Прозрение истины местного значения, или четыре любви Саньки Александровой
ПОВЕСТЬ ОБ ОБРЕТЕНИИ ВЕРЫ
ЧАСТЬ I
Любовь первая и вторая
Все беды начались, как это часто бывает, с хорошей учёбы.
И, конечно, во всём были виноваты родители. Как всегда, они хотели как лучше. Ну, а получилось…
Началось всё так. Сразу же после успешного (на все пятёрки!) окончания второго курса, родители отправили Саньку, доченьку свою, отдохнуть в Крым. Как же не вознаградить было Саньку за такую хорошую учёбу!
Будущему научному работнику, возможно, кандидату, а может быть, и доктору около библиотечных наук, после окончания второго курса института культуры, была куплена родителями путёвка в пансионат «Чайка» на южном побережье Чёрного моря, недалеко от Ялты.
Да, да, да… Мало чем отличалась Санька от других людей, хоть и была устремлена в свою книжную науку.
«Пьяный воздух свободы» сыграл с нею свою злую шутку. Как, бывало, играл свои злые шутки со многими, даже куда более крепкими людьми, чем она.
Да, да, да… Воздух и впрямь был пьяным, тёплым и пряным.
Пансионат находился на самом берегу моря, прямо у подножия красивой, невысокой горы, заросшей какими-то экзотическими растениями. И этой горой пансионат был отделён от всего остального мира. Чтобы выйти в мир, надо было подняться на гору по петляющей вверх дороге, как по связующей нити.
Асфальт этой горной дороги был разбит и пронизан корнями деревьев. Да и сама дорога была тесна от подступающих со всех сторон растений, так что две машины расходились едва-едва.
Местные жители ездили на работу сверху вниз, а возвращались снизу вверх. Внизу, рядом с корпусами пансионата, стояла только пара маленьких прибитых к горе домиков — остатки бывшего здесь когда-то рыбачьего посёлка.
А сам пансионат состоял из нескольких трехэтажных, весьма приличных корпусов, большой столовой, и большой танцплощадки.
Дорожки от корпусов сбегали к морю, на побережье с мелкой сияющей галькой. Все предметы культурного пляжного отдыха были налицо — и навесы, и топчаны, и шезлонги, и даже душ с пресной водой.
Был и волнорез с лесенкой на самом краю, для любителей понырять, и маленькая лодочная станция небольшой гараж на четыре лодочки. Всё было.
Надо сказать, что дома Санька вела жизнь строгую, почти, можно сказать, аскетическую. Дорога в институт из маленького подмосковного городка занимала почти полтора часа — надо было рано вставать. Потом институт — и учёба. Книги, книги, книги.
Библиотека, читальный зал, конспекты, доклады, рефераты — и снова книги, книги, книги.
Санька не страдала от такой жизни. Такая жизнь нравилась ей. Или, может быть, она сама себя уверяла, что ей нравится такая жизнь, и никакая другая. По крайней мере, постоянная загруженность помогала ей не думать о другой стороне своей жизни.
Ведь в свои двадцать лет Санька Александрова не то, что не влюблялась «по-настоящему» ещё ни разу, но даже и «не по-настоящему» — ещё не влюблялась. И не целовалась ни разу, ни с кем, если не считать Витьку, одноклассника. Да и то было это украдкой, один раз, в далёком девятом классе.
Что-то мешало Саньке в этой стороне жизни. Может быть, обилие прочитанных книг, в которых любовь выглядела всегда идеальной, воздушной, и какой-то недосягаемой.
Сравнивая себя с главными героинями любимых книг, Санька испытывала щемящую, проникающую глубоко, в самое нутро, тоску. Как могли любить эти героини! Какими были смелыми, какими уверенными в себе. Какими красивыми они были! Ну где, хоть в одной книге, видели вы некрасивую героиню?
Да, было от чего появиться и расцвести настоящей тоске!
