В издательстве Сретенского монастыря вышла книга Олеси Николаевой «“Небесный огонь” и другие рассказы». В нее вошли как новые произведения, так и уже успевшие полюбиться читателю сюжеты. Главная тема книги – Божественный Промысл в нашей жизни. Издание снабжено множеством иллюстраций, в том числе из семейного архива автора. Вот один из рассказов.
Когда мы с моим мужем, покрестившись, попали в пустыньку к архимандриту Серафиму (Тяпочкину), можно сказать, что мы
получили там дары на всю оставшуюся жизнь. Прежде всего, это были люди, с которыми мы там познакомились: священники, священномонахи, простые чернецы, богомольцы-миряне, юродивые, блаженные — Святая Русь. Одним из таких драгоценных людей был лаврский иеродиакон, который за эти годы стал уже архиепископом.
Но тогда, по благословению старца, он стал нас духовно опекать и просвещать, ибо мы были людьми в церковном отношении весьма темными.
Итак, этот наш просветитель и друг, в те времена студент Московской духовной академии, лаврский иеродиакон, принес нам послушать кассеты с записью лекций митрополита Антония, которые он читал лаврским академистам и семинаристам. Это были лекции о Боге, о пастырстве и о вере.
И вот мы сели вокруг стола, на котором стоял магнитофон, и начали слушать. А потом, на следующий день — стали приглашать друзей, родственников, просто знакомых, чтобы те послушали тоже. И это было ощущение некоего сокровища, которым надо поделиться с ближним, с дальним, со всеми. Когда никого не было — мы слушали сами. И то, о чем говорил владыка, и то, как именно он говорил, — этот его прекрасный голос, и его старомодный благородный выговор, и слог, и интонация — несли голодной душе неофитов, без преувеличения, «неизъяснимы наслажденья». Такой был лютый духовный голод.
А здесь, у владыки, присутствовал живой опыт личного свидетельства о Христе. Он говорил как знающий, как власть имеющий, как причастный тайнам Царства Небесного. Мы сразу полюбили его. И уже как любящие с особенным вниманием и трепетом вглядывались в его фотографию в Православном церковном календаре, с которой на нас смотрел из-под белого клобука красивый человек с проницательными глазами и густой черной бородой. Мы пытались мысленно восстановить его облик и по его голосу. А голос его, ежедневно звучавший в нашей комнате, был мягким, но вместе с тем, повторяю, очень властным и вдохновенным, и его обладатель представлялся нам человеком весьма представительного вида, высокого роста и полным сил.
О встрече с владыкой мы даже и не смели мечтать — ведь тогда еще был «железный занавес», а владыка жил в Лондоне, и мы знали, что даже его приезды в Россию проблематичны.
Как и наш друг-иеродиакон, наш духовник жил тогда в Лавре, и мы ездили к нему очень часто — иногда раз в неделю, иногда и чаще. Он назначал нам встречу возле проходной в монастырь, а потом проводил в какой-нибудь тихий закуток или же в храм, где в это время не было службы, и там мы исповедовались или просто беседовали.
Я в ту пору переводила стихи грузинских поэтов, вот и уехала в очередной раз в командировку в Грузию. А мой муж отправился в Лавру, чтобы чуть свет поисповедоваться у нашего духовника и причаститься. Они должны были встретиться, как обычно, у проходной.
Это было 10 февраля 1983 года. Мороз лютовал, и муж мой, как-то по-студенчески легкомысленно одетый в джинсы и куртку, пока добирался на электричке до Лавры, уже успел замерзнуть.
