Под кровом Всевышнего (В родительском доме. Часть 4)
За благословением к старцу
Тоска моя все возрастала. Дни были короткие, темнело рано, морозило, но снег еще не выпал. В тот год у нас часто гостила монахиня закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители матушка Магдалина. Но это было ее тайное имя, а мы знали ее как Елену Михайловну Пашкевич. Прошло уже лет десять, как Елена Михайловна впервые пришла к нам домой из Елоховского собора, где она временами прислуживала алтарницей. Но бедняжку несколько раз арестовывали, и, чтобы не быть замеченной, она скрывалась у нас от НКВД. В Москве же проживал брат Елены Михайловны с семьей, недалеко от них ютилась в темной запущенной квартире их старая мать. Мои родители были с ними знакомы, справлялись у них о судьбе Елены Михайловны. Отбыв годы ссылки, Елена Михайловна возвратилась снова в Москву. Меня она очень любила, как любила племянников, которые не раз ее обкрадывали. Но она их не осуждала, а сама давала возможность таскать из ее карманов последние деньги. Мама моя обшивала, одевала, кормила Елену Михайловну, укладывала ее у нас спать. А Елена Михайловна настолько свято исполняла обет нестяжания, что по окончании зимы раздавала бедным свои теплые вещи. И вот эта святая монахиня рассказывала моим родителям о духовнике ее разоренной обители отце Митрофане.
Летом, когда я отдыхала в Гребневе, мой папа даже ездил к отцу Митрофану в ссылку. Папа был потрясен святостью отца Митрофана, его воспоминаниями и беседами. Папа даже записал все, что узнал от батюшки про игумению Елизавету. Тогда и я загорелась желанием увидать старца и получить от него благословение на дальнейшую мою жизнь. Прежде я как-то писала ему большое письмо, но это было до моего знакомства с Володей. В том письме я просила отца Митрофана благословить мое учение живописи. В этот же раз я решилась поехать к батюшке, чтобы отдать в его святые руки мою дальнейшую судьбу, открыть ему свое сердце.
Ноябрьским морозным днем мы — я и матушка Елена Михайловна — легко и быстро шагали по замерзшей земле, кое-где покрытой тоненьким льдом и легким, едва белевшим снежком. Кругом бескрайние поля да изредка небольшие замерзшие канавки, ни кустов, ни деревьев, ни сел — и так все восемь километров, отделяющих железнодорожную станцию Крючкове от небольшого села Владычное, куда мы направлялись.
Село выглядело серым и унылым, нигде ни души. На самом краю села под рядом высоких черных лип приютилась крохотная избушка в три оконца, крытая соломой. Здесь безвыездно доживал уже много лет свои дни отец Митрофан из Орла, бывший духовник Марфо-Мариинской обители, находящейся на Большой Ордынке в Москве. Батюшку и матушку его, разбитую параличом, обслуживали две старенькие монахини. Нас ждали. Едва мы открыли тяжелую теплую дверь и, нагнувшись, переступили высокий порог, как нас охватило теплом и уютом. Налево — огромная русская печь, направо — сразу кровать для батюшки, отделенная от комнаты занавеской, а перед ней — еще одна маленькая железная печка-буржуйка с черной трубой, ведущей в трубу русской печи. В правом переднем углу — множество икон с зажженными лампадками, а под ними — малюсенький столик со святынями. Головой к этому столику и ногами к печурке лежала в аккуратной беленькой кроватке худенькая матушка, напоминающая скорее покойницу, чем живого человека.
Слабый ноябрьский свет, падавший из окошечек, освещал длинный и узкий стол, тянувшийся вдоль передней стены. После стола еще метра полтора оставалось до левого угла, в котором тоже висели иконы. Вдоль левой стены до печки стояла узкая деревянная лавка, которую подвигали к столу во время обеда.
Батюшка был уже грузный, тяжелый, отекший, с длинной седой бородой и остатками жиденьких седых волос на голове. Он тяжело дышал, с трудом поднимался. Встретил он нас необычайно ласково и приветливо. «Студентка, дочка профессора из Москвы к нам приехала, — говорил. — Ведь она художница. Достаньте-ка, я покажу ей мою церковь!» — просил он. С полочки над батюшкиной кроватью сняли бумажную церковь, точную копию храма в селе Коломенском, под Москвой. Матушки рассказали мне потом, что батюшка долго возился с циркулем над маленьким рисунком этого храма, делал чертежи, вырезал детали из белой бумаги, склеивал их. Сегодня утром он попросил снять с полки этот изящный храм и сдуть с него пыль — готовился его показать. Может быть, отец Митрофан желал этим своим произведением приобрести какой-то вес в моих глазах, но, видно, быстро понял, что делом рук своих не удивишь девушку из столицы.
Скучающим взглядом я смотрела на бумажную церковь и все ждала, когда же мне откроется храм души этого светильника Божия, я жаждала убедиться в его святости, прозорливости, хотелось поскорее услышать от него что-то особенное, чтобы он разрешил мои недоумения, а, может быть, и направил бы мою жизнь по другому пути, благословив на брак. Я ехала к отцу Митрофану как к святому за исцелением, за советом, потому что я ни с кем не говорила еще о своем браке с Володей. Казалось, что батюшка понял мои мысли, из уст его полились длинные рассказы о его детстве, юности, о службе, о страданиях…
Как я жалею сейчас, что не записала все сразу, пока еще свежа была память. Сейчас, через двадцать четыре года, многое стерлось из памяти. Но все же сутки, проведенные мною под одной крышей со святым, произвели на меня такое впечатление, что я первые годы могла часами пересказывать родным все, что я слышала от отца Митрофана.
Про свое детство отец Митрофан рассказал, что в семье было много детей, отец был священником, дети обращались к родителям на «Вы» и звали их «папаша» и «мамаша». Когда ребенку исполнялось четыре года, отец подводил его к матери и торжественно объявлял, что с этого дня дитя может исполнять все посты. Из воспоминаний детства батюшка рассказал случай, доказывающий, что душа человека может отделяться от тела и являться в другом месте видимым образом. Такие чудеса мы видим в житиях святых, например, у святителя Николая.
В семье же Сребрянских случилось следующее: старшая дочка полюбила офицера из отряда, стоящего близ Орла. Хотя девушке исполнилось лишь шестнадцать лет, но свадьба состоялась. Вскоре молодой муж с полком, где он служил, должен был следовать на Кавказ. Он взял с собой молодую жену, и они в течение двух месяцев двигались вслед за войском, претерпевая все трудности и неудобства дороги.
В семье Сребрянских все жалели молодую сестру, с которой так неожиданно пришлось расстаться. Особенно тяжело переживала разлуку мать.
И вот однажды маленький Митрофан с братцем пяти лет сидели на деревянном полу и играли бумажными лошадками. Был яркий солнечный день. Рядом в соседней комнате сидела за рукодельем мать. «Вдруг мы с братцем, — рассказывал батюшка, — увидели нашу уехавшую сестру, которая прошла мимо нас и села на стул у окошка, грустно положив голову на руку. «Мамаша! Сестрица приехала», — позвали мы мать. Мать тоже увидела свою старшую дочку и встала, чтобы идти к ней, но в это время видение исчезло. Чрезвычайно встревоженная мать позвала отца и рассказала ему, как все мы втроем одновременно видели сестрицу. Родители решили, что сестра умерла и душа ее пришла навестить нас. Запомнили день и час явления, послали телеграмму в то место, куда следовал полк. Вскоре пришло письмо, что сестра жива и здорова, благополучно прибыла на место жительства и хорошо устроилась. В памятный день они как раз прибыли на новую квартиру. Разгрузка вещей, распаковка поклажи, длинный путь на лошадях, непривычная обстановка, жара — все это чрезвычайно утомило молоденькую жену офицера. Она легла спать и заснула таким глубоким сном, что все окружающие думали, что она умерла. Но так как цвет лица ее не изменился, она ровно дышала, пульс не пропал, то ее не тревожили и решили дать ей отдохнуть. Утром она проснулась бодрая и веселая, причем не видела никаких снов. Но по дому она все еще продолжала тосковать, поэтому душа ее и отделилась от тела на несколько секунд, пришла к нам в видимом телесном образе».
К родителям в семье Сребрянских дети относились с необычайным для нашего времени почтением. Отец приходил домой усталый, садился, и дети стаскивали с него сапоги. «Однажды сестрица стаскивала сапог с ноги отца, и отец как-то нетерпеливо пихнул ее ногой. Я заступился за сестру. Ну и попало же мне за то, что я осмелился сделать замечание отцу», — рассказал батюшка.
Чрезвычайно трогательно батюшка рассказал, как, будучи юношей и окончив курс наук, просил благословение на брак у своих родителей, чтобы после принять сан. Супругу свою батюшка любил глубокой Христовой любовью. Я видела, с какой нежностью он в течение дня несколько раз наклонялся над постелью больной, предлагая ей свои услуги, спрашивая ее, не хочет ли она чего, и стараясь по выражению лица больной отгадать ее волю, так как она была без движения и не могла говорить, хотя все сознавала. «Олюшка моя, спутница моя дорогая, — говорил он, — сколько она со мной выстрадала! Ведь она вниз по течению Иртыша сотни километров плыла ко мне в ссылку на открытых плотах. Вы не можете себе представить, как это плыть несколько недель, без крова над головой, под ветром, дождем, солнцем, без удобств, а уж про питание и говорить нечего. И все-таки навестила меня, не оставила одного в далекой Сибири! Какая это мне была поддержка!».
Про молодые годы отец Митрофан говорил: «Детей нам Бог не давал… Тогда мы решили хранить целомудрие. Но какую же муку мы взяли на себя. Ей было легче — она женщина. Но мне-то каково: иметь рядом с собой предмет своей горячей любви, иметь полное право на обладание ею и законное благословение Церкви, и все же томиться и отсекать похоть плоти во имя добровольно взятого на себя подвига ради Христа! Эти страдания можно перенести только с Богом».