А тут ещё это зеркало…Ох, уж это зеркало! Даже подходить к нему — и то не хотелось.
Потому что не врало зеркало, а отражало всё время одно и то же лицо.
Её, Санькино, лицо. Вроде бы и симпатичное, но черты — уж такие простецкие! Ни тебе чёрных глаз, ни кудрей, ни бровей вразлёт. Да ещё и очки! Постоянные очки, съезжающие на нос! То же мне, Джульетта! То же мне, Ассоль!
Может, мешали Саньке и другие мысли. Где-то в глубине души сидела, как заноза, мысль о высоком своём предназначении, о своей дальнейшей выдающейся жизни и карьере научного работника.
Такие мысли постоянно подогревали в ней родители, особенно мать. Сами-то родители были людьми «простыми» — по положению, но не простыми – по мечтам своим и амбициям.
Мать была бухгалтером на заводе. Но когда она начинала рассказывать о своей работе, то, казалось, что главнее, чем она, на заводе никого нет. Иногда даже казалось, что и в министерстве никого главнее нет.
Мать очень гордилась, что смогла закончить, хоть и заочно, экономический институт. И всегда прибавляла: «Мне была открыта дорога в науку! Но я предпочла посвятить себя семье!»
А если ссорилась с отцом, то тоже говорила всегда одинаково: «Ах, лучше бы я пошла в науку!»
Отцу так и не удалось закончить институт — он закончил радиотехнический техникум. Превратности судьбы привели его к должности завхоза, вернее сказать, заместителя директора по хозяйственной части главной гостиницы в городе.
Отец так и называл себя: «Я зам директора по хозяйственной части!» И тоже гордился, и пользовался благами своего положения. Не то, чтобы воровал просто пользовался. Так, в меру.
И оба родителя души не чаяли в своей Сашеньке, гордились её способностями и умом, и ждали от неё многого. По крайней мере, что станет Сашенька доктором наук, или кандидатом — в крайнем случае.
И про замужество мать всегда говорила одно и то же: пойдёшь, Сашенька только за профессора какого-нибудь, или, опять же, в крайнем случае — за военного, но чтоб не меньше полковника.
Такая подготовка к дальнейшей жизни велась систематически, с самого первого класса. Поэтому не удивительно, чем закончился первый Санькин роман.
Роман закончился, не успев начаться. Витька, конечно, Саньке нравился. Но после первого свидания Санька поставила Витьке условие: хочешь со мной встречаться — исправь свои двойки! Витькины чувства такого испытания не выдержали.
В институте же группа была девчоночьей, а на танцы Санька не ходила. Так, помечтает иногда о принце — и вся, как говорится, любовь.
Вот так и поехала в Крым — неопытная, нецелованная, со своей кашей, а, вернее сказать, со своим компотом в голове.
Тут, уважаемый читатель, я вынужден сделать «лирическое отступление». Да, я решился рассказать вам эту историю… Значит, я как бы отвечаю за неё. За всё, что в этой истории будет происходить.
История-то, в общем — простая, житейская. Таких историй кругом — тьма.
Возьми, останови на улице любого прохожего и он расскажет тебе историю, может быть, и похлеще, чем эта.
А если взять одну и ту же историю?
И послушать, как разные люди будут эту – одну и ту же — историю рассказывать. Или как одну и ту же историю будут разные люди слушать.
Насколько разными получатся эти истории! Как по-разному люди рассказывают, и как по-разному слушают! Ведь каждый из нас в каждой истории видит, что-то своё, и это своё и считает в ней главным.
Один считает историю затянутой и надоедливой, другой — закончившейся слишком быстро. Один поддакивает тебе: «Да, да!» А другой говорит: «Нет! Как ты можешь! Как язык у тебя поворачивается!» А третий — просто повернётся и уйдёт. Или бросит книжку в угол, и скажет: «Какая ерунда!».
Не суди, мой дорогой читатель, слишком строго мою героиню, даже если сам ты человек верующий.