В назначенный час он встал около проходной, ожидая, что вот-вот появится наш духовник. Но прошло десять минут, пятнадцать, а он все не показывался. Тогда мой муж, совсем заиндевев, стал просить монахов, входящих в монастырь, позвать ему нашего духовника, объясняя, что тот сам назначил ему это время. Но прошло еще пять минут, еще десять, а никто не появлялся. Мой муж, переминаясь с ноги на ногу и зябко ежась, почувствовал, как нечто вроде обиды кольнуло его в сердце, неприятное волнение колыхнулось в груди: может, наш духовник назначил час и сам забыл? Сидит в тепле и молится, воспаряя умом горе и не помня ни о чем земном? А вот-вот литургия начнется, как же ему причащаться без исповеди? Конечно, он успел бы еще поисповедоваться в надвратной церкви у другого священника, но вдруг — только он уйдет, как из проходной появится наш духовник в епитрахили, в поручах, с крестом и Евангелием в руках?
Поэтому он попытался отогнать все эти накинувшиеся на него разноречивые мысли как искусительные и стал еще сильнее переминаться с ноги на ногу, с тревогой отмечая то, что ступни его уже вроде как и не чувствуют себя самих, деревянные стали, непослушные.
Меж тем пробили часы на колокольне, началась литургия, а духовник все не шел. Не шел, а моему уже оцепеневшему от холода мужу казалось, что он вот-вот возникнет перед ним: ему было жалко, что он напрасно простоял здесь так долго, и ему хотелось, чтобы это напрасное ожидание было все-таки вознаграждено появлением духовника хотя бы за проявленную верность. Однако еще через некоторое время мой муж понял, что теперь ему и в надвратном храме исповедоваться уже поздно, и причастие, к которому он так старательно готовился, откладывается.
Он еще постоял под пыткой морозного ледяного ветра для укрепления чувства верности и в конце концов с сердцем, переполненным досадой, горечью и даже обидой, сдался, решив пойти немного погреться в храм Святой Троицы, к преподобному Сергию. А кроме того, он хотел помолиться, чтобы преподобный Сергий, и ныне и присно пребывающий игуменом своего монастыря, как-нибудь напомнил своему молитвенному насельнику о кое-каких его земных договоренностях.
И вот пришел он в этот чудесный храм, приложился к мощам и, спустившись по ступеньке, так и остался стоять возле них. Людей было мало, священник тихим мерным голосом читал акафист преподобному, и несколько бабулек надтреснутыми голосами подтягивали: «Радуйся, радуйся.» Мой муж приложился к раке и пристроился в углу, опершись на стасидий. В храме было тепло и чудесно.
Постепенно там стали появляться семинаристы, устремлявшиеся приложиться к преподобному перед началом занятий, потом сразу начался приток народа, который, впрочем, скоро и иссяк — по-видимому, кончилась литургия и блаженные причастники пришли поклониться игумену-чудотворцу.
Итак, храм постепенно почти совсем опустел: день был будний, погода — неблагоприятной для паломника, и, пригревшись, мой муж в полутьме, освещаемой огоньками разноцветных лампадок, слился со словами акафиста.
Вдруг на пороге храма появился невысокий — даже маленький, как показалось моему высокому мужу, — монах-старичок с седой бородой. Держался он очень прямо и сразу прошел к раке с мощами.
Священник, чуть задерживая чтение, поднялся на солею, открыл ключиком раку с мощами, и у старичка-монаха, не имевшего на себе никаких знаков своего сана, попросил благословения. Увидев, что священник просит у этого старчика благословение, бабульки вытянулись в очередь и тоже стали протягивать ему свои крестообразно сложенные руки.
Мой муж, наблюдавший это из своего угла, подумал, что все-таки такое испрашивание благословения неизвестно у кого напоминает ему некий магический обряд: и ты не ведаешь, кто тебя благословляет, и он не знает, что у тебя на душе… Короче говоря, он решил даже и не приближаться к этому седому старичку в скуфье.
Меж тем тот уже направился к выходу, прошел мимо моего мужа и даже глянул в его сторону: он был единственным, оставшимся без благословения, но мой муж опустил глаза. И вдруг он уловил, как одна из бабулек, отвечая на вопрос другой, прошелестела что-то такое: «Из Англии.»