Мне думалось, слушая речь батюшки: «Зачем он говорит мне об этом, когда я — девушка и еще не знаю плотской жизни?». Батюшка, как бы угадывая мои мысли, продолжал говорить на ту же тему, предсказывая мне состояние моей души лет через двадцать с лишним. «Вы теперь скоро забудете мои слова, — говорил он, — но, когда придут те обстоятельства вашей жизни, о которых я говорю, Вы вспомните мои слова и они послужат Вам утешением и опорой и укрепят Вашу молитву и веру». И, действительно, часть слов отца Митрофана уже оправдалась, и я, вспоминая его рассказы, благодарна ему теперь. Многое еще не сбылось, так как я еще живу, и Бог, как говорится, терпит грехи наши.
Наша беседа часто прерывалась. Садились за стол и обедали, причем народу было много. Все время кто-то приходил к батюшке, нас прерывали, батюшка всех усаживал за стол. Электричества в селе не было. День быстро сменился длинным темным вечером, и на столе появилась керосиновая лампа. Старушки выходили на холодный двор, кому-то было жутко, а батюшка сказал:
— А зачем бояться? И нечистого нечего бояться. Он сколько раз придет сюда и сядет в кресло под образами. Ведь до чего нагл — рядом со Святыми Дарами дерзает садиться! И начнет надо мной издеваться, ногой меня в мой огромный живот (грыжа) бьет, да я не чувствую — ведь он ничего не может. Если Бог не разрешит ему, он ничего и не может!
— Батюшка, а Вы бы скорее перекрестились, чтобы он пропал, — учу я отца Митрофана.
— Да, он сразу исчезает, он не выносит креста, — отвечает батюшка, — да только я не спешу, еще посмотрю на него, какой он отвратительный, безобразный и — бессильный.
Батюшка брал Библию и читал псалмы на понятном родном языке. Читал он громко, с чувством и всем велел слушать: «Ведь это же беседа души с Богом и надо читать псалмы по-русски, чтобы уму и сердцу было доступно», — говорил он. По временам батюшка вдохновлялся и весь будто преображался. Он вдруг начинал ходить вдоль комнаты быстрыми и легкими шагами, глаза его сияли, он рассказывал плавно, интересно, увлекательно. Все затихали, сидели, затаив дыхание, а речь отца Митрофана звучала громко и ясно, унося нас в далекое прошлое. Перед нами проносились картины 1905 года, когда батюшка молодым полковым священником был среди солдат на фронте на Дальнем Востоке. Вот он причащает раненых, вот исповедует умирающих солдат, вот отпевает, вот служит молебны перед боем. Все события этого времени он описал в «Записках полкового священника», изданных в 1906 году. Эта книжка попала в руки сестры царицы — Великой княгини Елизаветы. Она захотела познакомиться с ее автором лично и вызвала его в Москву. Война уже окончилась, и отец Митрофан снова служил в Орле.
В эти годы Великая княгиня задумала создать в Москве монастырь по типу западных, какие она видела за границей. Был составлен проект устава монастыря, выбранный из многих присланных на конкурс проектов. Великая княгиня одобрила проект, присланный отцом Митрофаном, но никак не могла подобрать сестрам обители духовника, какой требовался по уставу отца Митрофана. А по уставу требовался такой священник, который, имея матушку, жил бы с ней не как с женой, а как с сестрой. Но так как такого не находилось, то княгиня предложила отцу Митрофану самому вступить в эту должность. Он был вызван в Москву и долго отказывался, так как любил свой приход и жалел свою паству, которая ни за что не желала расстаться со своим духовным отцом. Отец Митрофан был очень популярен в Орле, его все уважали и искали его совета. «Бывало, начнешь давать крест после обедни, а народ все идет и идет. С одним побеседуешь, другой просит совета, третий спешит поделиться своим горем — и так тянутся часы… А матушка все ждет меня обедать, да только раньше пяти часов вечера я никак из церкви не выбирался», — рассказывал батюшка.
Но как ни предан был отец Митрофан своему делу, а предложение Великой княгини считалось почти приказанием, и противиться ему батюшка не смел. Он обещал подумать, а сам, как только отъехал от Москвы, твердо решил отказаться. «Остановился я в одном подмосковном имении на обратном пути в Орел, — рассказывал батюшка, — а самого одолевают мысли, душа мятется… Как вспомню родной город, слезы моих духовных детей, так сердце мое разрывается от горя… Так хожу я среди тенистых аллей, любуюсь пышной природой, цветами и вдруг чувствую, что одна моя рука отнялась и я не могу ей пошевелить. Делаю попытку поднять руку, но безуспешно — ни пальцы не шевелятся, ни в локте руку согнуть не могу. Как будто нет у меня руки! Я был в ужасе: кому я теперь нужен без руки? Я же не могу служить. Я понял, что это Господь меня наказывает за непокорность Его святой воле. Тут же в парке я стал горячо молиться, умоляя Создателя простить меня, и обещал согласиться на переход в Москву, если только Господь вернет мне мою руку. Прошло часа два, и рука моя стала понемногу оживать. Я приехал домой и объявил приходу, что должен покинуть их. Что тут было! Плач вопли, рыдания… Я сам плакал вместе с моими дорогими горожанами. Начались уговоры, ходатайства. Я обещал Великой княгине скоро переехать, но сам не смел порвать со своим любимым детищем, с дорогим приходом. Шли месяцы, Москва ждала меня, а я медлил, и решение мое колебалось. И наконец я убедился, что порвать с приходом свыше моих сил, и написал отказ. После этого я снова лишился руки. Меня опять вызвали в Москву. Полный горя и отчаяния, я пошел в Москве к чудотворной иконе Царицы Небесной, к Иверской Божией Матери. Ее возили по всей России и, когда она снова прибывала в Москву, то наплыв народа к ней был необычаен. Я стоял среди толпы, обливаясь слезами, и просил Царицу Небесную исцелить мою руку. Я обещал еще раз твердо и непреклонно принять предложение княгини и переехать в Москву, лишь бы мне была возвращена рука и я мог бы по-прежнему совершать таинства. С благоговением и страхом, верой и надеждой приложился к чудотворному образу… Я почувствовал снова жизнь в руке, снова зашевелились пальцы. Тогда я радостно объявил Великой княгине, что решился и переезжаю. Но нелегко было это осуществить! В день моего отъезда поезд, на котором я должен был уезжать, не мог двинуться с места. В девять часов утра тысячные толпы народа запрудили вокзал и полотно железной дороги. Была вызвана конная полиция, которая пыталась очистить путь, но только в три часа дня поезд отошел, провожаемый плачем и стоном моих покинутых духовных детей».
Батюшка тяжело опустился в кресло и склонил голову. Казалось, силы покинули его. Передо мной снова был слабый и больной старец, доживающий последний год своей многострадальной жизни.
То были дни ноябрьских торжеств. Вот в эти выходные дни вечером неожиданно приехал из Москвы знаменитый врач-гомеопат Песковский, который приходился родным племянником больной матушке. Он был глубоко верующим человеком и очень любил батюшку. Он подошел к кровати матушки, встал на колени и со слезами целовал ее расслабленные руки. «Ведь она ему как родная мать была, — объяснил батюшка, — лет с десяти он остался сиротой и жил с нами, как сынок наш».
На ночь читали при свете свечки долгие молитвенные монашеские правила. Потом откуда-то появились подушки, подстилки, одеяла; стали думать, как уложить в одной избе девять человек, собравшихся вокруг батюшки. В левом углу под иконами место считалось наиболее почетным, и там всегда стелили постель доктору, когда он приезжал. Оставались еще места на печке, вдоль печки, на столе и под столом. Старушки со страхом переглядывались между собой и таинственно шептались о том, что если батюшка уложит спать на столе, то долго человеку не прожить. «Тогда уж готовься к смерти — батюшка наш прозорливый», — утверждали они. Мне было досадно за их суеверия и жалко батюшку: «Ему просто негде уложить так много гостей, а они считают, что смерть кому-то хочет предсказать». А матушки уже спешили занять «безопасные» места.
— Батюшка, мне согреться хочется. Благословите меня на печку, — ., просила одна.
— А уж я с ней рядышком легла бы, — умоляла другая.
— Я тоже могу туда забраться, — спешила третья.
— Да вы и печь-то провалите, — качал головой батюшка, растерянно озираясь кругом, словно ища глазами места, удобного для ночлега.
И так мне смешно показалось, как монахини попрятались за углом печки, будто смертного приговора боясь благословения лечь на столе, что я, сдерживая улыбку, смело и сочувственно смотрела на батюшку, говоря в своем сердце: как трудно Вам искоренять суеверия!
— Благословляйте меня, я не боюсь!
— А Наташенька в приметы не верит, молодец, — сказал он, — ложись, деточка, на столе — и сто лет проживешь, — пошутил он. Любившие меня монахини ахнули, у других же вырвался вздох облегчения. Мне было по-прежнему весело, а батюшка стоял задумавшись, будто прислушивался к внутреннему голосу.
— А смерть-то за плечами будешь чувствовать всю жизнь, — сказал он, обращаясь ко мне.
— Это хорошо, — отвечала я, — ведь написано: «Помни час смертный и не согрешишь». Батюшка ответил:
— Да, помнить о смерти хорошо, а чувствовать ее рядом не очень-то приятно.
— Ну, воля Божия! — решили мы и улеглись на свои места.
Утром все куда-то разбежались и я имела возможность поговорить с батюшкой о своей жизни. То была не исповедь, а просьба о помощи духовной, просьба совета, указаний и разрешения моих недоумений. Батюшка задал мне несколько вопросов, среди которых был такой: чего я жду от молитвы, и бывают ли срывы и раздражения в моем поведении? Когда батюшка давал мне ответы, я сидела у печурки, а он больше ходил по комнате, устремляя вдаль свои глубокие глаза, и говорил, будто что-то видел:
— Не сокрушайся. Ты не будешь больше жить с братом. Чем скорее совершится ваше бракосочетание, тем лучше. На один мой вопрос он развел руками:
— Боже, как же так можно?
