крови невозможность того, что англичане называют self-pity — раскиснуть при взгляде на свои невзгоды. Дело не в том, как много болезненного было в ранних судьбах тогдашнего Андрея Блума, а в том, как это принималось. «Ну, били, били, в общем, нe убили!». «Ну, в общем, выжил…»[6]

История души, которую составляют рассказы Владыки о себе без записок, и рассеянные по его беседам автобиографические признания — это повесть о том, как эта внутренняя дисциплина, сохраняя верность себе, преображается в деле христианского подвига. Но надо же еще и суметь выразить такой сюжет в слове, сообразном предмету.

Под конец совершенно необходимо помянуть труды Елены Львовны Майданович. Без нее и ее сестры, Татьяны Львовны, из года в год, из десятилетия в десятилетие записывавших проповеди и беседы Владыки и после прилежно считывавших записи, мы не имели бы множества драгоценных текстов. […]

________________________________

[1] О публикациях бесед и проповедей митрополита Антония Сурожского: «О встрече». СПб.: Сатис, 1994; «Жизнь, болезнь, смерть». М.: Зачатьевский монастырь, 1995; «Человек перед Богом». М.: Центр по изучению религий, 1995.

[2] А когда все-таки появляются, то первая, естественно, скорее у нас, а вторая — в среде западных конфессий. Своими глазами читал у одной «католической феминистки»: «…Это травматическое слово — послушание».

[3] О встрече. С. 150.

[4] Человек перед Богом. С. 226.

[5] Там же. С. 168.

[6] О встрече. С. 24, 41.

«Континент», 1996, № 1 (87)

Читайте также:

О человеке, который нашел путь к вере

Брак и семья: несвоевременный опыт христианского взгляда на вещи

Фарисей — это лицемер?

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.