Тут мой муж встрепенулся — из Англии? Что, может ли такое быть, чтобы здесь и сейчас оказался владыка Антоний? Он об этом ничего не слышал, да к тому же этот маленький седой старичок с прямой спиной вовсе и не похож на того осанистого моложавого владыку из календаря. Тем не менее он понял, что если это и в самом деле владыка Антоний, его любимый владыка, он никогда себе не простит, что был рядом с ним и не попросил у него благословения. Поэтому он ринулся следом за ним.
Владыка уже был в дверях, и мой муж от волнения с некой неожиданной для него самого дерзостью крикнул ему:
— Подождите!
Старчик в скуфье остановился и повернулся, с удивлением глядя на этого странного молодого человека.
Тут мой муж снова засомневался — такой маленький, седенький, а где же его властность? Где сила? Где энергия? И наконец — где панагия? Лишь какой-то особенный блеск в глазах этого все еще неизвестного монаха мог свидетельствовать в пользу того, что это все же сам митрополит Антоний.
Запнувшись, он вдруг спросил обескураженно и еще более дерзко:
— Как вас зовут?
— Антоний, — спокойно ответил старчик. — А вас?
— Владимир, — ответил мой муж и тут же склонился, прося благословения.
Но владыка Антоний даже и не посмотрел на его протянутые руки. Он поднял свои, взял этого дерзкого, и растерянного, и смущенного, и пылающего от стыда молодого человека за щеки или даже за уши, притянул его лицо книзу так, чтобы до него достать, и трижды его расцеловал.
И тут мой муж — надо сказать, что он человек совсем не сентиментальный и отнюдь не склонный к внешнему выражению даже сильных чувств, а тем паче — посредством слез, ощутил такое радостное волнение, что у него на глаза навернулись слезы, и он в волнении пролепетал:
— Владыка, мы Вас так любим, Вы так много сделали для моей семьи и лично для меня, мы слушаем Ваши лекции, записанные на магнитофон, как это важно для нас, какое счастье, владыка!
— Владимир, будем друг за друга молиться! — просияв лицом, сказал владыка. — Будем теперь молиться друг за друга всегда!
— А мы когда-нибудь еще увидимся?
— Обязательно увидимся! — пообещал владыка.
— И сможем поговорить?
— Обязательно сможем!
Мой муж вышел на улицу и, не чувствуя холода, пошел к проходной. Душа его ликовала. Вот, думал он, как бывает, претерпит человек какую-нибудь скорбь, а Господь его так утешит, что сама эта скорбь вменится ни во что.
И он, теперь уже желая поделиться своей радостью с нашим духовником, который тоже очень почитал владыку Антония, попросил какого-то монаха, собирающегося нырнуть в проходную, позвать нашего батюшку.
— Так он болен. Лежит в постели, температура у него под сорок. Грипп, наверное. Как его позовешь?
Вечером (разница с Москвой два часа) у меня в Тбилиси раздался звонок.
— Знаешь, кого я сегодня видел в Лавре и кто меня благословил? — воодушевленно спросил мой муж.
— Знаю, ты видел нашего духовника.
— Нет, он очень болен — помолись. А кого я очень, очень хотел увидеть, но даже и не смел мечтать.
— Владыку Антония? — спросила я, чувствуя, что у меня перехватывает от счастья горло.
— Да! Завтра он служит всенощную на Трех святителей, послезавтра литургию, и я опять его увижу!
Я заплакала. Это было настоящее чудо, милость Божия! Почему-то тогда казалось, что Господь укрепляет нас таким образом перед грядущими гонениями: был, напомню, 1983 год, самое начало. И все духовные радости воспринимались и преумножались ввиду этих будущих бедствий.
Даже в 1986-м году, как бы сейчас это ни казалось странным, монахи, в том числе и лаврские, готовились к большим скорбям — тогда то ли в «Комсомолке», то ли в «Известиях» на первой полосе вышел махровый атеистический фельетон, и черноризцы — и молодые, и зрелые, и пожилые — готовились, в случае чего, уходить в леса, заучивали наизусть Евангелие и богослужебные тексты, а иные — из старых лагерников — так даже начали сушить сухари.