Я молчала, потом сказала:
— Люди так впали в грех, что обо всем имеют самые превратные понятия. А между тем, Бог создал все прекрасно и ничего не может быть скверного среди того, что сотворил Бог. Если же черпать знания у человека, то можно легко начать смотреть на жизнь глазами этого человека, то есть как бы сквозь грязное стекло.
Батюшка понял мои слова так: знание о физической стороне брака осквернит мою душу и не даст смелости идти по ясному пути воли Божией. Он смиренно склонил голову перед иконами: «Боже, пути Твои различны и неисповедимы».
Старушки мешали нашему разговору, то входя, то выходя из избушки. Больная матушка лежала в забытьи, а мы с батюшкой продолжали разговаривать. Он давал мне наставления, как вести себя с будущим мужем: «Мы, мужчины, грубая натура, а потому более всего ценим ласку, нежность и кротость — то, чего в нас самих не хватает. И нет ничего более отталкивающего мужчину от женщины, как дерзость и суровая грубость или наглость в женщине». Батюшка жалел меня, ужасался моей чрезвычайной худобе и говорил: «В двадцать два года выглядеть, как тощая девочка! Однако ты не потеряла женственной прелести».
Наконец, все собрались на молитвенное правило, после чего следовал завтрак. Я ловила каждое слово батюшки, и они врезались в мою память. Допивая чай из самоварчика, он говорил:
«Ах, если бы вы знали, что значит иногда стакан горячего чая! Я был вызван из тюремной камеры на допрос к следователю, но был в таком состоянии, что не мог ни соображать, ни говорить. Следователь (спаси его, Господи!) сжалился надо мной и велел принести мне стакан горячего крепкого чая. Это меня так ободрило и вернуло к жизни, что я смог отвечать ему. Я был приговорен к расстрелу. Я сидел в камере с приговоренными, из нас ежедневно брали определенное количество, и мы их больше не видели. О, это была тяжелая ночь, когда я ждал следующего дня — дня моей смерти! Но тут патриарший местоблюститель владыка Сергий подписал бумагу, в которой говорилось, что по законам советской власти Церковь преследованию не подвергается. Это спасло мне жизнь, расстрелы были заменены ссылкой. А как тяжело было ехать в ссылку! Мы лежали по полкам вагонов, и нам запрещено было вставать и ходить. Все тело ныло, организм требовал движения после нескольких суток лежачего положения. Молодой солдат с винтовкой ходил и строго покрикивал на нас. Да разве можно было доверить преступникам двигаться по вагону! Ведь среди нас каких только бандитов не было! Я молился и изнемогал от лежания. И вот я свесил голову с полки в проход и заговорил с солдатом: «Любезный! Да ты из Воронежа!». — «А ты откуда знаешь?» — удивился юноша. «А я из Орла! А в Воронеже знаешь такое-то место?». Мы разговорились, лицо парня просияло от нахлынувших воспоминаний о милых, родных местах. Осторожно озираясь, он сказал: «Слезай, походи». Так я был спасен. Это Господь меня помиловал, а так ведь я ничего не знал. Это действует благодать священства, она и только она. А то считают, что я что-то знаю, что я прозорливый! А это — просто благодать священства. Вот пришел ко мне этим летом молоденький пастушок, плачет, убивается: три коровы у него из стада пропали. «Меня, — говорит, — засудят, а у меня семья на руках». — «А ты где искал?» — спрашиваю. «Да двое суток и я, и родные, и товарищи всю местность кругом обошли — нет коров! Погиб я теперь!». Мы пошли с ним к остаткам разрушенной церкви (в двухстах метрах от моей избушки). Там горка кирпичей на месте Престола. А перед Богом ведь все равно это святое место, где алтарь был. Там таинство свершалось, там благодать сходила. Вот мы с пастухом помолились там Спасителю, попросили Его помочь нам найти коровушек. Я сказал пастуху: «Иди теперь с верой на такой-то холмик, садись и играй в свою свирель. Они на звук к тебе сами придут». — «Ох, батюшка, да мы там с братьями все кустики уже облазили!». Но пошел. Ну, и на самом деле: сидел пастух, играл на своей дудочке, и к нему в течение получаса все три коровы пришли. «Смотрю, — говорит, — рыжая из кустов выходит, а за ней вскоре и белянка, а немного погодя и третья показалась. Как из земли выросли!».
Этот и другой рассказ я слышала от людей еще до посещения батюшки.
В одной из окрестных Владычному деревень в избе за решеткой из металлических прутьев сидела бесноватая женщина. Никто не смел приблизиться к буйной одержимой. Родные ее пришли к отцу Митрофану и просили его помощи. Отец Митрофан, взяв Святые Дары, пошел в то село. Когда он еще был на пути, больная буйствовала, бес из нее кричал: «Не могу тут больше оставаться, отец Митрофан идет, он больше Ивана Кронштадтского, он меня выгонит!». Женщина притихла. Отец Митрофан безбоязненно вошел к ней, остался с ней вдвоем. После этого он вывел женщину к родным, уже совершенно здоровою. В последние годы отец Митрофан был уже в сане архимандрита и носил имя Сергий, а его матушка — монахиня Елизавета. Он рассказывал, что принял этот сан по благословению оптинского старца Анатолия. Батюшка удивился, когда я сказала, что ничего не слышала о последних оптинских старцах. Я вообще мало что знала о жизни и не очень интересовалась. А тут я была удивлена, как интересуется батюшка политикой партии и правительства, с каким интересом он читает газеты. Радио у них не было, и батюшка просил всех приезжающих покупать для него всевозможные газеты и журналы, даже прошлых недель. Он восторгался остроумием министра иностранных дел Вышинского и пробовал говорить со мной о международных вопросах, но я оказалась тупой и гораздо меньше его осведомленной.
Батюшка вспомнил своего родного брата, убежденного коммуниста: «Мой любимый дорогой братец был горячий революционер. Было время, когда мы с ним горячо спорили и не сходились во мнениях. В последние годы своей жизни брат мой пришел к выводу, что прекрасные идеи коммунизма слишком высоки для народной массы. Не каждому, а лишь умным, одаренным людям дано подняться до того высокого морального уровня, который и требуется от каждого при коммунизме. Большинство же людей с мелкими мещанскими запросами не в состоянии постигнуть великого самоотречения на пользу общества. Мой бедный братец! Как горячо он, бедняжка, переживал, уже при советской власти, свое разочарование в людях!».
Сам же отец Митрофан был настроен очень оптимистично. Он верил, что наука достигнет такого момента, когда докажет людям существование иного, духовного мира, и люди убедятся тогда в существовании Бога, поверят в бессмертие душ, и будет «первое воскресение».
Все народы, Тобою сотворенные, придут и поклонятся пред Тобою, Господи, и прославят имя Твое (псалом Давида).
«Но ненадолго будет этот рай на земле. Испорченному тысячелетиями грешному человеку надоест и невтерпеж станет чувствовать над собой Владыку и покоряться Ему. Тогда люди взбунтуются на Бога, открыто объявят Ему войну… Тогда и придет конец. Не раньше погубит Бог мир, пока не даст возможности всем уверовать в Него».
Я впервые услышала такое представление о будущем. Никто никому не навязывает своего мнения, но каждый имеет свое дарование от Бога, у каждого свое понятие, своя личная вера в будущее.
Батюшка дал мне наставления, как в жизни относиться к людям: «Нет плохих людей на свете, а есть больные души, жалкие, подверженные греху. За них надо молиться, им надо сочувствовать».
Подошел час моего прощания с батюшкой. Я очень плакала, сердце мое сжималось, как будто я чувствовала, что надолго расстаюсь с угодником Божиим, которого успела полюбить за одни сутки. Радужная картина моей будущей жизни, предсказанная батюшкой, не могла утешить меня в момент разлуки. Я обещала ему еще раз приехать, но отец Митрофан твердо сказал: «Нет, в этой жизни мы с тобой больше не увидимся. На могилку ко мне — придешь».
Он оделся и вышел на улицу проводить нас. Я много раз останавливалась и оглядывалась на низенькую избушку, перед которой стоял батюшка, поддерживаемый под руку племянником. Он благословлял и благословлял нас, а мы долго оглядывались и шли тихо, как бы нехотя. День был серенький, тихий, морозный.
Пророчества отца Митрофана
Отец Митрофан раскрыл передо мной будущие события моей жизни. Конечно, не все — видно, те, в которых хотел помочь своей молитвой. Он предупреждал меня, что семью нашу будет окружать злоба, ненависть со стороны близких родных. Я не согласилась с ним.
— Батюшка, да ведь зло можно добром победить.
— Не всегда, деточка! В жизни очень сильно чувство зависти. И сколько бы ты ни одаривала завидующих тебе, от добра твоего их зависть не погаснет, а зло разгорится. Ну, да что-то терпеть надо. Ничего, счастлива будешь! То, что я тебе сейчас скажу, ты пока забудешь, а когда настанут тяжелые переживания, тогда все мои слова вспомнишь.
Я рассказала батюшке о том, что папа для меня — и духовный отец, и самый близкий друг.
— И как же я буду расставаться с отцом, когда настанет час его смерти?
Батюшка отвечал мне не сразу. Я видела, что он молится, внемлет голосу Господа, а потом говорит:
— О, сиять будешь от счастья, когда отец твой умрет. Будешь ждать этого с нетерпением, есть не будешь ему давать, заморишь голодом.
Больно и обидно мне было это слышать. Но словам отца Митрофана я верила, а потому сказала:
— Батюшка! Уж если Вам Бог открыл это, то попросите Его, помолитесь, чтобы мне не впасть в этот ужасный грех.
Последовало молчание, батюшка молился, потом просиял и сказал, улыбаясь:
— Да не уморишь папу голодом, Бог не попустит, не бойся.
— А все-таки, почему же я ему есть не дам? — не унималась я.
— Да, будут всякие соображения, оправдывающие тебя… — задумчиво сказал отец Митрофан.
Через тридцать пять лет, когда умирал мой отец, исполнилось предсказание отца Митрофана.
