Мы постимся, пытаемся бороться со страстями и приобретать добродетели… А тем ли мы занимаемся на самом деле? Не обманываем ли мы себя? Как разобраться — где действительно духовная жизнь, а где — ее иллюзия? Ответ ищет протоиерей Игорь Прекуп.
Пост — это время, когда память смертная обостряется. Память смертная не в том лишь отношении, чтобы помнить, что «все мы умрем» и что «не знаем, когда», но в широком смысле: осознание тленности земного бытия.
И вот, в Рождественский пост мы как бы упираемся в неожиданный вопрос: о какой тленности речь, если Христос родился? Если весь этот мир — тлен, если все без остатка пройдет и исчезнет, если имеет смысл лишь то, что после… тогда к чему Его Воплощение с логично, в силу того, что «люди более возлюбили тьму, нежели свет; потому что дела их были злы» (Ин. 3; 19), последовавшим Крестом?
Если всё земное — тленно по природе, зачем Богу вступать в этот мир, «вселяться в ны» (Ин. 1; 14), на основании чего? На основании богоподобной души человека, на основании его духа, стремящегося в горние обители? Но душа и так бессмертна, зачем, чтобы ее спасти, Богу приобщаться человеческой телесности? Или все же душу надо спасать не вне тела и не вне тленной жизни, а внутри, из-нутри преодолевая тленность, порожденную грехопадением?
И почему, если Бог приобщился телесности, почему мы всё норовим эту телесность игнорировать, и не только телесность, но и душевность, устремляясь к какой-то неведомой «духовности», игнорируя то, что доступно проверке, познанию?.. Нет ли в этом иной раз лукавства, не потому ли мы так «одухотворяемся», что подсознательно пытаемся нырнуть в то, что не поддается измерению и проверке?
В земной жизни многое поддается измерению: рост, вес, способности физические и даже интеллектуальные (тут посложней, но все же…). Этот человек такой-то вес поднял, а тот не смог — видно, кто, на что реально способен. А вот этот задачку решил, а тот не сумел — опять же наглядно. Этому понятно, чего он достиг, а тому — чего он не может, и над чем ему следует поработать.
В области материальной жизни как-то все более-менее верифицируемо: например, схалтурит кто при строительстве дома, нарушит нормы — близкие или отдаленные последствия проявятся, и, при надлежащей экспертизе, можно будет установить, в чем причина, на какой стадии, какое было допущено нарушение, а стало быть, и кто виновен.
То ли дело «духовная жизнь». Попробуй докажи, что «молитвенник и чудотворец» в прелести! Он еще сам кого угодно с большим успехом выставит прельщенным… А беды его духовных чад — не последствия его «благословений», но «гонения от мира сего», или плоды их личных ошибок (тут уж, в зависимости от ситуации). Это же не медицина, где точно можно выяснить, кто, что прописал, как и кого оперировал (если, конечно, не сработает круговая порука).
На худой конец, если уж не народные массы, то хотя бы себя одного, замирающего в созерцании смиренного познания своей греховности, любующегося глубиной и проницательностью своего покаяния, не составит труда убедить в праведности собственного пути, и никто не докажет обратного, потому как «духовность» — это вам не какая-нибудь геометрия: принудительное доказательство невозможно. Не это ли привлекает?!..
Можно развернуть борьбу со страстями, совершать подвиги поста и молитвы, и при этом обходить вниманием какие-то элементарные человеческие нормы, оправдывая свое лицемерие, эгоизм и малодушие ложно понятыми наставлениями свт. Игнатия Брянчанинова об отвращении от «добра падшего естества»… И попробуй что докажи!
Удобно.
Вот, Владимир Семеныч пел, что «удобную религию придумали индусы…». Куда там индусам до нас!.. Их махатмы, как говорится, нервно курят в сторонке, глядя на нынешних отечественных «подвижников благочестия».
В жизни «православного люда» наблюдаются, в основном, две крайности (речь именно о крайностях, которые, слава Богу, не исчерпывают собой всего объема). Назовем их условно: «паганославие» и «ураноидность».
«Паганославием» (от paganismus (лат.) — язычество) можно условно обозначить весьма распространенное явление в религиозной жизни, когда языческое сознание рядится в православные ризы, сводя всю религиозность к поддержанию народных традиций (далеко не всегда православных по своему духу и происхождению) и бытовому магизму, в призме которого, что святая вода, что крестик нательный, что пояс с молитвой, что иконка в дорогу, что тапочек от мощей, что платочек, на них освященный, что землица с могилки некой личности, быть может, оченно сомнительной в плане святости — это все обереги (так открытым текстом и пишут порой на рекламных щитах «православных торговых точек»).