Приехав в Лавру, можно было увидеть старенького согбенного иеродиакона Филадельфа, который, опершись на руку молодого иеромонаха Порфирия, шел из монастыря в храм:
— Как поживаете, отец Филадельф?
— Сухари сушим. Газету-то читала? Опять начинается.
Или старый лагерник, архимандрит Зосима, которому энкавэдешники выбили глаз и на много лет заключили в лагерь на Соловках, теперь, когда я подходила к нему под благословение, грустно качал головой:
— Да-да, недобрые времена грядут. Статью-то видела?
Это про него рассказывали, что когда он попал с гриппом в монастырский лазарет и у него брала кровь молоденькая медичка, она тяжело вздыхала:
— Что это кровь-то у вас совсем не течет, дедушка?
— Так большевички всю выпили, деточка, большевички! — отвечал он.
Но вернусь к моему рассказу. Действительно, мой муж пошел тогда и на всенощную, и на литургию, и подходил к владыке на елеопомазании, и причащался у него, и целовал крест. И владыка каждый раз ему, называя по имени: «Владимир», что-то говорил — два-три слова. Но вот именно что поговорить с ним, спросить и услышать ответ, тогда не удалось.
И вот наступают новые времена, 1988 год. Митрополит Антоний приезжает в Москву и приглашает нас к себе в гостиницу «Украина».
Ликуя и робея, мы вошли в его номер. И хотя я видела его впервые, у меня было такое ощущение, что я так давно знаю этого человека, и так давно его люблю, и он настолько мне близок и родственен, что я поразилась точности метафоры, когда говорят: «Этот человек мне по душе».
Вот и разговор у нас поначалу пошел такой оживленный, прерывистый, радостный — как бы даже и ни о чем: так бывает, когда люди давно не виделись и им доставляет удовольствие само присутствие друг друга, само ощущение общения.
Наконец я приступила к владыке со своими проблемами: ни много ни мало — Православие и творчество. Ну, Бердяев писал, что смирение и творчество, как гений и злодейство, — две вещи несовместные. Да и меня в творчестве с духовной точки зрения настораживало то, что сам этот процесс (хорошо, назовем все своими именами: вдохновение) полностью поглощает человека: когда я пишу стихи, я практически перестаю замечать мир. Я, в буквальном смысле, «не наблюдаю часов». Но как же тогда быть с добродетелью трезвения? Стояния на страже своих страстей?
Мало того, я чувствую в себе энергию и силы, не объяснимые моим собственным физическим естеством, — в этом состоянии я могу работать ночи напролет. Но как же быть с различением духов, как понять, не лукавый ли меня подбадривает?
А кроме того — бывает, я пишу то, чему и сама порой удивляюсь, ибо я как бы этого и не ведала до того, как назвала, и лишь назвав, узнала. Словно творящая душа видит большее, чем мое дневное житейское «я». Но все же — может, это и не «творящая душа», а «навет вражий»? Может, вообще я в какой-нибудь прелести, не приведи Бог? И, может, пока как поэт я блаженствую, как христианка я погибаю?
Все это я и поведала владыке Антонию. И еще прибавила, как порой пытаюсь бороться с этой самозваной творческой энергией: р-раз — и силюсь прервать ее волевым жестом. Как стремлюсь подключить свое православное сознание, как зову его в цензоры, как стремлюсь «закрестить» все темные углы и подвалы души, как подчас выворачиваю стихотворение к концу так, чтобы оно увенчивалось чем-нибудь благочестивым и проверенным, духовно надежным: либо евангельской аллюзией, либо скрытой цитатой из святых отцов, либо просто нравоучением. Но стихотворение от этих вмешательств перекашивается, заваливается, как человек, которому связали ноги, теряет жизнь.
