Очень важно разобраться, что молитва означает для нас и каким образом она связывает человека как личность с Богом как Личностью; что является каналом коммуникации — употреблю такой неподходящий в данном контексте, но уже привычный для нас термин, — который соединяет человека и Бога.
Как писал Александр Сергеевич Пушкин,
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв…
И действительно, молитв придумано множество. А какое все-таки личное, личностное отношение имеют к нам древние молитвы, которые мы читаем? Как мы должны их понять и прочувствовать? Как сделать слова, которыми молились отцы пустынники и жены непорочны, своими собственными словами?
Этот непростой вопрос обычно возникает в самом начале молитвенного пути, когда христианин начинает приобретать личный молитвенный опыт. Он задумывается: «А почему я должен молиться чужими словами? Эти молитвы написаны на древнем неживом языке, на котором я не думаю, не общаюсь с другими людьми, которого не чувствую и даже не очень понимаю… И стилистика молитв мне не близка. Но раз надо, значит, надо». И вот эту внешнюю оболочку молитвы, заданную традицией, освященную веками и святостью жизни преподобных авторов, современный христианин принимает за саму молитву.
Мне и самому хочется разобраться и понять, как же к нашим молитвам относится Господь Иисус Христос и как наша молитва до Него достигает, становится не просто услышанной, а принятой.
Мы знаем, что Бог все слышит даже без того, чтобы мы произносили слова, Он знает, что творится в нашем сердце, — и тем не менее мы произносим молитвы, потому что это единственная форма, которая дает нам возможность понять, что мы общаемся с Личностным Слушателем и Принимателем наших прошений.
В 4-й главе Евангелия от Иоанна рассказывается о небольшом эпизоде (которому предшествует и оттеняет его одно из центральных евангельских событий — разговор Христа с самарянкой): у некоего царедворца тяжело болен сын, он умирает, и вот отец приходит ко Христу с мольбой, с просьбой об исцелении. И что же слышит в ответ? Вы не уверуете, если не увидите знамений и чудес (Ин. 4: 48). Разве эти слова, сказанные человеку, погруженному в свое горе, деморализованному, лишенному опоры, готовому на все, чтобы сын остался жив, — не ввергают нас в недоумение?
На самом деле мы очень хорошо понимаем, что молимся по-настоящему, именно молимся, а не читаем молитвы, в очень редких случаях. Совершенно не тогда, когда, просыпаясь утром, берем в руки молитвослов, а когда в нашей жизни происходит что-то далеко выходящее за рамки нормы, выбивающее нас из колеи. Обычно это отнюдь не радость, а горе. И вот в этом состоянии человек приходит ко Христу, обращается к Нему с мольбой об исцелении сына и слышит в ответ: Вы не уверуете, если не увидите знамений и чудес.
Зачем человек молится Богу? Самый первый вопрос, который, мне кажется, мы даже не пытаемся осмыслить. Для чего я с утра, проснувшись, открыв глаза, восстав от сна, молюсь Богу? Что, собственно, за этим стоит? Конечно, за этим — некая установка, что так правильно, необходимо и нужно. Этому нас учит священник с самого первого дня обращения ко Христу, это один из этапов катехизации — научить христианина начинать и заканчивать свой день молитвой. Наладить правильное устроение и сформировать определенную дисциплину в жизни. Но очень часто бывает, что молитва и дисциплина сплетаются, проникают друг в друга настолько, что молитва вдруг становится не более чем дисциплиной, не чем иным, как формой устроения внешнего — христианского быта.
И вот мы, проснувшись утром, исполняем все, что написано в молитвослове: «Восстав от сна, прежде всякого другого дела, стань благоговейно, представляя себя пред Всевидящим Богом, и, совершая крестное знамение, произнеси: „Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь“. Затем немного подожди, пока все чувства твои не придут в тишину и мысли твои не оставят все земное, и тогда произноси следующие молитвы, без поспешности и со вниманием сердечным: „Боже, милостив буди мне грешному“». И далее по тому же устроенному порядку — Трисвятое по «Отче наш», тропари и определенное количество молитв.
Читать их мы стараемся внимательно, исходя из того, что все-таки надо принимать личное участие в молитве.
Внимательно читаем и стараемся, в соответствии со старинным монашеским научением, чтобы ум и сердце были вместе.
