Смешно, когда сейчас изображают геройство сталкеры — по сравнению с теми, кто там работал в первые дни
Михаил Никифоров, ликвидатор
Я окончил в Ленинграде военную кафедру Технологического института в звании лейтенанта запаса войск химической защиты. В конце мая 1986 года получил повестку из военкомата, где было предписано на следующий день с ложкой-кружкой прибыть в военкомат. Всякие там слова об уголовной ответственности за отлынивание, как водится. Пришел. Повесток присылают всегда чуть больше, чем требуется: нужно отправить определенное количество, а кто-то отлынивает, у кого-то объективные причины. Там не было написано, зачем меня вызывают, но я предполагал. Обычно ведь на сборы вызывают не так экстренно, «на следующий день», а заранее, за пару недель. Немножко подумав, я решил, что именно для этого. Тогда я оказался лишним. Сказали, что призовут попозже, но в менее пожарном порядке. И потом уже к февралю 1987 года пришла еще одна повестка, недели за две. Мне было 28 лет. Надо было пройти медкомиссию, признали годным. Я оказался в составе 21-го Ленинградского полка химзащиты.
Честно говоря, страха особо не было. Нас ведь готовили к этому. Сказать, что я не знал, куда ехал, такого не было. Было ощущение, что кому-то это надо делать.
Да и просто интересно посмотреть своими глазами. К тому времени писали об этом много, но одно дело «писали», а другое дело — увидеть самому.
Часть стояла километрах в 50 от станции. Километров 20 мы ехали до 30-километровой зоны (отчуждения — прим. ред.), и дальше по самой зоне. Очень пустынно — стоят дома, деревеньки какие-то, дороги чистые, потому что их мыли, чтобы не накапливалась радиоактивность. И безлюдно. Жалко было, что все это стоит. Жили люди, сейчас стоят дома, все брошено, и уже никто не сможет туда вернуться.
Авария произошла 26 апреля, а часть появилась в первых числах мая. Сначала палатки стояли, потом отстраивались потихонечку здания, штаб, столовая, клуб, офицерские общежития. Солдаты жили в больших армейских палатках с обогревом и полом. Условия были нормальные.
Это был призыв на специальные сборы, теоретически они могли длиться до шести месяцев. А практически была установлена максимально разрешенная доза облучения, и по мере того, как люди ее набирали, их отправляли домой. На момент, когда я приехал, чуть меньше года после аварии, это было 19 рентген. Ее снижали постепенно до 10.
У тех команд, которые ездили на станцию, были индивидуальные дозиметры. В части была палатка радиометристов, дозиметры собирали, пробивали на специальном приборе, он показывал значения. Все это записывалось, регистрировалось каждый день. Разрешенная дневная норма была 1 рентген, но, как правило, это было значительно меньше, порядка 300-400 млрентген.
Я ездил на станцию около 20 раз. Мы занимались дезактивацией третьего блока, который в одном корпусе был смежным с четвертым аварийным. Практически вручную специальными растворами отмывали трубопроводы, оборудование, стены. Была группа, которая бегала на крыши. Там все еще оставались остатки того, что было выброшено, вплавленные в покрытие — частицы, которые выбрасывало из реактора. Они работали по несколько минут, пока дневную дозу набирали, а потом их заменяли следующие.
Там набрал свои рентгены, 14 у меня было на момент, когда вышел приказ, что разрешенное число — 10. После этого на станцию нас посылать перестали. Были работы по части. Я встречал на машинах тех, кто оттуда возвращался. Мы ездили на армейских машинах, на выезде из зоны их измеряли и всегда отправляли на мойку. Мойка длилась достаточно долго: очередь, машин много, некоторых по второму кругу отправляли. А чтобы люди не ждали эти часы, посылали навстречу чистые машины, на них сажали людей и увозили в часть. Этим я занимался после того, как нельзя уже было на станцию ездить.
Я тогда был командиром взвода, надо было ждать замены. Когда прислали другого человека, меня отправили домой. Всего я провел там четыре месяца.