Я-то знаю, что ты стал верующим совсем недавно.
Вон как ты категоричен, как резок и прямолинеен!
Наверняка, Санька тебе не очень понравилась. Так, или нет?
— Да, честно говоря. Что-то я не вижу в ней ничего примечательного.
— Может ты и прав. Однако, давай мы договоримся с тобой — пусть наши герои идут по своему пути. А мы, как верующие люди, будем с ними рядом. И помолимся о них, когда им будет трудно. Ты согласен?
— Да.
***
Первые дни пребывания в пансионате напоминали Саньке прекрасную волшебную сказку. Ласковое море, бездонное полуденное небо, теплая галька.
Нежность рассвета, страстность заката, таинственность ночи в обрамлении огромных, сияющих звёзд не могли не тронуть поэтических струн Санькиного сердца.
В первые дни Санька вела себя, как голодный, которому дали миску борща. Она как бы поглощала окружающую красоту, и не могла оторваться. Она забиралась на гору — не высоко, правда — и подолгу сидела среди непонятных и незнакомых цветков и трав, глядя на открывающееся с высоты море. Вечером же она сидела на волнорезе, провожая солнце, и встречая огромную, красного цвета луну.
Душа её была наполнена окружающим миром, и не желала ничего больше.
На танцы же она пришла только к концу первой недели. Соседки по комнате чуть не силком потащили её, порядочно обсмеяв за созерцательный образ жизни, и обозвав синим чулком.
Чулок нарядился в своё лучшее, синее же, с голубыми оборочками платье, и сдался на милость судьбе.
Любовь пришла сразу, с первого взгляда. Санька увидела Его, и сердце её всколыхнулось до самой своей заветной глубины.
Он стоял возле бортика танцплощадки. На нем была рубаха цвета рассветного неба. Вернее, это была обычная полосатая рубаха, но полоски были розовато-сиреневыми, и как-то неестественно ярко отсвечивали при свете фонарей.
Правильное, удивительно спокойное лицо. Прямые волосы, спадающие на лоб. И нос прямой, какой-то скандинавский, что ли.
Однако, довольно глупо говорить о том, какой у человека нос, или — какие волосы, когда сердце уже сказало тебе самое главное. Да, сердце сказало, сказало сразу. Это Он! Санька замерла.
Надо бы немного отвлечься и рассказать, какие попались Саньке соседки по комнате.
Комната была на четверых. Койку у окна справа заняла сама Санька, а напротив расположилась весьма замечательная женщина.
Замечательна она была тем, что была хороша собой, ухожена, и чётко настроена на главное — на обязательное заведение курортного романа. Было ей лет тридцать, и звали её Наташа.
В ней всё было замечательно — и прекрасно завитые волосы, и хорошо накрашенные губы, и красивая одежда. Был у неё, правда, один небольшой изъян непропорционально длинная талия. Но Наташа считала свою талию не недостатком, а достоинством, и всячески её подчёркивала. Наташа работала в каком-то учреждении, была разведена в течение двух лет, и весьма искушена в вопросах взаимоотношения полов.
Кровать ближе к двери, справа, занимала Галя симпатичная, смешливая хохлушка, лет тридцати пяти, полненькая и певучая, обладающая безоблачными ясным взглядом на мир. У Гали был муж, и двое детей, а путёвку она получила от профсоюза, за хорошую работу на кондитерской фабрике.
Слева же располагалась Надежда Георгиевна, очень достойная женщина, лет сорока двух — сорока пяти, сохранившая стройность и привлекательность. Густые, седеющие волосы собраны были сзади в тугой, тяжёлый узел. Это прекрасно гармонировало со стройной её фигурой и придавало значительность, даже какой-то аристократизм всему её облику.
Уже прошло лет пять, как она была вдовой. Её дочь, была почти ровесницей Саньке. Работала Надежда Георгиевна в проектной мастерской.