Смысл Таинства Крещения для таковых в том, чтобы у человека при жизни земной был Ангел-Хранитель (понятно, что не для хранения от скверны, а от сглаза болезней и прочих неприятностей), а по исшествии своем из этой «юдоли плача», он попал бы не в ад, а в Царство Небесное. Да и просто, чтобы «идти в ногу со временем», «быть как все люди», что он «хуже других»? Наконец, чтобы после смерти не как собаку закопали бы, и не какой-нибудь «говорун» нес чепуху над его гробом, а чтобы, «как положено», батюшка послужил «заупокойный молебен» и вложил в руку «пропуск в рай» (так называют в народе лист с разрешительной молитвой).
Все ведь уверены, что для отказа в отпевании есть только одно основание: если покойный не был крещен. Поэтому главное — крестить, а там, когда пробьет час, батюшка кадилом махнет, венчик — на лоб, разрешительную молитву — в руку, земелькой посыпет… и все, душа упокоится со святыми в раю, потому как «все сделали правильно».
Прискорбное, скажу я вам, заблуждение.
«Ураноидностью» (от οὐρᾰνός (гр.) — небо, и -оид — суффикс обозначающий подобие тому, на что указывает корень слова: гуманоид — человекоподобное существо, сфероид — тело близкое по форме сфере и т. д.) мы называем, казалось бы, противоположное явление в религиозной жизни, когда, на первый взгляд, люди стремятся к духовной жизни, к тому, чтобы жить уже сейчас небесными, т. е. непреходящими ценностями, не растрачиваясь на ценности преходящие, тленные…
А что тут плохого?! — спросите вы. И спросите, возможно, с некоторым раздражением, готовясь вознегодовать, если услышите ответ, подтверждающий ваши подозрения в моей «неблагонадежности». Что ж, спешу рассеять подозрения и не дать почвы для соблазна: ничего плохого в том, чтобы стремиться уже сейчас жить небесными ценностями, я не вижу.
Более того, я глубоко убежден в том, что земная жизнь человеку именно для того и дается, чтобы в течение отпущенного Богом времени свободно определиться в выборе вечной жизни и адаптироваться к ней, формируясь по «новому человеку», преодолевая инерцию «ветхого». А плохого в том, о чем речь — всего-то… вот это «казалось бы», т. е. мнимость руководства высшими соображениями, которыми прикрываются подспудные низменные, подобие вместо реальности.
И, что важно сразу отметить, это самообманчивое состояние, эта мнимая духовность, эта как бы праведность и якобы мудрость может у некоторых людей переплетаться с искренней верой, подлинными духовными переживаниями, верным и трезвым пониманием каких-то ситуаций, самоотверженным трудом над собой. Но так уж мы устроены, что не в один момент и не всецело мы преображаемся. В чем-то мы искренни и последовательны, а в чем-то норовим уклониться от Евангелия, да так, чтобы самим же себя на этом и не поймать.
Как это, самим себя «и не поймать»? А очень просто: для этого достаточно замаскировать свое уклонение от простоты во Христе (2 Кор. 11; 3), от евангельского духа — выдранными из контекста цитатами из Писания или Отцов.
Сосуществование в человеке подлинной веры, жизни во Христе с вплетениями мнимой духовности, мнимохристианской морали — опасней сосуществования в нем праведности с явными порочными страстями (о том, как в одной душе одновременно пребывают благодать и грех, очень хорошо сказано прп. Макарием Великим, например, в Беседе 16 и в Слове 6), потому что в последнем случае, человек, впадая в грех, хотя бы отдает себе отчет, что, совершая зло, он оскверняет свою душу, попирает в себе образ Божий; что, например, обделяя вниманием ближнего, отстраняясь от его «проблем», он тем самым Христу не делает добра — понимая это, человек худо-бедно находится на спасительном пути покаяния.
Когда же человек лукавит, понимая свои мотивы и цели так, как ему удобно, он в своей душе как бы оставляет прореху, сквозь которую утрачивается благодать, и проникает всякая нечистота. И чем раньше он эту прореху обнаружит, чем решительней ею займется и чем внимательней станет отслеживать, не возникло ли новых, тем более целостной и последовательной будет его дальнейшая духовная жизнь.