Когда мы туда ехали, мы не очень думали о деньгах. Работали, потому что надо было этим заниматься. Но потом узнали, что нам полагалась пятикратная оплата за рабочие дни на станции. И это было очень существенно. Я ездил около 20 раз, вот за каждую из этих поездок по месту работы давали справку, и мне выплачивали пятикратный оклад за каждый день. А потом, после закона о всяких льготах для участников ликвидации, появились льготы по оплате квартиры, поездки, с детьми в санатории ездили бесплатно.
Знаете, сравнивать Великую Отечественную войну и Чернобыль не корректно. Но и тут было большое количество людей, в первую очередь те, кто был там в первые месяцы, забывать о которых, наверное, не стоит. И были ведь разные люди. Были те, кто убегал, дезертировал, отказывался. А те, кто поехал… Если бы они там не работали, неизвестно, что было бы.
Я постоянно натыкаюсь в интернете на какие-то публикации о Чернобыле, о том, что сейчас там. И нелегально многие туда проникают. С одной стороны, то, что есть интерес — это, может быть, правильно. Говорить, что это безопасно, наверное, некорректно. Но на фоне того, как работали тогда люди, несколько часов пребывания там через четверть века вряд ли связаны с особыми опасностями. Смешно, когда они пишут, какие они чуть ли не сталкеры. По сравнению с теми, кто там месяцами работал, с теми, кто строил саркофаг или бегал по крыше, особенно в первое время, когда дозы были смертельными, сейчас они получают чуть больше, чем когда летят в самолете, но изображают какое-то геройство. Герои были те, кто в первые дни и месяцы там работал. К себе у меня есть чувство самоуважения: что тоже участвовал и не избегал этого. Но «герой» — это уж слишком, не тот случай.
Мама доказала, что онкология связана с Чернобылем. Когда пенсии стали сокращать, смеялись — «никто не думал, что мы так долго проживем»
Анастасия Богданова, ребенок-чернобылец
Папа служил в Коростене, это зона с правом на отселение. Как говорили родители, это было последнее место, где были врачи. Они оттуда ездили в саму зону. Папа служил в летных войсках. А соседи за забором были ракетчики, и они всегда проверяли уровень радиации. 26-го проверили: первый раз прибор щелкает, что работает, а второй — что есть радиация. Махнули рукой, сказали, что, наверное, там у ракетчиков что-то не то.
Дальше была первомайская демонстрация. Мне было года два, я помню это из рассказов родителей. Мы пошли, радостно прыгали по лужам. А потом, где-то через месяц, достаточно быстро, к нам в садик пришли врачи проверять щитовидку на достаточность йода, мне стали давать какие-то препараты. А еще стали мыть улицы и снимать грунт перед зданием администрации. Это навело на странные мысли. Мой папа был военным, причем не рядовым солдатом, но они были не очень в курсе: «Ну, что-то там произошло». Масштабность «инцидента» не освещалась. По каким-то косвенным признакам все понимали, что что-то страшное случилось. Но что конкретно?
Мы прожили там еще три года. В 1989 году были очень тяжелые условия, папа написал рапорт, ушел из армии, и мы уехали в Ленинградскую область, на папину родину.
Чернобыль всегда с тех пор был с таким ореолом: непонятное, жуткое, пугающее и с отсроченными последствиями.
Вдруг стали умирать знакомые, много людей, от онкологии. Но открыто мало кто говорил, что это следствие аварии на АЭС. В 1992 году заболела мама. Тоже онкология, несколько операций и несколько курсов химиотерапии. Она болела долго, но ее вытащили, каким-то чудесным образом спасли. Она до сих пор звонит своему хирургу, поздравляет с днем рождения. Ей удалось доказать, что это заболевание связано с Чернобылем. Это давало льготы и денежные выплаты. Назначали пенсию по инвалидности, связанную с чернобыльской катастрофой, это были очень большие деньги. Их платили продолжительное время, а потом стали убирать. Как тогда смеялись чернобыльцы: «Никто не думал, что мы так долго проживем». Видимо, предполагалось, что выплаты будут недолго, поэтому их потом постепенно сокращали.