О будущем моем супруге отец Митрофан предсказал следующее:
— Он, как свечка, будет гореть перед Престолом Божиим в свое время, потом… Но это еще не конец, не все, не бойся… Опять вернется к Престолу, еще послужит, не унывай. И он, и ты — вы нужны будете Церкви.
Я говорю:
— Священник нужен Церкви, но его супруга зачем? У меня нет ни голоса, ни слуха… Чем я могу послужить Церкви?
— У тебя альт. Читать и петь будешь, проповедовать будешь.
— Батюшка, да сейчас и священники-то в церкви проповедей не говорят, видно, боятся. Запрещено…
— Другое время настанет. Вот тогда и запоешь в храме, да так, что даже голос твой слышен будет… Да сил-то уж у тебя тогда не станет. К закату будет клониться день твоей жизни. Даже ценить тебя будут. И в нашу Марфо-Мариинскую обитель придешь и для нее потрудишься.
Эти слова звучали странно и казались мне несбыточными.
— Батюшка! Да там одни руины… И вспоминать-то опасно о матушке Елизавете, как и о всех Романовых.
— Все переменится. Вот доживешь и увидишь…
И еще о переживаниях души моей в будущем говорил мне отец Митрофан, как бы укрепляя меня не падать духом.
— Может быть, мы будем жить, как брат с сестрой? — спросила я.
— Нет, — отвечал отец Митрофан, — в нашем веке остаться верными друг другу — великий подвиг… И какие же у вас детки будут хорошие… Если только будут! — улыбаясь, говорил отец Митрофан.
Общая радость
В конце 1947 года в стране была произведена денежная реформа. Говорили о том, что немцы в войну выпустили много фальшивых советских денег, чтобы подорвать нашу экономику. Мы видели, что бумажные рубли, десятки, сотни так обесценились, что в деревнях ими оклеивали стены. На рынке крестьяне собирали деньги мешками, а цены этим бумажкам не было. Все было очень дорого, рыночные цены на продукты были в сто раз выше, чем цены на те же продукты по карточкам. Но главная радость реформы состояла в том, что все карточки были сразу отменены. Впервые после семи лет карточной системы в конце декабря 1947 года люди смогли войти в магазин и купить себе что угодно и сколько угодно. Такого неподдельного ликования на улицах Москвы я ни разу еще не видела. Прохожие поздравляли друг друга, указывая на магазины: «Войдите! Там все есть! Бери сколько хочешь! Наконец-то мы почувствовали, что война окончена!».
Получив зарплату новыми деньгами, все сразу стали богаты и сыты. Казалось, некоторые обезумели от счастья. Я видела мужчину, который шел по улице, обвешанный баранками и маленькими сушками, как бусами, как поясами и через плечи. Со смехом, приплясывая, люди показывали один другому охапки хлеба и других продуктов. Мануфактура, одежда, обувь — все стало вдруг всем доступно. Кончилась проблема — где и что «достать», народ вздохнул облегченно.
Был декабрь месяц, лежал снег, морозило. Володя опять провожал меня через пустые поля до дороги на Москву. Стемнело, прощаться не хотелось.
— Что ж, будем ждать до весны? — спросил меня Володя.
— Что будем ждать? — не поняла я.
— Да нашу свадьбу, — пояснил он.
Тогда я рассказала ему о своем разговоре с отцом Митрофаном, который сказал мне: «Чем скорее поженитесь, тем лучше. Володя нужен Церкви Божией».
— Ну, тогда можно обвенчаться и мясоедом, то есть после Святок, — решил Володя.
— Надо все обсудить с родителями, — сказала я.
Он согласился, и мы назначили день так называемого сговора. Он приходился на 31 декабря — день именин моей мамы, когда все встречают Новый год. На этом решении мы и расстались, не сказав друг другу ни слова любви, только руки пожали и обещали молиться. Не скажу, чтобы чувств у нас не было, но исполнялись слова Священного Писания: «Уповающий на Господа хранит себя, и лукавый не приближается к нему».
В тот день, когда Володя пораньше ушел с поминок, мы на некоторое время остались среди дня одни в доме. Мать с братом куда-то ушли, может быть нарочно задержались на поминках в соседнем доме у отца Михаила. Тогда мы с Володей решили вместе помолиться. Мы читали мой любимый акафист «Сладчайшему Иисусу Христу». Вечером этого дня я сообщила папе, что Володя заговорил о свадьбе. Какою же радостью просияло лицо отца! Он подошел к иконам, благоговейно перекрестился широким крестом. Некоторое время он молча молился, благодаря Господа, что Он услышал наши молитвы. Потом папочка обнял меня, поцеловал и сказал: «Милостив Бог, все будет хорошо!». Потом он позвал в кабинет маму и сказал: «Зоечка! В День твоего ангела к нам придет Владимир Петрович. Будем обсуждать вопрос о свадьбе нашей дочки с Володей».
— Что? Как? О свадьбе? — воскликнула мама и села в кресло.
— Мы разве не видели, к чему идет дело? Так слава Богу! — сказал отец.
Тут мама тоже просияла, заулыбалась и сказала:
— Ну, слава Богу! Теперь, дочка, забудь все, что я говорила тебе напротив… Теперь твой Володя — мой будущий зять, и я его буду любить, как родного…
Мама хотела поздравить меня, но я возразила:
— Да ведь поздравляют-то после свадьбы! Вот приедет Володя и решит, как все будет, а пока будем молиться. Только мы не хотим ждать до весны, до Пасхи. Церкви нужен дьякон.
Мамочку свою я с этого момента не узнавала. Куда делись ее вздохи, ее подозрительность, ее опасения? Теперь голова ее была занята заботой о венчальном платье, о свадебном столе, о гостях и т.п. Мама вздыхала теперь только о том, как будет огорошен ее любимец Володя Даненберг, как будут огорчены его родители, ведь они надеялись видеть меня своей снохой, а мамочка мечтала, что Володя Даненберг будет ее зятем. Ей очень нравилось, как он, раскланиваясь с ней, целовал руки.
— Нет, твой Володя мне ручку целовать не будет, — с досадой сказала мама.
— Он-то тебе целовать руку не будет, — ответила я, — а ты ему будешь руку целовать.
— Что? Как? — засмеялась мама.
— Бог милостив, может быть, даст и это, — с надеждой, взглянув на образа, сказал отец.
Прощай, институт!
Приближались Рождественские дни. Я продолжала учиться, но голова моя была занята совсем другим. Все чаща и чаще предо мной вставал вопрос: смогу ли я совмещать замужество с учением? Товарищи-студенты меня уважали, один даже увлекался мной, пел рядом, когда мы работали в мастерской, а летом сидел на траве передо мной, любуясь моей соломенной шляпкой. «Я стерегу Наташу», — отвечал он товарищам, когда его спрашивали, что он делает. Это было в июне, когда у студентов Строгановки была практика в Останкино. Бедный мальчик работал только левой рукой, у правой на фронте был перебит нерв. Звали его Леонид Грачев, он окончил Строгановку и впоследствии прекрасно расписал храм Адриана и Натальи, где Володя, уже будучи отцом Владимиром, был настоятелем. Я так жалею, что не открыла Леониду мою веру в Господа, а ведь он как-то проговорился, что бабушка его была верующая и крестила его. Но времена были такие, что мы боялись доносов.
Только один студент Женя У. знал мои убеждения. Он рассказал мне, как поколебалась его вера в «светлое будущее», его атеистические мировоззрения. Он жил вдвоем с матерью-атеисткой, отца не было. До Строгановки Женя окончил «Училище 1905 года». Осенью студентов посылали копать картошку. Ночевали ребята по избам. Вечерами, от нечего делать, молодежь забавлялась спиритизмом. Все садились вокруг стола и вызывали духов. Конечно, ни ангелы, ни души праведников на сеансы к ним не приходили, их заменяли бесы. Прежде всего бес требовал, чтобы присутствующие сняли икону со стены и вынесли ее. Потом было требование снять нательные кресты. Но их редко кто носил в то время. Потом неизменно шло требование, чтобы Женя удалился. «Меня каждый раз выгоняли в другую избу», — рассказывал мне Женя. Тогда-то он и задумался над вопросом: почему же это происходит? Что бес не переносит креста и икону — это понятно, но чем он, некрещеный мальчишка, мешает им — этого он никак не мог уразуметь.
Когда я передала отцу наш разговор с Женей, он сказал: «Видно, душа у юноши настолько чистая и приятная Богу, что бесы знают, что в свое время Женя повернется к Богу. Господь настолько милостив, что не оставит доброго, хорошего человека без Своей благодати. Спаситель призовет его в свое время».
Однажды ночью Женя почувствовал приближение злого духа. От ужаса он схватил ножки сломанного стула и, сложив их крестообразно, поднял вверх. Мрачный дух тут же исчез. Тогда Женя задумался о силе крестной. Бедняга, он тогда еще ничего не слышал о Христе.
Мы подолгу беседовали с Женей на переменах, в столовой, по пути в музеи. Женя задавал мне такие глубокомысленные вопросы, на которые мне порой трудно было отвечать. Тогда я познакомила Женю с папой, который с радостью стал заниматься с ним духовным просвещением. Женя и Марк открыли вскоре (по секрету) моему отцу, что их вызывали поодиночке в НКВД. Им предлагали поступить туда на службу, поручали следить за нашей семьей, особенно за Николаем Евграфовичем, за его друзьями и обо всем доносить. Но юноши не были «иудами» и отказались. Женя просто мотивировал свой отказ тем, что «поругался с Наташей» и поэтому ходить к Пестовым больше не собирается. Он один из всего института знал о моей дружбе с Володей, но ни с кем об этом не разговаривал, берег мою тайну. Женя был очень талантлив, имел по специальности одни пятерки, но мне всегда казалось, что все его работы были мертвые, без души, а как будто высечены из камня или дерева. Наверное, потому что Женя не был крещен. Впоследствии, когда Женя крестился, работы его ожили.
С другими студентами у меня сложились хорошие, товарищеские, братские отношения. Я много помогала им в немецком языке, часто диктовала переводы длинных текстов. Я снабжала товарищей кусочками ластиков и карандашами, когда они на занятиях в этом нуждались. А они в ответ помогали мне натягивать холсты на рамы и забивать гвозди, что у меня получалось плохо.