И тут владыка остановил меня и сказал строго, почти грозно:
— Не смейте этого делать! Вы же все портите!
Это я говорю не вообще, а лично Вам. Вспомните, в Евангелии есть притча о злаках и плевелах. Человек посеял на поле доброе семя, но пришел враг и насадил между пшеницей плевелы. Когда же рабы предложили господину выдергать плевелы, что он ответил им? Он ответил им: «Нет, чтобы выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы». Вот и вы в тот момент, когда начинаете искусственно ломать то, что пишете, дивясь и блаженствуя, и на этом месте водружать нечто общезначимое и общеизвестное, портите свою пшеницу, свое, быть может, доброе семя. Оставляйте все как есть, пусть даже с плевелами, и уже не ваше дело судить это.
Так сказал мне митрополит Антоний, чтобы я поняла: там, где есть дух Православия, всегда дышит свобода. Но там, где свобода, всегда есть риск.
А отец Владимир, который тогда еще не был отцом Владимиром, помимо прочего спросил у владыки, как ему быть: его попросили в Издательском отделе Патриархии составить житие для канонизации Димитрия Донского. Но он был смущен некоторыми фактами его биографии, несовместимыми, как ему казалось, со святостью, и потому отказался. А теперь благоверный князь канонизирован, и что же теперь делать с этими сомнениями?
И владыка ответил со властью:
— Так вы с ним самим молитвенно и объяснитесь. Он же святой!
И вот мы так замечательно сидим, и спрашиваем, и слушаем, и дивимся, как вдруг раздается телефонный звонок. Владыка берет трубку, лицо его превращается в улыбку, и он произносит радостно и даже как-то ласково:
— Дорогой владыченька, ну, заходи, заходи!
Потом обращается к нам:
— Вы не возражаете, если сейчас к нам придет владыка, с которым мы очень близки? Знаете, к нему по-разному здесь относятся, но я его очень люблю. Он очень духовный человек — архиепископ Иоанн Снычев (в то время Иоанн Снычев был архиепископом Куйбышевским).
— Да как же мы можем возражать! — изумленно отвечаем мы, тем паче — это имя мало что нам говорит.
Буквально через три минуты раздается стук в дверь и входит архиепископ. Они расцеловываются, дают взаимное благословение, и очевидно, что между ними самые теплые, самые трогательные братские отношения, какие бывают лишь между двумя очень близкими людьми. Они похлопывают друг друга по плечам, называют «владыченька» и «владычка», «ты» и «ты», улыбаются, перешучиваются. Становится весело, жарко, тесно. Мы у гостя просим архиерейского благословения, хозяин этой гостиничной кельи нас представляет, про меня говорит: «поэт».
И тут владыка Иоанн замечает на столике стопку журналов с моими стихами, которые я принесла показать митрополиту Антонию, и со словами: «А что тут у тебя? Ну-ка почитаем» берет один из раскрытых журналов и начинает декламировать, посмеиваясь и несколько запинаясь.
В этот момент я ловлю растерянный взгляд владыки Антония и понимаю, что он испугался, как бы его дружественный гость не стал иронизировать над моими опусами и своей иронией меня бы нечаянно не обидел.
В принципе, что ж, я была бы и не против такого прочтения, тем более что это было стихотворение «Переписка Грозного с Курбским» — диалогичное, напористое, характерное, «юродивое», что ли. Каждая строфа начиналась либо: «Пишет Курбский Грозному» и двоеточие, либо: «Пишет Грозный Курбскому» — и опять двоеточие. А за двоеточием — бесконечная брань, вечный спор западников и почвенников, либералов и государственников.
Но владыка Антоний этого не знал и ринулся на мою защиту.
После секундного замешательства он принялся отнимать журнал:
— Это не тебе, это мне принесли, ты все равно ничего в этом не понимаешь!