К сожалению, обчитавшись духовной литературы, мы, вместо того, чтобы оснастить свой разум светильниками, выявляющими порок в самых потаенных уголках сердца и обнаруживающими его под любым прикрытием, лукаво извращаем предназначение святоотеческих наставлений, вооружая ими свое лукавство.
Одним из подлейших способов обмана своей совести является оправдание пренебрежения к естественным добродетелям (чуткости, отзывчивости, принципиальности и пр.) — высшими интересами, сверхзначимыми делами (как в том анекдоте: «…вот, папа сейчас все бросит…»), на фоне которых должно меркнуть все остальное — это лишь плотское и душевное, а потому суетное и малозначащее, и, стало быть, вредное, как отвлекающее от вечного к преходящему, к «добру падшего естества».
Не желая трудиться над естественными добродетелями, мы устремляемся к аналогичным сверхъестественным: чтобы не вырабатывать в себе скромность, мы упражняемся в «смирении», чтобы не трудиться над искренностью, стремимся к «чистоте сердца», чтобы не обременять себя добротой, усердствуем в «милосердии», чтобы не попасть в немилость к начальству, подвизаемся в «послушании», чтобы не заступаться за обижаемых, изощряемся в «кротости», чтобы не терять покой от угрызений совести, побуждающей вмешаться и пресечь творящуюся рядом мерзость, хватаемся за «неосуждение», свою беспринципность выдаем, опять же, за смирение, человекоугодие — за послушание, а чтобы снять с себя ответственность за свои советы, решения и поступки, за происходящее с нами и вокруг нас, мы прикрываемся «всецелым доверием Промыслу Божиему».
Вместо того, чтобы естественные душевные добродетели очищать от примеси порока, освящать и преображать в духовные, мы сразу вместо этого хватаемся за духовные (понятия, толком, не имея, что они из себя представляют), сверхъестественная значимость которых как бы оправдывает пренебрежение естественным. И трудимся, и строго себя ограничиваем во всех радостях жизни, приводя в восторг и умиление православный люд, скрупулезно просеиваем мельчайшие помыслы… лишь бы не заниматься естественным, базовым, а потому первоочередным.
То же самое «оцеживание комара и поглощение верблюда» (Мф. 23; 24) происходит и с отношением к своей греховности. Вместо того, чтобы обличить себя в мелкой злобности, мы исповедуем «гнев» (на который, по причине дряблости души, может, и вовсе неспособны); не желая признаться себе в мелочном самолюбии, спеси, сокрушаемся о своей «гордыне»; чтобы не обнаружить проблему собственной похотливости, сокрушаемся о «борющем нас духе блуда» (т. е., как бы не мы насквозь пропитались этой страстью, а нас атакует демон, которому мы оказываем героическое сопротивление, но…); и, уклоняясь от осмысления собственной подлости, мы называем себя «великими грешниками» — все, что угодно, любой самооговор совершим, возведем свои гнусности в ранг смертных грехов, лишь бы не видеть их низменности; назовем свои пороки не на простом общепонятном языке, а «по-книжному» — все, что угодно, лишь бы не видеть реальную картину, лишь бы не уткнуться в постыдный факт, что падаем мы не под непосильным грузом бесовских искушений, а под низменными, банальными, порой даже не упомянутыми в аскетической письменности, обыденными пороками.
Ключевое слово этого порочного метода: вместо. Не то плохо, что человек стремится к духовной жизни и, решительно отвергая соблазны мира сего, отдавая предпочтение вечным ценностям перед временными, сосредоточивается на добродетелях духовных. Плохо, когда это сосредоточение происходит вместо, потому что в этом замещении есть лукавство: удобный способ отстраниться от фундаментальных проблем — воспарить над ними под предлогом небесного тяготения (очень уж хочется поскорей дом построить, украсить и расположиться в нем, а то ведь всю жизнь так можно потратить на работу над фундаментом!).
А ведь Евангелие — простое. И послания апостольские — просты (даже при некоторой мутности местами русского перевода). Да и святоотеческие размышления, если воспринимать их в новозаветном контексте, при всей своей монашеской специфичности — просты. Однако мы от этой простоты во Христе всё норовим «уклониться».