Я чувствовала, что мне придется расстаться с институтом. Впереди была сессия. Обилие картин в Музее изобразительных искусств им. Пушкина уже не укладывалось в моей голове. Да и по композиции нам дали такую трудную работу, что мы не знали, как к ней приступить. Раньше я не пропускала ни одного занятия, ловила каждое слово преподавателя, а тут стала прогуливать, ездить на праздники в Гребнево: на Рождество, на Крещение… Дороги, морозы, богослужения… Моих физических сил не хватало.
Как-то мы сидели вечером с Володей друг перед другом, усталые после службы, и я сказала:
— Как я устала! Как трудно мне и учиться, и ездить сюда.
— Так кончай учиться, — ответил Володя. — Разве мне бросить институт? — спросила я. Жених мой кивнул головой. — Ты разрешаешь? Да? Тогда я скажу об этом папе. Как-то он на это посмотрит?
В тот же вечер, оставшись одна с папой, я сказала:
— Душенька! Мне так невмоготу стало учиться, сил нет! Если бы мне уйти из Строгановки, то после свадьбы я бы смогла жить с Володей в Гребневе. Он согласен на это, он разрешает мне закончить с учебой.
Папочка взволнованно встал, опустил голову и зашагал по кабинету.
— Я так боялся этого, — тихо сказал он.
Мне показалось, что голос его задрожал и он заплакал. Но папа скрыл от меня свои чувства. Он повернулся ко мне спиной, будто стал что-то доставать с полки.
— Только уход свой оформи, все документы собери, — продолжил он твердым голосом.
Сердце мое подсказало мне, что папочка мой не Строгановку жалел, но ему было больно расставаться со мной. Мы так любили друг друга! Я подошла к отцу, обняла его, покрыла его щеки десятками поцелуев и долго ласкала его. Я говорила:
— Мы будем с тобой часто видеться, а летом ты проведешь свой отпуск у нас в Гребневе. — Видно, так Богу угодно. Да будет Его святая воля, — грустно сказал папа.
Он не хотел расставаться со мной, но и не хотел своим горем омрачать моего счастья. А я ликовала, как тяжелая гора свалилась с моих плеч!
Перед свадьбой
Конец января я провела в бегах по институту, собирая документы. Как студенты, так и администрация и педагоги были ошарашены моим уходом. Тут и там меня спрашивали: «Что случилось? Почему Вы уходите?» — так это было для всех неожиданно. Ведь я была одной из самых прилежных учениц, никогда не пропускала занятий, все сдавала вовремя. А теперь я улыбалась и врала на каждом шагу. Правда была только в том, что я выхожу замуж и уезжаю туда, где должен быть мой муж. Так как я сияла от счастья, то мне верили. Девушки расспрашивали, какое у меня будет венчальное платье и тому подобное, кто-то просился на свадьбу, а иные ребята отворачивались угрюмо, как будто я их чем-то обидела. Педагоги, расположенные ко мне, советовали не забывать живопись и продолжать учиться и работать в этой области. Я успокаивала их, уверяя, что краски останутся со мной, что я и впредь буду писать маслом, только уже не по заданию, а «отводя душу». А когда меня спрашивали, куда я уезжаю, то я говорила, что об этом не могу сказать никому. Тогда сложилось мнение, что я еду за границу и что мой будущий муж будет на такой ответственной должности, где надо иметь около себя жену. Я не спорила, таинственно улыбалась и отворачивалась. В общем, все желали мне счастья в личной жизни, говоря, что это самое главное в жизни человека.
Бедные заблудшие овечки! Никто из них не понимал, что самое главное — это исполнять волю Божию, какова бы она ни была. Я знала, что впереди меня ждет жизнь, полная испытаний, забот, болезней, сопутствующих деторождению. Но этот крест посылался мне Господом. Святой старец дал мне на это благословение, поэтому я с радостью вступала в новую жизнь.
Свадебное платье шила мне мамина учительница рукоделья, преподававшая еще в Угличской гимназии до революции. Теперь старушка жила на окраине Москвы, где одноэтажные домики и сады напоминали деревню. Володя провожал меня туда на примерку платья. Мы долго шли, не спеша по заснеженным улицам города, любуясь зимней природой и обсуждая наши дела. Греясь в уютной комнате, мы удивлялись, с какой любовью и благоговением шилось мое белое подвенечное платье из крепдешина. Горели лампадки, старушка молилась, а потом садилась за работу. Когда она трудилась, то даже внучке своей не разрешала войти в свою комнату, охраняя свой труд, как святыню. Фасон мы с ней сочинили строгий: с высоким воротником, с длинными рукавами и длиной до пола. Мы знали, что готовить одежду к таинству венчания надо особо, потому что на нее сойдет благодать Святого Духа. Володе мои родители тоже сшили новый костюм.
Ко дню Ксенофонта и Марии, на который была назначена свадьба, приехала из Нижнего Новгорода (тогда город Горький) моя крестная — тетка Вера, папина сестра. Мы с ней друг друга очень любили, хоть и редко виделись, раз или два в году. Накануне свадьбы я хотела вымыть полы и взялась за ведро, но тетка остановила меня:
— Нет, нет! Сегодня мы тебе мыть полы не дадим!
— Да почему же?
— А вдруг ты нечаянно зашибешься, так уж «до свадьбы не заживет»!
Мы вспомнили пословицу и засмеялись. Под руководством крестной я первый раз в жизни ставила тесто, училась готовить закуски. Я еще ни разу не слышала про майонез, чему крестная дивилась. Ведь у нас в семье никогда не было ни закусок, ни выпивок, ни «столов». А тут от соседей принесли бокалы, рюмки, салатницы, вазы, тарелки… Так непривычна мне была эта суета, нежелательна. Но что делать! «Свадьба бывает один раз в жизни!» — объясняли мне родные. Даже бабушка Евникия, которая все двадцать лет провела в нашей кладовке, одевалась в отрепья, найденные в помойных ящиках, и та открыла свой сундук, на котором спала, и достала два скромных ситцевых платья. Она показала их мне, ласково спросив:
— Какое из них мне надеть на твою свадьбу — с розовыми цветочками или с голубыми?
Я была удивлена и спросила:
— Откуда у тебя платья, бабушка? На что она ответила:
— Я их всю жизнь берегла для твоей свадьбы.
Родители спросили меня, какой иконой я бы хотела, чтобы меня благословили. Я выбрала самую большую и самую красивую, с Афонской горы, «Утешение в скорбях и печалях». «Эта икона принадлежит матушке Магдалине, — ответил отец, — но мы спросим у нее разрешения» (это была та самая монахиня, которая возила меня к отцу Митрофану. Она хранила у нас свою икону).
Матушка Магдалина была невыразимо обрадована вопросом папы. Она сказала: «А я ведь ломаю голову, что мне подарить на свадьбу Наташеньке. Ведь у меня ничего нет!». Целуя меня, она говорила: «Как хорошо, что ты выбрала именно эту икону. Уж так умеет утешить Царица Небесная! Никто лучше ее не утешит. А скорби и печали у всех в жизни бывают, без них не проживешь. Но призывай Святую Деву, и Она утешит так, что никаких скорбей не почувствуешь, радость духовную даст тебе Богоматерь!». И сбылись слова матушки: вот уже пятьдесят лет сияет над нами сей образ Богоматери, утешая и радуя!
День свадьбы
В день свадьбы мама и крестная меня наряжали, завивали, причесывали и одевали… Я все молча переносила, не возражала им, но ни в чем не принимала участия, как будто свадьба меня не касалась. Какое-то тихое и торжественное настроение охватило меня, все стало безразличным, что было вокруг. Только к Господу беспрестанно обращалось мое сердце, прося милосердия, но это было без слов. Впоследствии я поняла причину моего состояния. Оказывается, отец Митрофан в те часы надел полное иерейское облачение, митру и венчал нас с Володей заочно, находясь сам в далекой ссылке. Он с чувством читал перед Господом все положенные молитвы, как бы вручал нас всемогущему Богу. Окружающие отца Митрофана матушки были недовольны и говорили ему: «Такую религиозную девушку надо было направить по монашескому пути». На что отец Митрофан отвечал: «Ах, вы ведь не знаете, что Богу нужны дети, которые будут от этого брака. Это моя последняя свадьба». Батюшка прислал нам в благословение иконочку Черниговской Божией Матери. По сторонам Царицы Небесной были изображены святитель Николай и преподобный Сергий. Так батюшка пророчески предсказал нам имена наших старших сыновей. Мы не поняли этого и второго сына назвали Серафимом. Однако он, приняв монашество, стал Сергием. В день нашей свадьбы, чувствуя в душе молитву отца Митрофана, я была как бы на небесах, спокойна и безучастна ко всему, что происходило вокруг. Меня посадили между мамой и крестной в машину, привезли в храм и оставили до окончания службы в боковой комнатке притвора. Тут с меня сняли пальто, шаль, поправили фату. В храме был ремонт, поэтому в комнатушке рядом со мной стояла огромная икона, снятая с иконостаса из-под купола. На ней был изображен Бог Отец, на коленях у Него — Сын-Ребенок, а в ногах — Дух Святой в виде голубя. Итак, я очутилась рядом со Святой Троицей. Я поняла, что это Промысел Божий, ибо у Бога нет ничего случайного. «Вот, Я с самого начала с тобой», — будто говорил мне этот образ. Я слышала, что Володя уже давно в храме, что он причащался. Мне сказали, что в этот день до венчания мы не должны видеть друг друга. Так оно и было. Но когда через головы людей я увидела далеко в правом приделе высокий лоб своего жениха, то почувствовала, как улеглось мое волнение. А когда священник соединил навеки наши руки, мне стало совсем спокойно. Я с жадностью ловила каждое слово молитвы, все было мне ново, но совершенно понятно, хотя я еще ни разу не видела венчания (они были под запретом). Стоя со свечой в руке, я поражалась содержанию молитв, их глубине и смыслу. Я чувствовала, что плотная толпа, окружающая меня, молится за нас с Володей. «Благослови их, Господи, — взывал священник. — Сохрани их, Господи…». И все милые родные и знакомые повторяли сердцем эти слова. Вопреки установленному обычаю удалять с венчания родителей я просила маму и папу быть рядом со мной. Ведь ничья молитва не будет так горяча и сильна перед Богом, как тех, кто дал мне жизнь. Папа пригласил прекрасный хор, и нотные песнопения величественно оглашали своды старинного храма. Рассказывали потом, что когда басы грянули «Положил еси на главах их венцы…», то дрожь пробежала у людей по коже.