Ну, всем понятно, что это невозможно, что умно-сердечная молитва, о которой говорили святые отцы, — это великое достижение преподобных монашествующих. А чтобы молитва была пусть и не умно-сердечной, но хотя бы «умной», изначально существует правило просто заключать ум в слова молитвы. Я привожу здесь классические аскетические правила, о которых можно прочесть и у святителя Игнатия (Брянчанинова), и в «Лествице», и во многих поучениях святых отцов о молитве; возьмите любую из книжечек «Святые отцы о молитве», там все это написано.
Но вопросы остаются: зачем, для чего я это делаю, почему это так важно? Только ради того, чтобы была дисциплина? Или ради чего-то другого? Почему молитва вырывается из меня как некая сила только в тот момент, когда я теряю почву под ногами, когда я ничего не могу изменить и ни на что уже не надеюсь? И почему Господь говорит эти слова: Вы не уверуете, если не увидите знамений и чудес?
Для верующего обывателя — обозначим всех нас этим наименованием — огромное значение имеют внешние проявления Божественной силы. Не Его Личность, не тайна Его Божества и не Он Сам как Бог — невидимый и непостижимый и в то же время такой близкий и доступный, — а именно то, что происходит само по себе, вне этой загадочной, неизвестной нам Божественной Личности, думать о Которой, понять, приникнуть к Ней нам бывает страшно.
Мы и не представляем, как это важно и нужно для нас. Знаем, что есть Бог, веруем, что Он всемогущ, но эта вера, к сожалению, отделена в нашем сознании и жизненном опыте от Него Самого. И потому мы с большим удовольствием и радостью идем на поклонение огромному количеству святых артефактов, желая именно от них получить знамения и чудеса, Божественную помощь, покров, заступление, исцеление, укрепление — все что угодно, исполнение наших желаний. А Божественная Личность остается в таинственном тумане, через который наше сердце даже не стремится пробиться. Вот почему Господь обращается к нам: Вы не уверуете, если не увидите знамений и чудес. Он говорит тому евангельскому отцу: «Тебе от Бога нужен не Бог». Жуткие слова, на самом деле, — человек пришел за помощью ко Христу, а Тот ему отвечает: «Сейчас тебе нужен не Я. Тебе нужны чудеса и знамения». Но царедворец не согласен, он говорит: «Господи! приди, пока не умер сын мой — то есть именно Ты ко мне приди, мне нужен Ты!»
То же самое происходит в евангельском эпизоде, когда Господь встречает отца с сыном, который одержим припадками — сегодня их назвали бы эпилептическими: ребенок бросается в огонь и в воду и скрежещет зубами, испуская пену. Два отца находятся примерно в одинаковой ситуации: царедворец потрясен внезапной смертельной болезнью сына, второй отец, вероятно, совершенно измучен, так как полностью посвятил себя больному ребенку (кстати, удивительно, что речь идет об отцах, в нашем современном мире обычно матери посвящают жизнь больным детям, а отцы не выдерживают таких ситуаций и сбегают из семьи). Отец эпилептика обращается ко Христу со словами: «Говорил я ученикам Твоим, чтобы изгнали его, и они не могли. Но если что можешь, помоги! Вдруг Ты на что-то способен? Вдруг Ты можешь творить чудеса?» То есть опять же — «Есть ли у Тебя эта сила? Сила мне нужна!» И Христос отвечает на это — с еще большей горечью, нежели царедворцу: О, род неверный! доколе буду с вами? доколе буду терпеть вас? А дальше: если сколько-нибудь можешь веровать, все возможно верующему (Мк. 9: 18–19, 23).
Очень важная, потрясающе важная вещь сказана Христом. Нужно просто представить себе, что Он обращается не только к отцу, но и лично ко мне, верующему обывателю. Все возможно верующему — то есть мне, верующему, возможно все. И все слова Евангелия, которые Христос говорит Своим ученикам и которые касаются совершенно невообразимых, абсолютно неосуществимых вещей, относятся в этот момент ко мне. Например: если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: «перейди отсюда туда», и она перейдет; и ничего не будет невозможного для вас (Мф. 17: 20). Все возможно верующему! Или: Уверовавших же будут сопровождать сии знамения: именем Моим будут изгонять бесов; будут говорить новыми языками; будут брать змей; и если что смертоносное выпьют, не повредит им; возложат руки на больных, и они будут здоровы (Мк. 16: 17–18). Все возможно верующему!
Верующему какому — который верует в знамения и чудеса? Который читает утренние и вечерние молитвы ради дисциплины церковной?
Или здесь говорится о какой-то другой вере? И вдруг отец больного мальчика понимает, о чем идет речь! Он догадывается, что это должна быть настоящая, удивительная, проникновенная, непоколебимая вера в Божественную Личность, в прочную связь с Ней и совершенное упование в надежде, возлагаемой в этот момент на Бога. И он чувствует, что на такую веру никто из людей не способен, но только она имеет смысл. Верую, Господи! помоги моему неверию (Мк. 9: 24).