А архиепископ Иоанн стал, в свою очередь, уворачиваться и прятать журнал за спину:
— Нет, нет, дай-ка мы сейчас почитаем, что они тут насочиняли, писаки!
Так они поначалу стояли, размахивая руками, и перетягивали журнал друг у друга. Наконец победил владыка Иоанн: он выхватил несчастное издание из рук митрополита Антония и побежал от своего друга вокруг маленького журнального столика, стоявшего возле дивана, пытаясь что-то прочесть на ходу, несмотря на то, что был преследуем буквально по пятам. И когда они сделали уже несколько кругов, смеясь и задыхаясь, владыка Антоний вдруг вскочил на диван и, оказавшись над самой головой своего гостя, который на мгновение упустил его из вида, торжествующе отобрал у него журнал, да еще легонько хлопнул его этим журнальчиком по голове.
Владыки смеялись, запыхавшись, а мы с мужем хохотали почти до слез — это было так весело, так чудесно, исполнено такой радости и такой любви, какая бывает лишь между близкими друзьями, братьями. Да ведь они и были и друзья, и братья.
И вот уже потом, через несколько лет, я узнала, что этих замечательных архипастырей Церкви принято среди недобросовестных партийно-групповых людей противопоставлять друг другу: мол, владыка Иоанн — духовный лидер «патриотов», а владыка Антоний — духовный лидер «либералов» (хотя какой он либерал? — монархист, традиционалист, антикатолик, антиэкуменист). Я даже сталкивалась с неформальными светскими и «православными» тестами, когда опрашиваемых пытаются сортировать вопросами: «А как вы относитесь к владыке Иоанну? А как вы относитесь к владыке Антонию?» И если ответишь: «К Владыке Иоанну я отношусь с большим почтением», то тебя тут же запишут в черносотенцы, а если признаешься: «Владыку Антония я бесконечно люблю», тебя тут же определят чуть ли не в масоны.
Увы! — привычка мыслить партийными категориями превратила этих двух славных и светлых архиереев в некие плоские знаковые фигуры, в жупел, которым стращают противников, в козырь, которым бьют оппонентов.
На самом деле они, конечно же, стоят неизмеримо выше этих человеческих, слишком человеческих счетов, разделений и группировок. Выше Курбского и выше Грозного, которые все продолжают браниться.
То мое стихотворение, которое тщетно пытался прочитать владыка Иоанн, кончалось так:
И такая брань сквозь столетья мчится,
откликается в русской душе, двоится, —
наваждения ее смятенны:
полоумный деспот засел в ней зримо,
перебежчик, опричник, шпион из Рима,
да младенцы плачут, что убиенны.
Разливаются реки, не сдерживаемые берегами, и гудит земля, и горит земля под ногами.
Полнолунье. Солнечное затменье…
Но встает из крика, стона и всхлипа чудотворный образ мученика Филиппа, и Корнилий грядет из тленья!
Где-то там, возле преславного митрополита Филиппа и смиренного игумена Корнилия, во всяком случае именно в их ряду, в окружении и контексте того, что там, там, а не здесь, подобает нам вглядываться в дивные образы архипастырей, рядом с которыми сподобил нас Господь и жить, и творить, и каяться, и веселиться, и горевать, и праздновать, и петь едиными устами и единым сердцем и «Символ веры», и «аллилуйя».
Когда умер владыка Антоний, мы с моим мужем получили утешение — нам досталась удивительная фотография. На ней — два молодых светлолицых прекрасных епископа. Глядя на них, оживает сердце, светлеют глаза, ликует душа. Это — епископ Алексий, будущий патриарх, и епископ Антоний, будущий митрополит. Два русских архиерея — Ридигер и Блюм. Каждый — «во плоти Ангел, небесный человек». Мы смотрим на них, но и они, не отводя взора, смотрят на нас.
В конце концов начинаешь понимать, что главное сокровище земной жизни — это люди, которых ты здесь повстречал, узнал, обрел, полюбил. И этого уже никто не отнимет у нас!