А когда сопрано стали повторно выводить «От каменей честных…», многие от умиления заплакали. Все шло своим чередом. Мы договорились с Володей заранее, что «общую чашу» он постарается выпить один, так как у меня от вина может закружиться голова. Поэтому я не пила, а только мочила губы. Но вот венчание окончено, мы повернулись лицом к народу. О, полный храм! А лица все знакомые, улыбающиеся, радостные! Начались бесконечные поздравления. Папа стоял рядом, брал у меня подарки, которые так и сыпались к нам в руки. Наконец, мы двинулись к выходу. Впереди нас с Володей шли два его маленьких племянника, неся иконы, которыми нас благословляли. Мальчики были сыновьями Володиного брата Бориса, пропавшего без вести на войне. По дороге домой мы заехали в фотографию. Нас пропустили без очереди, кругом слышался шепот: «Молодые — невеста с женихом». Фотограф сказал: «Что-то настроение у вас обоих не свадебное. Надо улыбнуться!». Эти слова разбудили меня. Я вдруг поняла, что все тревоги, опасения наши уже позади, что можно радостно вздохнуть. Мы переглянулись с Володей, он притянул меня к себе, и я впервые улыбнулась после долгого сосредоточенного состояния. Дома нас ждал накрытый стол и дорогие гости. Маркуша был в числе шаферов, а потому присутствовал и за столом. Подруг моих не было, а только родственники да друзья родителей. Квартира у нас была тесная, много людей вместить не могла. Я сидела между Володей и крестным. Это был очень милый, добрый человек, с которым мой отец познакомился еще в тюрьме, когда были в 1923 году арестованы члены Христианского Студенческого Кружка. Константин Константинович, так звали крестного, страдал диатезом, поэтому лицо его было постоянно воспалено, глаза слезились, нос краснел и разбухал. Казалось, что из-за своей внешности Константин Константинович был робок и неудачлив. У него были постоянные неприятности на работе, постоянные трудности с квартирой. Когда началась война, он с женой и двумя крошечными очаровательными дочками едва успел добраться до Москвы. Их дача находилась где-то близко от шоссе, по которому шло стремительное наступление немцев. Семья не успела вовремя собраться и бежала от немцев, в чем была: с мешком за плечами, пешком. Уходили под обстрелом, уводя двух своих дочек — двух и четырех лет. Младшая дочка была моей крестницей, и я ее часто брала домой к себе поочередно со старшей. А мать их клали в больницу по знакомству, чтобы дать ей прийти в себя и окрепнуть после всего, что они пережили. Да, много они хлебнули горя, но никогда не унывали, всегда были радостны и благодарны Богу за все. Только после замужества я узнала от Володи, что Константин Константинович был тайным священником. И где совершал он таинства, когда не имел ничего, кроме уголка с постелью, над которой висел шкафчик с иконами? И вот, этот страдалец и молитвенник сидел рядом со мной за свадебным столом. Он в детстве часто посещал меня, поддерживал мое желание рисовать, был ласков и кроток. И хотя я не знала, что он священник, но благоговейное чувство вновь охватило меня в его присутствии. Прочитали молитвы перед едой, монахиня Ефросинья из Марфо-Мариинской обители басом провозгласила над нами «многая лета». То была подвижница Фрося, которая во время летаргического сна была на том свете и видела тайны загробного мира. И хотя такое благочестивое общество сидело за столом, однако не обошлось без возгласов «горько» и требования поцелуев. Володя предупредил меня об этом, и я не возражала. Мы благоговейно, как в храме, прикладывались друг к другу, будто образ целовали. Нашим поведением руководили слова послания апостола Павла: «Тело ваше суть храм Божий, и Дух Божий живет в вас». Так как мы были в центре внимания, то кушать я почти ничего не могла. Вина я не пила, к холодным напиткам тоже не привыкла, хотелось горячего чая, тишины и покоя. Хотелось, чтобы поскорее окончился этот шум, это нервное напряжение. А Володя был общителен и весел, он привык бывать в обществе, никого не стеснялся. Часа через два гости стали расходиться. Лишнего никто не пил, пьяных не было. Мама отвела меня в свою комнату, позвала Володю, велела ему, по старинному обычаю, снять с меня фату. Он долго путался со шнурочками на моем затылке, пока крестная не пришла ему на помощь, и после этого мы выпроводили его за дверь. Я с облегчением переоделась в теплое платье, закуталась и быстро собралась в дорогу, в Гребнево. Часов в восемь вечера мы вместе с матушкой Елизаветой Семеновной и Володиным братом Василием простились со всеми и пошли на вокзал. За час езды на электричке мы отдохнули. Но вот, мы стоим в Щелково на мосту через Клязьму и ждем попутную машину, чтобы доехать до Гребнева. На улице ни души, машин не видно, мороз крепчает… Володя закутывает меня в пуховую шаль, которую дала мне мама. Сначала я отказывалась ее взять. Теперь же она мне очень пригодилась, я сразу согрелась в ней. Так мы стояли довольно долго, но машин все не было. Что же делать? Я усердно молилась святителю Николаю, который помогает всем путешествующим. Чтобы не мерзнуть дальше, мы решили идти пешком, а если покажется машина, то «проголосуем». Матушка еле бредет, у мужчин в руках по чемодану с моим приданым. Все же я с Володей ушла далеко вперед»; но мы то и дело оглядывались, чтобы не пропустить машину. Поднялись на гребневскую гору, оглянулись — вдали засветились фары. «А вдруг в машину посадят Васю с матушкой, а нам не остановят?» — подумали мы и пустились бежать навстречу машине. Крытый брезентом грузовик остановился, когда мы уже подбежали к нему. Володя закинул за борт чемоданы, мы легко вскочили, но старушку-мать Вася тщетно пытался водворить в кузов. Поскольку борт у машины не открывался, то бабушка повисла поперек борта, доски которого пришлись ей под ребра. — Поднимай ноги! — командовал Вася, но Елизавета Семеновна, будучи на седьмом десятке, не могла этого выполнить. Мы тащили бабушку кверху за руки, за шубу, но напрасно. — Ой, вы мне руки вывихнете! — вопила она. Наконец, она взмолилась. — Ребята, задыхаюсь, не могу! Уж вы меня или вниз или вверх, хоть куда-нибудь стащите! Трагично? А нас смех разбирал. Володя выскочил из машины, вдвоем они ухватили мать за ноги и перебросили ее через борт в кузов, как кидают мешки с картошкой. Я вцепилась в ворот свекрови, оберегая ее лицо от повреждений. Старушка грохнулась мне под ноги, но, слава Богу, ничего себе не сломала. Ребята запрыгнули в кузов, машина понеслась. А мы так развеселились, что хохотали все двадцать минут пути. Вдали показался наш храм — величественный, освещенный луной. Кругом мертвая тишина, село давно спит. И тишина сходит на сердце. Вот старенький домик, в который я имею теперь право войти как свой человек. Соседка натопила печки, засветила лампады, в доме тепло и уютно. В передней комнате на столе появился начищенный самовар, он кипит и поет. И душа поет хвалу Господу: «Вот я и ушла из суетного мира. Теперь здесь, в тишине лесов и полей, под сводами храма мы с Володей будем воспевать хвалу Господу. Но, кажется, всей жизни нашей будет недостаточно, чтобы воздать Тебе, Боже, должное благодарение». С такими мыслями мы мирно попиваем чаек, кушаем огромный самодельный торт, который принесла нам живущая поблизости Елена Мартыновна. О, сколько же труда и любви вложила в этот торт святая эта старушка! И черносливом, и абрикосовым вареньем, и крыжовками пестреет пышная кремовая крышка. А ведь сама старушка не пришла, видно, понимала, что мы вернемся смертельно усталыми. Но что это? Стук в дверь. В комнату входит отец Борис со своей матушкой. Они начинают нас поздравлять и извиняются, что не были на венчании, так как у батюшки была служба в храме, ведь это было воскресенье. Супруги усаживаются за стол. Они удивлены, что все так скромно. Видно, они рассчитывали найти у нас продолжение свадебного пира, а тут кроме торта ничего нет. А мы с Володей не догадались захватить с собой из Москвы хоть что-нибудь из закусок или еды. Но мы все сыты и хотим спать. Однако не тут-то было: отец Борис начинает произносить длинную речь с поучениями о семейной жизни. Вася уходит, исчезает и мать, у нас с Володей глаза закрываются от усталости, мы ничего уже не воспринимаем из пышной речи отца Бориса. Часы на колокольне пробили двенадцать часов ночи, а гости все не уходят. После батюшки говорит матушка, потом опять батюшка. Мы молчим, дремлем сидя. Наконец, они уходят. В трех шагах за перегородкой наша постель. Мать Володи взбила нам перину и подушки, чинно все застелила. Володя кидается на постель и моментально засыпает. Я ложусь рядом совершенно обессилевшая, не в состоянии пошевельнуться. Слава Тебе, Господи, все кончено.
После свадьбы
Следующий день после свадьбы мы с Володей были сонные, не могли ни о чем думать, ни о чем говорить, ни что-либо чувствовать. Нервное утомление предыдущих дней давало себя знать. Теперь, когда все тревоги были позади, хотелось отдохнуть. Даже близость молодого мужа мне была в тягость. Хотелось снова побыть одной, отдохнуть так, как я отдыхала раньше, то есть в одиночестве. Я вошла в комнатку свекрови, свалилась на первую попавшуюся кровать и заснула. Старушка свекровь была поражена, увидев, что мы с Володей спим в разных комнатах. Но удивляться было нечему, мы просто еще не привыкли друг к другу, а силы нас уже оставили, требовался отдых. Нам предстояло снова ехать в Москву на примерку подрясника для Володи.