В двух этих случаях странной молитвы — не совсем молитвы — отцы могли кричать от сердца, приносить любые обеты, отдать любые пожертвования, если надо, жизнь свою положить за здоровье сыновей — но сперва их вера лежала в области не Бога, а Божьего: «Можешь ли Ты сотворить чудо? Могу ли я поверить в то, что Ты сотворишь чудо?» И все же они не остались на первой стадии, не остановились на ней. Вторая стадия — вера обращена лично к Самому Богу: «Ты мне нужен, Бог, прежде всего! Прежде всего Ты приди ко мне. Мне важно, кто Ты есть на самом деле!» Такая вера — очень весомая, очень тяжелая. И мне кажется, что первый образ молитвы — и вообще понятие того, зачем мы молимся Богу, — лежит в этой области.
Какому Богу я молюсь? Перед каким Богом я внимательно прочитываю слова молитвы? Что я хочу от Него, когда я приступаю к этой молитве, — Божьего или Самого Бога? Обращение к Самому Богу должно быть, на мой взгляд, первичным, самым важным для того, кто вдумчиво относится к молитве, желает ее понять и принять. И пусть даже молитва воспринимается как нечто давно определенное молитвословом, не имеет значения, так как ее слова направлены на установление прямой связи с Богом. Нужно понять, как и с Кем я сейчас буду разговаривать, Кому и зачем говорить. Понять, как установить самую важную связь между мною — «я» и Богом — «Ты», в этом и есть понимание молитвы.
На такую молитву требуется очень много сил. Но это не значит, что нужно специальным образом напрячься или накачать себя, так настроить, чтобы энергия бурлила. Такой веры у нас нет. И отец, который просит: помоги моему неверию, говорит, находясь в состоянии смирения.
Не думаю, что вообще можно рассуждать о молитве в каких-то конечных, совершенно определенных формах и выносить суждения: «это молитва, а то не молитва». Вот я говорю: «Господи, помилуй» — это молитва; читаю утреннее и вечернее правило — это молитва, нечто зафиксированное. А когда в моей душе происходит движение к Богу, даже не вполне вербализованное, не облеченное в конкретные слова и образы,— это не молитва? А что тогда?
Мне кажется, молитву можно определить гораздо шире. Конечно, здесь есть сложности и опасения, как бы вместо молитвы не впасть в то, что на духовном языке называется словом «прелесть»,— в мечтательность, в некую эйфорию эмоциональных переживаний, в самолюбование в конечном итоге. Такое вполне может случиться, ведь человек — существо падшее, чувствительное, эмоциональное, переживающее. Об этом так пишет святитель Игнатий (Брянчанинов) в своем поучении «О молитвенном правиле»: «Не дерзни произносить Богу многоглагольных и красноречивых молитв, тобою сочиненных, как бы они ни казались тебе сильны и трогательны: они — произведения падшего разума и, будучи жертвой оскверненной, не могут быть приняты на духовный жертвенник Божий.
А ты, любуясь изящными выражениями сочиненных тобою молитв, признавая утонченное действие тщеславия и сладострастия за утешение совести и даже благодати, увлечешься далеко от молитвы.
Ты увлечешься далеко от молитвы в то самое время, когда тебе будет представляться, что ты молишься обильно и уже достиг некоей степени богоугождения».
Очень разумные слова, молящийся действительно всегда должен быть в трезвенном состоянии. С другой стороны, молитва — это выход за рамки потускневшего статического состояния. Все-таки когда человек обращается к миру невидимому, потустороннему, назовем его так, надо хоть немного ему соответствовать, отойти от закоренелой материальности, иметь дерзновение, каким-то образом духовно обнажиться — иначе молитва останется вычитыванием зафиксированных форм и самого молящегося в ней может не быть. Так что это вопрос сложный. Святитель Игнатий вообще был человеком крайне осторожным, возможно, даже излишне осторожным. Он очень строго относился к духовной прелести и считал, что лучше недоварить и недожарить, чем пережарить, и лучше холодноватое, чем горячее. Конечно же, верно, что увлечься ярким переживанием, чувствованием молитвы очень легко. Настоящая молитва не может не опираться на простые человеческие чувства — однако стремится стать выше их.
Думаю, молитва может быть разнообразной.
И многие святые отцы, созерцатели Бога, не всегда выражали свою молитву словесно.