В 1990-е годы, несмотря на разруху и все сложности, чернобыльцы объединялись в группы взаимопомощи. И у нас в Выборге есть общество чернобыльцев. Те, кто остался в живых, до сих пор помогают друг другу. Раньше они узнавали, где какие есть лазейки в законодательстве, помогали оформлять удостоверения, пособия, бесплатные путевки, как-то это все было налажено. Сейчас у них уже нет помещения, членских взносов. Буквально неделю назад они звонили маме, сказали, что договорились с врачом в поликлинике, которая готова оказывать содействие чернобыльцам в получении номерков, в том, чтобы попасть к каким-то врачам. Периодически собираются на праздники, чаепития.
У меня осталось на память удостоверение чернобыльца, две поездки в Кисловодск и одна в Сочи. Когда мы были маленькими, Новый год, День защиты детей, всегда был праздник для детей-чернобыльцев. Это было по-домашнему, просто, скромно. 26 апреля собирались каждый год: в моих воспоминаниях взрослые сидят, веселятся, играют на гитаре, поют песни. Они не вспоминали о вещах, связанных с трагедией, не обсуждали тяготы жизни. Люди помогали друг другу и учились взаимопомощи. Они не ждали помощи извне, а решали проблему внутри сообщества, сами.
С 18 лет у меня поехало здоровье: формула крови, ЖКТ. Меня долго обследовали, я ходила по Питеру из больницы в больницу, все разводили руками: «Очень интересно, но мы не знаем». Когда пытались дойти до истины, начинали поднимать все с рождения, и как только звучал Чернобыль, махали рукой: «А, ну все понятно», и какая-то такая обреченность была, словно ничего с этим сделать нельзя.
А мне ничего не было понятно. Лет в 25 я попала к одной женщине, терапевту. И она сказала мне, что когда-то на лекциях им говорили: «К вам будут приходить дети Чернобыля». Она мне показывала, у нее это в конспекте было прописано: у людей будут изменения в слизистой, изменения в формуле крови.
Общую информацию я знаю, но углубляться туда не хочу.
Внутри все сжимается и холодеет до сих пор при слове «ликвидатор». Я никогда не понимала людей, которые ездят туда как туристы, так полюбившие «Сталкера».
Для меня это большая беда: много людей умерло тогда. Я не хочу ни фильмы смотреть, ни фотографии, если в сети что-то попадается, закрываю.
Мне страшно, что это может повториться. Мне страшно, что это небезопасно и что ничего с того времени не изменилось. И если что-то случится, опять точно так же будет скрыта информация, не будет оказано помощи.
В моем представлении, чем больше мы знаем, тем больше мы можем быть осторожными, ответственными, где-то менее самонадеянными. Осознавать, что мы не настолько цари природы и что все мы смертны.
Я представляю, что они летали над зоной отчуждения и фотографировали местность, проводили замеры, изучали изменения рельефа
Максим Кошкин, внук ликвидатора
— Я рос и знал, что дед Валерий Алексеевич Булыгин у меня штурман и был ликвидатором в Чернобыле. Такое базовое знание. Это от ребенка не скрывалось. Не так, чтобы сначала на уроке истории я узнал про Чернобыль, а потом выяснил, что дедушка был ликвидатором. Я жил в этом контексте, в каком-то роде гордился этим, как можно гордиться сопричастностью тому, что у тебя на глазах становится историей. И моя жизнь, соответственно, в каком-то аспекте подверглась влиянию этого знания. Например, когда я приезжаю в какой-то город и в этом городе есть памятник ликвидаторам, мне интересно сходить на него посмотреть. Или сходить в музей «Чернобыль» в Киеве. Да хотя бы банально знать чуть больше, чем знают люди вокруг.