Моя мама вместе с крестной в эти дни, не разгибаясь, шили Володе его первый подрясник. Володя съездил к архиерею, который его слегка проэкзаменовал, спрашивая устав служб и гласы [Мотивы церковного пения. Прим. ред.]. Все это было знакомо Володе с детства. Служа в армии, он ничего не забыл. Длинными вечерами, дожидаясь своего генерала, у которого Володя служил денщиком, он напевал молитвы. Он рассказывал, что поддерживая в печке огонь, грея чайник, он мысленно переносился в храм, будто участвуя в богослужении и молясь Богу.
Архиерей назначил рукоположение в ближайшую свою службу, то есть в день памяти святого мученика Трифона. Володя готовился к принятию первого священного сана. Мы ночевали в Москве. Папа предоставил нам свой кабинет, где мы с ним ежедневно все годы изливали перед Господом свои сердечные молитвы. Кругом иконы, духовные картины, множество лампад. Папочка отдал нам самое дорогое, что имел в жизни, а именно свой уголок, в котором беседовал с Богом. Вот святость! В ночь перед рукоположением Володя долго молился со свечой в руке. А ясным морозным утром мы уже поднимались к храму, красиво возвышающемуся на холме среди маленьких заснеженных избушек. Всю Литургию я простояла слева от прохода к Царским вратам, у самого амвона. Сюда посреди иподьяконов подводили моего супруга в белой одежде. Я молилась, чтобы Божья благодать сошла на него. Все слова молитв я понимала. Я не могла подняться с колен от прилива чувств. «Аксиос, аксиос, аксиос», — раздавалось в воздухе.
Дома были поздравления, обед с родными и опять срочный отъезд в Гребнево, так как вечером — всенощная накануне праздника Сретения Господня, где Володя должен служить.
Впервые мой Володя, теперь уже отец дьякон, совершает с духовенством торжественное богослужение. Ни заминок, ни ошибок… Все говорили, что дьякон служил так, как будто он уже многие годы стоял перед Престолом. Старики храма (молодые тогда не ходили) преподнесли в подарок дьякону большую богослужебную свечу, украшенную и расписанную цветами. «Гори, отец Владимир, как свеча перед Всевышним», — сказали прихожане свое пожелание.
Так начал мой супруг свое служение. Обедню в Гребневе служили не ежедневно, а только в праздники и воскресные дни. Но почти каждый день привозили покойников, отпевание которых без дьякона не происходило. Часто были заказные обедни, перед которыми утреню служили часов с восьми. По вечерам служб не было, так как автобусы в те годы к храму не ходили, шоссе еще не было проложено, машин было еще мало, лошадки тянули сани-розвальни. Еще не было на селе ни газа, ни водопровода. Ходили на колодец, спускаясь к пруду, черпали воду, держа ведро рукой, ложась животами на обледенелый сруб колодца. Все это было для меня ново и интересно. Прежде других мы с Володей решили оклеить обоями свою пятиметровую комнатушку, стены которой пестрели страницами из старых журналов и газет.
Я напрасно старалась послать Володю в Калининскую область к отцу Митрофану, который ждал приезда моего супруга. Володя все откладывал, ссылаясь на морозы, на дела, на службы. Мне казалось, что он боялся встречи с прозорливым старцем. И все же он назначил как-то день отъезда, но вечером сказали, что завтра с утра привезут покойника. Опять поездка сорвалась! А в те годы после отпевания родственники умершего везли священника и дьякона к себе домой на поминки, с которых к ночи часто никто не возвращался домой. На поминках выяснилось, что где-то в соседнем доме лежит старушка, желающая причаститься. Вот и дело для духовенства на следующее утро. А потом родители новорожденного в ближайшем доме ребенка звали к себе для совершения таинства Крещения. А рядом просили избу освятить — новоселье справляли. Так и застрянут наши батюшки в каком-нибудь селе дня на два-три. А я все стою у окна и вглядываюсь вдаль — не покажутся ли среди березок розвальни с Володей. Но я не скучала: этюдник был со мной, и я через стекло окна писала зимний пейзаж с храмом. Я помогала свекрови печь просфоры, шила занавески, ходила за водой, за дровами, топила голландку. Иногда Володин брат Василий сам приносил воду, но были дни, когда он уезжал за свечами и другими товарами для храма, в котором был старостой. Тогда в домике царила тишина, можно было молиться и читать духовные книги, которыми обильно снабжал меня мой дорогой папочка. Раз в неделю я навещала родителей в Москве, оставалась у них ночевать, а на следующий день возвращалась в Гребнево с тяжелым рюкзаком за плечами, набитым вкусными продуктами из столицы. В деньгах мы в первые годы нашей супружеской жизни не нуждались, так как родители мои ежемесячно аккуратно давали мне порядочную сумму. Жили мы тогда вчетвером одной семьей, не считаясь деньгами. После реформ все казалось дешево, всего было много. Дома появилось козье молоко, Василий принес со двора двух маленьких козочек и поместил в углу кухни, сделав для них загон. Они мило блеяли. А вечерами мы с Володей забирались на русскую печку и грелись там, слушая завывания ветра и бой часов на колокольне. Мы рассказывали друг другу что-то, смеялись… Так потихоньку мы стали привыкать друг к другу. Ведь до свадьбы у нас не было возможности поближе познакомиться друг с другом, а теперь нам некуда было спешить, не о чем заботиться. Я теперь часто вздыхала полной грудью.
— Ты о чем вздыхаешь? — спрашивал Володя.
— Я облегченно вздыхаю, потому что как будто груз с себя сбросила: не надо ничего запоминать, ничего долбить. Все заботы сбросила! Так мне легко, так хорошо стало!
Я расписала побеленную русскую печь, нарисовав на ней стаю летящих гусей. На шее каждого гуся сидел ребенок. Все, кто к нам приходил, восхищались, и было так радостно.
Первая весна в Гребневе
Великий пост. Храм пустой и холодный, промерзший. Сложили печь-буржуйку и топили ее перед богослужением, но теплее не становилось. Маленькая печурка не могла согреть огромный храм с множеством окон и закоулков. Пять-шесть старушек жмутся к кирпичам печки, хор приходит только в воскресенье, а Литургию Преждеосвященных Даров поет один мой дьякон да соседка-старушка Александра Владимировна Сосунова. У нее прекрасный голос — сопрано. Ей семьдесят лет, но она пела всю жизнь, и голос ее звучит прекрасно. Она становится перед Царскими вратами рядом с моим дьяконом, и они с чувством выводят: «Да исправится молитва моя…». А вторить им некому. Хорошо, если три-четыре старушки встанут на клирос, а то я одна. Зато и чтений на мою долю доставалось столько, что можно было охрипнуть. Ну, и Володя подходил, читал пророчества и другие незнакомые тексты Ветхого Завета. Я с замиранием сердца вникала в новые для меня службы. Учась в институте, я не имела возможности посещать по будням храм, великопостные службы были для меня тайной, покрытой мраком. А теперь я с трепетом ждала, когда вынесут свечу и возгласят: «Свет Христов просвещает всех». Тут колени сами подгибаются и невозможно не положить земного поклона. А потом, когда в полутьме и пустоте храма под куполом разливается пение дуэта Володи и Александры Владимировны, то чувствуешь душою, что «силы небесные с нами невидимо служат».
Мне было ясно, что теперь в посту Володе отлучаться уже нельзя. Он был и за псаломщика, и пел, и в праздники служил дьяконом. А в конце марта, когда стремительно стал таять снег и разлились весенние воды, ни о какой поездке не могло быть и речи. Тут приехал к нам кто-то из Москвы с известием, что отец Митрофан отошел ко Господу. Сжалось мое сердце, и я горько заплакала. О, как я жалела, что мой муж не сподобился увидеть этот светильник веры! Но горевать много не приходилось. Наступила весна, из парка доносился крик грачей, которые прыгали тут и там по тающей грязи дорог. Потом скворцы запели над домами. Бывало, иду утром по морозцу к колодцу, а у скворечников заливаются птицы на заре, славят Бога. А над озером чайки кричат, а там уж и невидимый глазом жаворонок запел в небесах. А дома пахнет свежим хлебом: матушка печет просфоры и артосы. К концу поста причастников становится много. «Володенька, помоги тесто месить», — просит мать сына. У Володи сил много, и он хорошо вымешивает тесто. Володя приносит домой белые пасхальные облачения, которые надо постирать и подштопать. В те годы для храмов ничего нового не шили, а старые облачения были уже грязные, гнилые, они рвались и рассыпались. Над ними много приходилось трудиться. Даже мамочка моя принимала в этом деле активное участие: делала новые подкладки, штопала… Да вознаградит Господь рабу свою Зою, много сделавшую для храма и всегда бесплатно.
Но вот и Страстная неделя с ее беспрерывными ежедневными богослужениями. Я впервые слышу в храме «Се, Жених грядет в полуно-щи…» и «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный…». А слова эти мне с детства знакомы. Помню, как мамочка напевала эти молитвы, когда убиралась и гладила перед Пасхой. В храме на Страстной неделе я раньше не бывала — училась. А в Гребневе я стала понимать, как много теряют православные, пропуская службы в последнюю неделю Великого поста. Ждут Пасхи, ждут радостной встречи с Господом, а провожать Его на страдания никто не идет. Все хотят радоваться с Ним, но мало кто хочет с Ним плакать. А ведь в эти дни Спаситель говорил: «Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие свершится». Он говорил: «Душа Моя скорбит смертельно…». Очень жаль, что мало православных, которые сказали бы, как апостол Фома: «Пойдем за Ним и умрем с Ним!».