Главным же, в её теперешней жизни, было всё то же. Как и все одинокие женщины она хотела найти Его — друга, мужа.
Вот они-то и вытащили Саньку на танцы. Вытащи ли навстречу первой любви.
Конечно, Санька не осмелилась пригласить Его на белый танец. А на танцы других цветов он не пригласил её. Он её просто не заметил.
Однако появление Саньки на площадке не осталось совершенно незамеченным. Невысокий, худенький парнишка пригласил её на второй танец, а потом ещё раза два.
Невысокий, чёрненький, смуглый. Во время танца парнишка смотрел Саньке прямо в глаза, может быть потому, что были они одного роста. Саньке казалось, что глаза его спрашивали: «Кто ты? Кто, и зачем?»
— Санька, ты глянь, как Костик сразу на тебя глаз положил! — Наташа подошла к Саньке в перерыве между танцами
— А что это за Костик?
— А местный, из тех вон домиков. У него мать здесь на кухне работает. А он на лодочной станции подрабатывает. — Наташа за неделю уже знала почти всех. — Смотри, он молодой ещё совсем. Пацан. Ему лет семнадцать, не больше.
Танцуя с Костиком, Санька старалась не упускать из вида Его, Его, самого главного. Он танцевал с разными женщинами, но не часто, пропуская некоторые танцы. И два раза — с Надеждой Георгиевной. И Санька отметила про себя, что эта пара смотрел ась очень красиво.
Закончились танцы, и началась для Саньки новая жизнь. Хотела она пройти, проследить, где Он живёт, в каком корпусе. Да только с первого раза не получилось — подошли Наташа и Галя, а с ними несколько мужчин — шумных, весёлых.
— Сашенька, пошли, пошли! На берегу посидим, винца выпьем, песни попоём! Пошли, пошли! Не отпирайся!
Не устояла Санька, пошла. Дома она вина не пила — на семейных праздниках ей наливали символически, она пригубит — и всё. А тут! Точно, пьяный воздух свободы!
Компания расположилась на берегу. Откуда-то взялись и бутылки, и стаканы, и закуска. Докторская колбаса, плавленые сырки, сало, огурчики, помидорчики. Крымский колорит тоже был выдержан — сезон абрикос и персиков — просто гора ароматных, сладких плодов. Ешь — не хочу!
Санька выпила полстаканчика сладкого вина, потом ещё полстаканчика. Закусывала абрикосами. Вино пилось легко, как лимонад.
Саньке налили ещё, и она стала пить потихоньку, маленькими глоточками, закусывая маленькими кусочками фруктов.
Она утеряла нить общего разговора. Ей просто было хорошо, тепло.
Компания шумела, потом начались песни. Песни вернули Саньку к действительности. Санька любила песни, любила слушать, любила петь. Голос у неё был небольшой, а слух хороший, верный. Санька стала подтягивать, вливаясь в общий песенный поток, становясь частью чего-то большого, открытого, сильного.
«Ой, мороз, мороз — не морозь меня!» И это совсем не казалось странным на берегу тёплого моря, бархатным июльским вечером, почти ночью.
Чувство песенной мощи не зависит от времени, места, и даже мало зависит от количественного и качественного состава поющих. Песня как бы живёт сама и даёт поющим какое-то время пожить внутри себя, вкусить себя, почувствовать себя.
Сколько уже поколений людских пребывало там, внутри этой немудрёной песни! «Ой, мороз-мороз!»…
И правда — разворачивается душа, как неоглядный белый простор заснеженной равнины. Огромной равнины, таящей в себе и мощь свободы, и мощь победы, и возможность потери, возможность безвременной погибели.
Только к концу посиделок заметила Санька напротив себя жгучие карие глаза маленького Костика. Угасающее пламя костра отблескивало в них. Глаза были устремлены на неё.
Даже когда компания разошлась, и в палату свою Санька вернулась — глаза Костика всё ещё блестели перед ней, как две маленькие искорки.