Мы теряем способность адекватно реагировать на чужую боль, умудряясь не замечать чужого горя даже тогда, когда сталкиваемся с ним в упор. Когда обиженный чьим-то хамским обращением человек рассказывает нам о пережитом оскорблении (разумеется, рассказывает со всеми естественными эмоциями, не стесняясь в эпитетах и не ограничивая себя в интонациях), мы, вместо того, чтобы возмутиться хамством того, кто нанес оскорбление, выведшее из себя нашего собеседника, этак тяжко вздыхаем, сокрушаясь про себя о «страстности» последнего, о «немирности» его души, «гордыне» и «тщеславии», на которые так промыслительно Господь ему указал, а он, вместо того, чтобы сокрушаться о своих грехах и благодарить Бога за это обличение, лишь прилагает грех ко греху…
И ведь все правильно в этом нашем рассуждении, да, но чего-то не хватает… Чего? Да человечности, всего-то и делов! Человечности, которая выражается в жалости. Обычной, естественной, не мудрствующей лукаво, человеческой и человечной жалости. Простое такое русское слово, знаете ли.
Говорят, жалость унижает. Гордеца, может быть. Но это его выбор. Жалость, по идее, должна вдохновлять, потому что свидетельствует о живости души, о милосердии, облагораживающем жалеющего. Как же то, что облагораживает одного, может унизить другого? Кого? Только того, у кого все ценности с ног на голову поставлены.
И причина нашей безжалостности, как правило, вовсе не в какой-то патологической неспособности к состраданию или чуждости милосердию. Бывает и такое, но все-таки редко. Причина в том, что жалость как одна из форм выражения сострадательной любви, во-первых, связана со страданием (а это претит нашему эгоизму, прикрывающемуся святоотеческими наставлениями о важности хранения мира в душе: вникать в чужие проблемы — это чревато утратой мира, но ведь сказано: «стяжи мирный дух и вокруг тебя спасутся тысячи», поэтому пойду-ка я лучше мирный дух стяжать…), а во-вторых, потому, что жалость не ограничивается сопереживанием, но побуждает деятельно отозваться на чужую беду, вмешаться, а это уже чревато не только потерей душевного равновесия, но и здоровья, если не жизни.
Вот и срабатывает, освобожденный от совести, инстинкт самосохранения, нейтрализуя жалость или строго ее ограничивая (второе посложнее, требует большой трезвости рассудка и утонченности мысли, но ничего, мы справимся, зато будем спокойны на свой счет: ведь наше «благоразумие» не какое-нибудь холодное, что давало бы повод заподозрить себя в бессердечии, но сочетается с грустью… да-да, с грустью и печалью, свидетельствующими о нашем милосердии, так что у нас все в порядке, наша совесть чиста).
Мы очень избирательно даем в себе волю жалости: или, чтобы под ее предлогом выплеснуть накопившуюся злость (как бы не от ее избытка, а от негодования на творящееся безобразие) и оправдать свои страсти; или, чтобы успокоить совесть свидетельством своей способности к человечному отношению; или просто по естественной потребности жалеть, но строго в пределах «переживания чувства»; или же, чтобы под предлогом заботы о ближнем отвлечься от заботы о своей душе, а под предлогом жалости к дальним, например, отвлечься от обязанностей заботиться о самых близких, ну и т. п.
Наше «христианское отношение к грешникам» может порождать такую перверсию жалостливости, которая преимущественно распространяется на злодея, оставляя его жертве крохи, а то и вовсе ничего, спасибо, если еще не доходит дело до ее обвинения в провокации (ну да, жертвы, они же такие — сами напрашиваются, а потому у них все вокруг виноваты).
Это ж так понятно: именно маньяк — жертва. У него было тяжелое детство («у его мамы был любовник, а он знал…»), его не любили, он калека, а калек надо жалеть. Ну, а его жертвы… что ж, им не повезло (варианты: «все под Богом ходим», «на то Божия воля», «чем то, видимо, прогневали Бога»), но они сами оказались на его пути, сами дали повод: поздно возвращались домой, юбка короткая, резко (или, наоборот, нерешительно) отказалась общаться — лукавой изворотливости нашего поврежденного грехом рассудка нет предела.
Человек обычно себя с кем-то идентифицирует и тем самым солидаризуется. По логике немалого количества людей, если мы не хотим становиться жертвами преступлений, значит, не надо быть с жертвами, и, чтобы не накликать на себя беду, не надо становиться по их сторону… ну, а надергать от Писаний и Отцов цитат в оправдание своей подлости — это, что называется, дело техники.