Дед был 1941 года рождения. Получается, на мою условную молодость пришлись его чуть за 60. В мои 18 лет у меня еще не было идеи вроде: «А расскажи про Чернобыль? Как это было вообще?» И так получилось, что я непосредственно с ним об этом не разговаривал. Все это было или в контексте общих застолий, или уже по отрывочным фразам отца. Теперь жалею.
По профессии он был штурман-аэрофотосъемщик, штурман-инструктор, летчик-испытатель в КБ Антонова. Закончил Академию гражданской авиации в Ленинграде. Но сам — киевлянин, всю жизнь практически там жил.
Они базировались в Жулянах — это второй аэропорт Киева, менее известный (все знают про Борисполь, как правило). Дед работал сначала на ЛИ-2, потом на Ил-12 и Ил-14, а потом и на Анах: 24-й, 30-й, 26-й. Главный самолет в жизни деда, безусловно, Ан-30, изначально предназначенный для аэрофотосъемки, напичканный разным специализированным оборудованием. Сейчас таких самолетов летает очень мало, другое время, другие технологии, есть спутники, которые могут фотографировать землю в высоком разрешении.
Дед был не рядовым линейным пилотом гражданской авиации. Факт из его биографии: порядка двух или трех лет в 70-х он с семьей прожил в социалистическом Йемене. И, собственно, те карты, что были созданы в Йемене в то время, — это своего рода «Google maps имени моего дедушки». Это было до Чернобыля.
Возвращаясь к Киеву и самолетам. Тогда Ан-30 был современным самолетом, который мог максимально детально с максимально большим охватом отснять максимально большую площадь. Летчики тогда были элитой. Сейчас это все понемногу нивелируется, кто-то даже с издевкой говорит, что раньше были пилоты, а теперь — водители самолетов. В этом есть доля правды.
Складывая все это, я представляю, что они на Ан-30 взлетали с Жулян, летали над зоной отчуждения и просто фотографировали местность, проводили замеры, изучали изменения рельефа, в целом все, что можно увидеть сверху. Это точно был 86-й год, но я не могу утверждать, насколько сразу после аварии. Повторюсь, я никогда не говорил с дедом об этом, а потому, восстанавливая все в своей голове (может, дофантазировав где-то), я могу предполагать два варианта.
Первый: дед летал непосредственно в день аварии. У них был обычный рабочий день, но маршрут полета в срочном порядке поменяли, и они 26 апреля пролетели прямо над Чернобыльской АЭС. Тогда никто еще ничего не понял: что это может быть смертельно опасно, что надо защищаться. Дед вернулся домой и сказал, что был взрыв. И больше в Чернобыль не возвращался. Из экипажа умерло один или два человека, но на здоровье деда тот вылет никак не сказался. Об этом мне рассказывала моя бабушка. Но тут есть два момента. Во-первых, позже уже зная, что там опасно и высокая радиация, о следующих своих вылетах он мог ей не говорить. Плюс погибшие в экипаже. Позже я читал, что в первые дни после катастрофы с Жулян вылетали Ан-30, я даже знаю их бортовые: 30001 и 30006. Но утверждать о том, что именно эта версия верна, я не могу.
По второй версии, которая мне кажется исторически более подтвержденной фактами, он летал еще несколько раз в первые месяцы, уже после острой фазы, в конце мая и летом. Этому тоже есть документальные подтверждения, даже документ в музее «Чернобыль» висит (я его сфотографировал для себя). С другой стороны, есть информация, что после острой фазы летали уже другие: Мячковский авиаотряд и войска РХБЗ, они не в Жулянах базировались.
Сохранилась летная книжка деда. В ней за 86-й год налет часов на Ан-30 каждый месяц, порядка 50-90 часов ежемесячно, без перерывов. В книжке никаких отметок об участии в ликвидации нет. Написано просто: аэрофотосъемка.
Дед считал себя чернобыльцем и ликвидатором, но однозначно не состоял ни в каких обществах, если и обсуждал что-то по аварии, то только с коллегами-летчиками.
Мои родители сами были в Киеве в июне или июле 86-го, мама уже была беременна мною. По ее рассказам, в Киеве было относительно спокойно, ходили слухи, что город обошло стороной и радиация накрыла Брянщину. Хотя на подъездах и висели объявления, что беременным женщинам лучше поменьше находиться на улице.