Собрали деньги на украшение святой Плащаницы. Нужны были цветы, но они продаются только в Москве, а ехать никто не может. Тогда вызвалась я — мне не привыкать ездить. Но шоссейные дороги в те годы весной перекрывали, автобусы и тяжелый транспорт не пускали, пока земля не оттает, боясь испортить шоссе. Потому я должна была добираться до Гребнева с поезда пешком километра четыре. Но я не испугалась, надеялась на свои молодые силы.
Приехав в Москву, я навестила родителей, пообедала и пошла в цветочный магазин. Там у меня глаза разбежались, такие кругом роскошные цветы стояли. Я выбрала из корзины четыре белые и уже хорошо распустившиеся гортензии. Упаковали мне их в два свертка, поставив меньшие корзины на большие, укутав плотной бумагой доверху и обмотав все веревками. Я бодро вышла на улицу, неся в каждой руке по высокому закутанному букету. Конечно, сесть с такой поклажей в транспорт я не могла и пошла до вокзала пешком, а это километра три, да и вес приличный — двенадцать килограммов! Тяжело, но ничего, иду с остановками. Так и дошла и села в поезд. Когда доехала до станции Фрязино-Товарная, уже наступил вечер. Погода стала портиться, подул сильный ветер, налетел колючий мелкий снег. Я иду, а ветер бьет в лицо, клонит мои букеты, как легкие паруса, в обратную сторону, рвет бумагу. Напрасно я останавливаюсь и пытаюсь закрыть цветы бумагой, скоро от нее остаются только жалкие клочки, нет ничего, чем можно было бы закрыть цветы. А морозный ветер уже остудил землю, лужи под ногами замерзают. Кругом дома незнакомые, некуда зайти, чтобы укрыться от ветра. «Господи, Господи, помоги мне!».
Совсем стемнело, когда я, измученная, дотащилась до дома. Все мне сочувствовали, но горе обнаружилось утром, когда широкие листочки гортензий, обожженные морозным ветром, повисли как тряпочки, почернели, остались только круглые белые головки, их почему-то мороз не погубил. Мне было до слез обидно. Но никто меня не упрекал, не ругал, наоборот, все жалели. «Мы сами виноваты, что никто не взялся Вам помочь», — говорили старушки-церковницы. Но как теперь украсить Плащаницу? Володенька выручил. Он объявил прихожанам, чтобы они, кто может, только на Пасху, принесли в храм домашние цветы в горшках. Люди принесли фикусы, олеандры и другие зеленые растения. Горшочки обернули белой бумагой и поставили вокруг Плащаницы, а между домашними цветами поместили головки гортензий, длинные голые стебли которых спрятались в принесенной зелени и ветках вербы, воткнутых в землю.
В те годы чин Погребения Спасителя совершался ночью. Народу было мало, все собирались идти в храм на следующую ночь — Пасхальную. Но не сравнимо ни с чем богослужение с Великой Пятницы на Великую Субботу! Тихо, молитвенно звучат слова канона, умильно, печально поет хор, все стоят со свечами, как на похоронах. Духовенство поднимает Плащаницу и несет ее над собой. В широко открытые двери храма все тихо выходят под звездное небо. Ночь прошла, светает. На темно-голубом небе розовые облака, мелкие, как спинки овечек. А тут, вокруг храма, печальные овечки стада Христова провожают во гробе мертвое Тело своего Спасителя. Земля под ногами еще замерзшая, воздух легок, свеж, кругом невозмутимая тишина. Замолкло пение канона «Волною морскою», все проходят под Плащаницей. А там уже гремит пророчество о всеобщем воскресении. В сердце звучат слова Господа: «Печаль ваша в радость будет!».
Проходит несколько часов и начинается торжественная обедня Великой Субботы. Я любила сама читать пятнадцать паремий, которые, как обычно, подготавливают к чуду Воскресения. Читала я четко, не спеша, с выражением, стараясь, чтобы все было понятно. Слушали тогда внимательно, так как «посторонних» еще не было, они приходили позднее, ко времени освящения куличей. «Посторонними» называли тех людей, которые в течение всего года не ходили в храм, а лишь освящали куличи на Пасху и запасались святой водой на Крещение.
Как же радуется сердце, когда начинается «перекличка» хоров: «Господа пойте и превозносите во веки!», «Славно бо прославися!». Потом трио перед Царскими вратами тоскует по Воскресению, как бы прося Христа: «Воскресни, Боже…», «Воскресни, яко Ты царствуеши во веки!». Не пройдет и пяти минут, как духовенство переоденется во все белое. Снимаются черные покровы, на иконы вешаются белые полотенца, белые ленты… Пост кончился.
В 50-е годы народ будто не понимал всей глубины и торжественности службы Великой Субботы, поэтому в храме было тихо и благоговейно. Только часам к двенадцати начинали тянуться вереницы женщин с узлами в руках. Очередь за свечами, очередь прикладываться к иконам, очередь святить… В храме до вечера стоит шум, говор, беспорядок. Наконец, на улице темнеет, освящение куличей окончено, двери храма закрываются. Все куда-то исчезли, видно, пошли отдохнуть перед Заутреней. Мы с Володей остались вдвоем, перед нами святая Плащаница. А на полу беспорядок, бумаги, скользкая грязь, которую натащили на обуви пришедшие издалека по весенней распутице. Володенька приносит ведра с водой, тряпки и начинает мыть полы. Я следую его примеру. Еле успели прибраться, заперли храм, спешим домой переодеться к службе.
Первая моя Пасха в Гребневе
Пасхальная Заутреня не оставляла такого сильного впечатления, как Великая Суббота. Уж очень много неверующих людей шумело вокруг храма. Мощные удары колокола отчасти заглушали говор народа, но в непроглядной темноте церковного двора среди черной толкающейся толпы тут и там вспыхивали огоньки папирос, слышались окрики — и все это оставляло тяжелое впечатление. А с одиннадцати часов вечера и храм, и паперть забивалась такой плотной толпой, что пройти вперед и в закоулки храма (где было чуть свободнее) старым людям уже не было возможности. На крестный ход кроме духовенства и хоругвеносцев уже никто не выходил. Певчие сцеплялись руками друг за друга и шли, рискуя остаться на улице. Меня предупредили, и я осталась с левохорами, среди которых в ту ночь появилось много чужих, незнакомых лиц.
С великим трудом протиснулись вслед за священством хоровики, и толпа сомкнулась. Шум продолжался до конца Заутрени. Наконец около двух часов ночи неверующие ротозеи ушли, и стало потише. И зачем они приходили? Разве не смогли б они, даже из любопытства, посетить Пасхальную службу в течение всех последующих дней? Возможно, что по заданию партии приходили, чтобы нарушить благолепие Праздника.
В те годы во все дни Пасхальной недели духовенство обходило окрестные дома, поздравляя жителей с Праздником. Это называлось «ходить по приходу», а кончился этот обычай с приходом к власти Н. Хрущева. Он запретил все богослужения вне стен храма: и крестные ходы по улицам, и панихиды на кладбищах, и молебны по домам, и освящение домов, колодцев, садов и (мучительный для духовенства) вынос покойников. Тогда прекратились эти печальные шествия с гробом по селам, шествия с пением молитв, с остановками у каждого дома, из которого выйдут хозяева и сунут в руки священника денежку или записочку с именами. Тогда опять очередная остановка на три-пять минут. Летом это не страшно, но в дождь, под ледяным ветром, в трескучий мороз… После таких «выносов» мой дьякон возвращался домой окоченелый, с обледенелым подолом рясы и подрясника, а главное — охрипший, без голоса. Старое духовенство старалось избегать этих «выносов», посылало молодых, они, мол, выносливее. Но Володенька мой в те годы без конца кашлял, дышал над паром картошки, эвкалипта и т.п. А в 48-м году «по приходу» ходили еще много. На престольных праздниках: два раза святителя Николая, два раза преподобного Сергия, в соседнее село на Георгия Победоносца, так как свой храм у них был закрыт. Ходили славить Христа на Рождество, ходили окроплять святой водой на Крещение, ходили на Пасху. В общем, ходили, сколько позволяли время и силы. Володя с детства ходил с отцом, поэтому знал все дома, в которых принимали. Теперь он ходил уже два года как псаломщик, а с 48-го — как дьякон. Он шел по одной стороне улицы, а священник — по другой. На улице они встречались, и Володя показывал батюшке те дома, где их ждали. Во многих домах предлагали угощение, но духовенство обычно отказывалось. Тогда давали с собой пироги, яйца, куличи и т.п., платили и деньгами — кто сколько мог. Окончив обход деревни, усталые и охрипшие батюшки наконец садились за стол в избранном ими доме. Большей частью это были дома бывших священников, певчих или членов церковного совета.
Однажды Володя мне сообщил, что будет один день ходить по селу Райки, где церковь была разрушена до основания. А отдыхать вечером будет у вдовы священника, старенькой матушки. «Ты приходи, Наташенька, туда ко мне, вместе будем лесом домой возвращаться. Туда около пяти километров». Я с радостью согласилась. Уж очень было скучно сидеть одной в пасхальные вечера, когда все кругом ликовало: солнце грело, птицы пели, кусты покрывались белым пухом. Я подружилась со своей огромной цепной собакой, которую я кормила, спускала гулять по ночам и брала с собой на этюды. После обеда я захватила хлеба для пса и позвала его: «Джек, за мной!». И мы весело зашагали. Володя так подробно описал мне дорогу, что я шла, как по знакомому месту, и скоро нашла нужную хатку. Проходя через лес, через поляны, я нигде не встретила ни души, один Джек бежал то спереди, то позади меня. Но как же душа ликовала, до чего же было хорошо в весеннем лесу! А в хатке меня встретили как дорогую гостью — с поцелуями и поздравлениями. Милая дочь хозяйки усадила нас с Володей рядом, долго усердно угощала. Матушка ее смиренно вспоминала прежние годы. Но вот стало темнеть, и мы поспешили в обратный путь. А как вошли в лес, то смерклось совсем. Дорогу за эти часы залило водой, мы ее с трудом отыскивали. Мы шагали в высоких сапогах, а Джек плюхался в воду и плыл к нам, когда мы его манили хлебом. Было так смешно и так радостно… Счастье теплой весенней ночи охватило наши сердца.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