Все люди разные. Есть шумные, есть тихие. Есть такие, которым нужно ходить шумной большой компанией, шутить, веселиться, песни петь. А есть – которым сидеть на пригорке под раскидистой березой и глядеть задумчиво вдаль.
И да не будут тихие переучивать шумных. А компанейские – дергать склонных к одиночеству с их пригорка. Да не будут.
Я не пошел намедни с детьми в «Бессмертный полк». Не наклеил на картонку отцовские фотографии. И ленточку георгиевскую не повязал. То есть девушка возле гипермаркета ленточку мне протянула, я сказал: мне не надо.
Я не могу сказать, что другие люди думают про это. Я могу только сказать, что я сам думаю.
Я думаю, что мертвые живы. Я в этом уверен. Я – христианин. Я верю в вечную жизнь и не верю в смерть. И про мертвых в третьем лице, как будто их нет, считаю, нехорошо говорить. Они живы, они рядом. То есть мой папа Забежинский Арон Захарович, гвардии капитан, командир артиллерийской батареи, кавалер трех боевых орденов и трех медалей, прошедший всю войну от первого дня до последнего, от Ленинграда до Вены и Будапешта, скончавшийся в августе 1974 года с осколком в правом легком – он жив. Я его помню, я его люблю, молюсь за него.
Вот это последнее, в смысле «молюсь» – это мне, христианину, представляется вообще единственным толковым и главным делом из тех, что я могу для него сделать. Могилку прибирать, высаживать на ней цветочки, выпивать за него рюмку-другую, идти с его портретом по Невскому проспекту… Это всё ему не нужно. А вот молиться Богу за него, сохранять с ним общение в своей молитве за него – это единственное и главное, что я могу. Другого и высшего способа продолжать любить его Господь, который весь этот мир устроил, нам не дал. Вот. Это одна причина, по которой я никуда не пошел, а остался сидеть на пригорке.
Вторая причина – это сам папа и его отношение к войне. Он ненавидел вспоминать о войне. Этот героический человек терпеть не мог, когда при нем рассказывали про подвиги, мужество, хоть про мало-мальский героизм. Он говорил, что война – это смерть, трупы, грязь и ужас.
Он говорил:
– Мы сделали то, что сделали. Но сделали это ужасно. И своих людей сколько потеряли бездарно. И тех, чужих поубивали бесчисленно.
Он не переносил пафосных разговоров о войне, о мужестве и даже о памяти. Терпеть не мог фразы «никто не забыт». И требовал лучше молчать, молчать и молчать, потому что всякие слова теряют цену.
Вот папа в своей земной жизни не носил никогда своих боевых орденов, не ходил на парады и не выступал перед школьниками. И даже на мои вопросы не отвечал. Говорил снова и снова про грязь и смерть. Так неужели же папе понравится, если я наклею его портрет на картонку и понесу его среди других таких же по Невскому?
Еще раз. Мы живем так, будто наши мертвые умерли. И как будто всё, что от них в этом мире осталось – это уже не их, это уже наша собственность. Что хочу, то и делаю. В том числе и с их памятью.
Вот представьте своего отца, деда, прадеда, уже немощного, уже в инвалидной коляске. И мы их все дружно подняли на руках и несем по Невскому в толпе. Со всем уважением несем. Отдаем им, так сказать, честь. Им понравится?
Все люди разные. Кому кажется, что его отцу или деду понравилось бы, пускай несет портрет.
Я про других не знаю. Моему бы, уверен, не понравилось.
Вот я и сам не иду, и портрета его не несу.
Знаю, ему не понравится.
Люди говорят: вот это единение. Люди говорят: вот это память.
А мне кажется, память – это явление такое тихое. Негромкое. Сел тихонько. Тихонько вспомнил. Тихонько помолился.
Но это опять же мне кажется. Я никому не навязываю.
Вот поэтому я – на пригорок. И задумчиво глазами – вдаль.
– Господи, спаси раба Твоего усопшего некрещеного Аарона и помилуй.