В культурном центре «Покровские ворота» состоялась очередная «Беседа о культуре» с поэтом, кандидатом филологических наук, публицистом, доктором богословия honoris caus, лауреатом премии Данте Алигьери Ольгой Седаковой
Встреча была посвящена неофициальной культуре 70-х. Тема эта приобрела популярность после выхода в свет фильма Александра Архангельского «Жара», о котором Ольга Александровна упомянула в самом начале беседы.
Основное внимание хозяйка мероприятия уделила поэзии 70-х.
«Многие люди из этого времени уже нас покинули. К сожалению, почти все поэты, о которых я буду говорить, уже умерли в последние годы. Сегодня у меня не будет гостя. Моими гостями будут эти поэты, которых я лично знала. Я не буду говорить о каждом из них много и отдельно, потому что когда я читала курс «Русские поэты после Бродского» в Стэнфордском университете, каждому из них посвящалось отдельное занятие».
«Нас нет»
Наша история остается неизвестной людям. Остается некоторая сконструированная официальная версия истории, от которой в свободное время недалеко ушли. Но вот этой темы, что вообще была другая жизнь, что вообще были люди, которые избрали не тихое кухонное обсуждение происходящего, а действительно совсем независимую, насколько это было возможно, жизнь — об этом просто не заговаривали. И соответственно, этих людей как бы нет в числе населения. Нас нет.
…Независимые движения были во все времена… в 60-е, 50-е и 30-е годы, и все они исчезли без следа и без своей истории. И это очень тяжело. Потому что это создает, по существу, другой образ населения нашей страны, которое все было такое: сначала все заблуждались, все ушли от Церкви, потом все так же хором туда и вернулись, если это касается Церкви. Так же и с литературой.
В поисках новой гражданской лирики
В конце 80-х итальянский издатель попросил меня сделать небольшую антологию непубликуемых авторов русской поэзии. И задал такие параметры: десять авторов по десять стихотворений.
И тут я стала разбирать эти огромные залежи рукописных, машинописных самиздатовских текстов, которыми была заполнена моя квартира, и выбирать для такой маленькой антологии. Очень мне эта идея понравилась: это антология не всего, что было, а самого лучшего.
И когда я с большим трудом выбрала этих авторов и показала своему итальянскому заказчику, он с большим разочарованием сказал: «Да что же это? Здесь же нет никакой гражданской темы!» — потому что от запрещенной поэзии ждали примерно того же, что в 60-х: Евтушенко, Вознесенский, споры с начальством, выяснение «уберите Ленина с денег».
Естественно, что ни наше поколение, ни предыдущее (хочу сказать, что мои ровесники — это не поколение Бродского, это уже следующее поколение) никогда этих тем просто не касались. Политические темы перестали быть политическими. Чтобы они стали политическими, над ними надо было поработать.
И к концу 70-х — началу 80-х нашли эту форму в иронической поэзии, которая называлась концептуализмом (его классик — Дмитрий Александрович Пригов). Естественно, можно сказать, что это новая гражданская лирика.
(От автора. Для читателей, незнакомых с творчеством Д. А. Пригова, цитируем некоторые его стихи:
Вот в очереди тихонько стою
И думаю себе отчасти:
Вот Пушкина бы в очередь сию
И Лермонтова в очередь сию
И Блока тоже в очередь сию
О чем писали бы? — о счастье
Или не менее остроумное:
За тортом шел я как-то утром
Чтоб к вечеру иметь гостей
Но жизнь устроена так мудро —
Не только эдаких страстей
Как торт, но и простых сластей
И сахару не оказалось
А там и гости не пришли
Случайность вроде бы, казалось
Ан нет — такие дни пришли
К которым мы так долго шли —
Судьба во всем здесь дышит явно
И по качеству сравнимое с Хармсом:
Выходит слесарь в зимний двор
Глядит: а двор уже весенний
Вот так же как и он теперь —
Был школьник, а теперь он слесарь
А дальше больше — дальше смерть
А перед тем — преклонный возраст
А перед тем, а перед тем
А перед тем — как есть он слесарь
И так далее.)
Метафизика и другие формы поэтического протеста
Итальянский издатель сказал: «Но это какая-то метафизика!». Он не понимал, что именно метафизика и была политическим актом. Потому что это было сопротивлением тому плоскому марксистскому материалистическому миру, который насаждался и из которого мы, по существу, не могли бы и выглянуть…
Что нового принес с собой Бродский? Во-первых, это мысль о поэзии. Поэзия как мысль. Потому что советская поэзия, даже ее очень приличные образцы, этого не знали: что поэзия есть мысль о поэзии, или мысль поэзии. Что все здесь стоит под вопросом и есть результат личного решения. Что поэт не знает, написав одно стихотворение, напишет ли он следующее.
Об этом говорил Бродский — о присутствии совсем другого начала, не фабрики стихов, которые можно множить, используя одни и те же темы, а какого-то решения. Что каждое стихотворение есть формальное решение, не в смысле просто какой-то формы, потому что ничто не было просто.
Юный Бродский начал писать сложной строфой XVIII века, взяв ее из русской допушкинской оды, или сложной строфой английских метафизиков, Джона Донна и других. Это значило совсем неформальную вещь. Все значило нечто.
Все было актом сопротивления популизму, тупости, в которой растили поколение за поколением. Свободное творчество, которое само выбирает себе образцы и само творит свой мир, начиная с его формы.
Еще одна черта — абсолютная независимость автора, которой не знал советский поэт.