В Ленинграде, опять же по воспоминаниям мамы, на вокзале еще долго стояли рамки для поездов с Украины. Родители ходили встречать посылки из Винницы и Бершади и покупать фрукты, которые продавали прямо с поездов.
Ходили слухи, что некоторые посылки с продуктами звенели и их не пропускали в Питер. Наши посылки проходили спокойно, дома шутили: «Ешьте колбаску, чернобыльская, всего 5 рентген».
По моим ощущениям, на деде последствия катастрофы не сказались. Но, возможно, это видимость. Он был жизнестойкий, какой-то «регенерирующий». Он пережил инсульт, у него отказала его рабочая рука, но он смог восстановиться, стал все делать левой рукой. И даже левой рукой продолжал вырезать из дерева фигуры. Он, когда жил в Йемене, очень здорово научился это делать, занимался резьбой по дереву, очень крутые делал маски и фигуры. Ему потом коллеги и красное дерево привозили, и банановое, непростые сорта. Поэтому, может быть, и последствия облучения преодолел, как-то справился сам.
Знаю, что чернобыльская пенсия ему очень помогала. Она там всем на Украине помогала. С ней в самые тяжелые 90-е годы более-менее нормально жили. Если в России в то время все было очень грустно с пенсиями и зарплатами, то на Украине это все было помножено на пять и чернобыльская пенсия выручала серьезно. В его удостоверении написано «2-я категория». Ликвидаторов на четыре категории делили. Насколько мне известно, первая категория — это те, кто пережил лучевую болезнь. Он во второй.
Так или иначе, для деда это было очень важным. Он гордился этим, носил знак ликвидатора на форме. Он был заслуженным летчиком, у нас дома висит в рамке фотография Ана, взлетающего в Жулянах, и подпись «Уважаемому товарищу от КБ Антонова». Маловероятно, что каждому летчику конструкторское бюро будет дарить такие вещи. Это было для него важно, было большой честью, он все это хранил. Дед ушел с летной работы в 1991-м, какое-то время еще работал на земле. Был ли у него выбор лететь или не лететь? Вряд ли. Тут интересный момент в сознании то ли советского гражданина, то ли вообще любого гражданина, из серии «Родина сказала: “Надо”, комсомол ответил: “Есть”».
Дед умер в 2006 году, его смерть не была связана с Чернобылем. Мы с отцом к нему ехали в гости, и нам в поезде позвонили, сказали, что он умер. Сердце прихватило.
Когда отец рисовал эскиз памятника деду на могилу, отцу было важно передать биографическую, фактологическую точность. Если на памятник посмотреть, там на фоне именно Жулян взлетает именно Ан-30, а у деда на груди именно те награды, которые были для него важны: знак об окончании академии, «отличник Аэрофлота», безаварийный налет часов, «крылышки» с классностью и знак ликвидатора.
Повторюсь, жалею, конечно, что сам с ним не говорил. Я практически уверен, что, если бы я его спросил, он бы мне с легкостью рассказал. Хотя отцу моему он почти ничего не рассказал. Да и не принято было тогда спрашивать. Секретность. Мне с дедом было очень комфортно общаться. Он был легкий на общение, на подъем, все с какими-то шутками-прибаутками, присказками, не строгий, не воспитывающий, для ребенка он был вообще идеальный. Советский человек в позитивном понимании. Не в конъюнктурном, когда бумажки собирать и строем ходить, а в позитивном.
Жене я иногда говорю о том, что надо поехать туда, в зону отчуждения, посмотреть.
Есть, в любом случае, такое ощущение: до Чернобыля и после, как водораздел. Когда Земля живет миллионы и миллиарды лет и с ней никаких изменений не происходит, а тут вдруг бах, в 45-м Хиросима и Нагасаки, а в 86-м Чернобыль, и вот все оно где-то рядом. И как-то меняется ощущение мира.