Если же новозаветное учение и раскрывающие его святоотеческие наставления впитывать в простоте сердца и ясности ума, то окажется, что жалостливость стоит в одном ряду с другими христианскими добродетелями (по свт. Григорию Нисскому, милость есть «исполненное любви расположение к претерпевающим со скорбью что-либо для них обременительное» и «усиление исполненного любви расположения, соединенное с ощущением печали»), а кротость — далеко не то, что под этим склонны понимать «ураноиды», путая ее с последствиями лоботомии, подавляющей в человеке агрессивность, а вместе с ней и всякую вообще способность к негодованию и борьбе.
Нет, подобное понимание чуждо Церкви. Свт. Иоанн Златоуст ясно показывает разницу между малодушием и кротостью: «Когда мы, видя других оскорбленными, не защищаем их, а молчим, это — малодушие; когда же, сами получая оскорбления, терпим, это — кротость. Что такое дерзновение? Опять то же самое, т. е. когда мы ратоборствуем за других. А что дерзость? Когда мы стараемся мстить за самих себя. <…> Кротость есть признак великой силы; чтобы быть кротким, для этого нужно иметь благородную, мужественную и весьма высокую душу. <…> Раб Христов более познается по кротости своего нрава, нежели по имени, которое дали ему родители. <…> Кроткий есть отец сирот, защитник вдовиц, покровитель бедности, помощник притесняемых, всегда защищающий справедливое».
Так то, вот… защитник, покровитель и помощник — «активная жизненная позиция», как говорили в не очень старые и только кажущиеся добрыми времена. Не правда ли, неожиданно? Однако именно это устойчиво-ровное состояние в радости и горе, сочетаемое с отзывчивостью и готовностью вступаться за оскорбляемых и беззащитных, и есть кротость в православном понимании, а иначе надо канонизировать Кота Леопольда.
Жалеть можно всех: и жертв, и злодеев, но все же в первую очередь — жертв, а злодеев так и настолько, чтобы не подпитывать в них самооправдания, не поощрять порочности и не попустительствовать злу. Потому что нельзя быть добренькими за чужой счет; например, к педофилам за счет их жертв (бывших и потенциальных), апеллируя к евангельским заповедям о всепрощении и любви к врагам, и упрекая тех, кто настаивает на их изоляции, в немилосердии, неуповании на Бога и неверии в исцеляющую благодать.
Да, Господь призвал нас к сверхъествественному, но не к противоестественному же! Он не пришел в этот истлевший грехом мир в каком-то призрачно-символическом образе, а родился в нем, воплотился, стал Человеком. Он не просто принес с Собой в мир святость и нетление, а насадил свою святость в естество мира, чтобы нетление Духа изнутри преодолевало его тленность, не уничтожая естество мира, но освящая его, не отторгая, но возрождая.
Человек, «родившись свыше» (Ин. 3; 3), не переселяется вдруг в какую-то искусственную духовную жизнь, оторванную от материальной. Духовная жизнь сопряжена с душевной и осуществляется в теле — в том самом, которое воскреснет. Тогда, в День будущего века материя не уничтожится, а преобразится, и это преображение закладывается здесь и сейчас, в процессе преодоления тленности, очищением себя от всевозможной грязи и очищением от нее доступного земного пространства.
Мы все призваны «мести улицу у своего порога». Сколько бы ни оставалось подо мной грязи, хоть бы я весь поднимался на цыпочки, демонстрируя самому себе и окружающим свою «духовность», но та грязь, в которой я топчусь — моя и ничья другая, и хоть бы я весь левитировал в глазах своих «почитателей таланта», но Бога не обманешь: грязь, которую я игнорирую под собой — а значит, в себе — оскверняет во мне то святое и чистое, чем я так дорожу, и слова, сказанные Господом о «гробах повапленных» (Мф. 23; 27), оказываются относящимися ко мне.
Человек рождается в мир, будучи призван жить небесной жизнью, поэтому Бог рождается в мир, «преклоняя небеса» (Пс. 143; 5); рождается, чтобы усыновить человека, спасти его и вновь приобщить земное небесному; рождается, чтобы человек, изначально сотворенный Богом как звено, соединяющее в себе мир духовный и материальный, осуществил небесное в земной жизни: чтобы небесное проникло, пропитало все его мысли, чувства, дела, бережно вычистив скверное, мудро умерив преходящее, оставляя, укрепляя и развивая в земном, временном — небесное, вечное.
Читайте также:
Рождественский пост: какое задание дать себе?
Рождественский пост: план действий