Были абсолютно запрещены стихи о смерти. Смерти как бы не было в советском культурном мире. С этой темой Бродский выступил, и это было просто взрывом бомбы! Он напомнил людям, что она, смерть, есть.
(Напомним читателям тему смерти в поэзии Бродского:
Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться.
Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.
Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.
Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю — с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.
…
Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари — по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.
Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.
То, куда мы спешим,
этот ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.
Это — вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.)
Переписка из двух углов: Бродский — Аронзон
У Бродского был ровесник — Леонид Аронзон. Он не может равняться в известности с Бродским, в частности потому, что он написал очень немного — он погиб в тридцать лет. Но для нас всех он значил гораздо больше.
Вот записанный между ними разговор. Оба они очень молодые люди, не будем придираться.
Записала это вдова Аронзона в дневнике:
«Бродский: Стихи должны исправлять поступки людей!
Аронзон: Нет. Они должны в грации в стихах передавать грацию мира, безотносительно к поступкам людей.
Бродский: Ты атеист!
Аронзон: Это ты примитивно понимаешь Бога! Бог совершил только один поступок — создал мир. Это творчество. И только творчество дает нам диалог с Богом».
Здесь видны их духовные поиски и их расхождение. Морализм Бродского очень рано намечен — морализм, который он понимает как религиозный.
Нельзя сказать, чтобы Аронзон был какой-то аморальный или имморальный, но его интересовало совсем другое. Сам он пишет в дневнике 66-го года:
«Материалом моей литературы будет изображение рая. Так оно и было, и станет еще определеннее. То, что искусство занято нашими кошмарами, свидетельствует о непонимании первоосновы истины».
(Ольга Александровна позже процитирует стихотворение Леонида Аронзона:
Благодарю Тебя за снег,
за солнце на Твоем снегу,
за то, что весь мне данный век
благодарить Тебя могу.
Передо мной не куст, а храм,
храм Твоего КУСТА В СНЕГУ,
и в нем, припав к Твоим ногам,
я быть счастливей не могу.)
Игры Елены Шварц
Елена Шварц очень любила Аронзона и много поработала, чтобы восстановить его сборник, при том, что ее поэзия на его совершенно не похожа.
У Лены Шварц поэзия очень быстрых перемен: все меняется, каждый следующий кадр — другой. Ритмика меняется постоянно, полиритмия, как это называется в стиховедении. Полиритмия была у Велемира Хлебникова, и он был для нее образцом.
Что мне кажется новым у Шварц — эта полиритмия почти всегда выглядит как некоторые цитаты. Мы узнаем размер. У нас нет цитат словесных из Некрасова, но мы чувствуем: с этим размером пришел Некрасов, с этим размером пришел Пушкин…
Соловей спасающий
(Начинается как басня Крылова, может быть)
Соловей засвистал и защелкал…
Как банально начало, но я не к тому.
Хотя голосовой алмазною иголкой
Он сшил деревню новую и каменного дышущую мглу,
Но это не было его призваньем.
Он в гладком шаре ночи
Всю простучал поверхность
И точку ту нашел
Слабее прочих.
Друг неведомый, там он почуял иные,
Края, где нет памяти, где не больно
Дышать, там они, те пространства родные,
Где чудному дару будет привольно
И в эту точку голосом ударив,
Он начал жечь ее как кислотой,
Ее буравить, рыть, как роет пленник,
Такою ж прикрываясь темнотой
Он лил кипящий голос в невидимое углубленье
То он надеялся, что звук взрастет как колос,
Уже с той стороны,
то умолкал в сомненье,
То просыпался и тянул из этой ямки все подряд,
Как тянут из укуса яд.
Он рыл тоннель в грязи пахучей ночи
И ждал ответа с той стороны.
Вдруг кто-нибудь захочет
Помочь ему?
Нездешний свет блеснет.
Горошинку земли он в клюв тогда бы взял
и вынес бы к свету сквозь темный канал.
Соловей, как все знают, это вечный символ поэзии и поэта, поэтому Лена и начинает: «Как банально начало!»
Премия Андрея Белого: речь после стакана водки и литературная чуткость
Премия Андрея Белого была учреждена еще в те времена, и она была единственной премией второй культуры. Я сама ее получала, и поэтому могу рассказать, как происходило дело.
Теперь это уже официальная премия журнала «НЛО».
Почему был избран Андрей Белый? Потому что Блок был уже захвачен официальной культурой. Андрей Белый был еще не разрешен. Он был еще наш.
Кроме того, Андрей Белый был многогранен, и поэтому его премию можно было дать сразу трем людям. Премия Андрея Белого каждый год вручалась поэту, прозаику и человеку, который пишет теологические, философские, филологические трактаты. Так это и осталось. Кажется, единственное, что осталось от нее.
Потом все собирались в каком-то подвале и каждый лауреат должен был выпить стакан водки. Потому что считалось, что раз Андрей Белый, то надо отмечать «белой». А после этого надо было сказать свою лауреатскую речь. И это был действительно труд! Конечно, как понятно из прозы этого времени, из прозы «Москва — Петушки», алкоголизм был очень близко со всей этой средой, но все-таки столько мы не привыкли пить — стакан перед залом, иначе ты не достоин премии.
Давалось яблоко, но им закусывать нельзя было. И рубль — это было денежное выражение премии.
Получив эту премию, мы с Кривулиным пошли на Московский вокзал, покупать билет. Закурили… Тут подошел милиционер и оштрафовал меня на этот самый рубль. Так премия и исчезла в милиции.
И тем не менее, эта премия была очень чуткой. Действительно, она отражала то, что читали и любили. Сейчас это не так.
Подготовила Мария Сеньчукова