Но это ещё был не конец вечера. Как ни странно, позже всех пришла в палату Надежда Георгиевна.
Правда, ещё никто не спал, и даже свет ещё горел. Надежда Георгиевна сияла.
— Девочки, с каким я интересным человеком познакомилась! — сказала она. — Так прекрасно поговорили!
— А целовались? — смеясь, поинтересовалась Наташа.
— Ну, что ты, Наташа! Это же приличный человек! — А з приличным цилуватыся слаще!
— Галя, Галя, и вы туда же!
Посмеялись ещё немного, да угомонились.
Знала, знала Санька, с кем гуляла Надежда Георгиевна. Почувствовала нутром. Но красное вино, теплая ночь и спетая песня не дали ей ни опечалиться, ни от чаяться, ни просто расстроиться.
Как ни странно, Санька уснула почти счастливой.
***
— Ну и ну! Мне трудно даже слушать твоё повествование! Ты так просто рассказываешь, как девчонку развращают на твоих глазах! А ещё в Бога веруешь! Что же не плачешь, не возмущаешься?
— Знаешь, я плачу. Я ведь примерно знаю, что героине моей предстоит пережить. Я просто рассказываю, как было. А тебя — об одном попрошу: даже если ты прав, не будь так строг! Не руби сплеча! Не будь фарисеем!
— Как же не возмущаться! Всё происходящее явно греховно, и никто не чувствует этого. Пьют, любовь крутят. А не крутят, так собираются крутить.
— А ты сам, ты то — давно безгрешен? Не сомневаешься, не ошибаешься? Разве ты — судия им? А потом, иногда неизвестно, что для кого в жизни может быть самым светлым. Ведь мы, люди, разные все. И по-разному — всем дано от Бога. Может, для кого-то этот«Мороз» будет самым светлым воспоминанием в жизни.
— Ладно, посмотрим… Только не называй меня фарисеем, хорошо?
— Договорились. Но и ты не забывай, что мы сами грешны. Грехи только другие.
***
Санька уснула почти счастливой, а проснулась совершенно счастливой. Она уже знала, где познакомится с ним, где найдёт его. Почти первой пришла она в столовую. Увидев, к какому столику направляется он, она быстро-быстро засеменила со своим подносом туда же.
— Можно за ваш столик? — спросила она у его соседа, сама удивляясь своей решимости и полному отсутствию колебаний и сомнений.
— Пожалуйста, пожалуйста, девушка! Украсьте нашу мужскую компанию!
— Пожалуйста, — сказал и он. — Сашенька, кажется? — мы ведь знакомы заочно, мне Надежда Георгиевна рассказывала о вас.
Сердце у Саньки дрогнуло, когда услышала она своё имя из его уст.
— Александра. Александра Александрова, — сказала она слегка охрипшим голосом. — А можно и Санька, и на «ты».
— Николай, — сказал его сосед
— Алексей Иваныч. А можно — Алексей. И на «ты».
Счастье продолжалось. Сердце Саньки пело: «Алексей! Алексей!» Завтрак пролетел, как одно мгновение.
Уже на выходе она столкнулась с Надеждой Георгиевной, и поймала её недоумевающий, сожалеющий, и несколько ревнивый взгляд.
На пляже Санька раскинула своё полотенце в обозримой близости от своих новых знакомых. Потом отскочил мячик, потом надо было надуть матрац.
Потом завязался разговор.
— Где учишься? Где живёшь? А сколько тебе лет?
Какая молодая!
— А вам, Алексей Иванович, сколько лет?
— Тебе, Сашенька, тебе! Мне, Сашенька, тридцать три.
— А, я знаю! Тридцать три — возраст Христа, когда его распяли на кресте. Это значит — возраст наивысших свершений человека.
«Я младше его на двенадцать лет!» — подумала она про себя. — «На двенадцать лет!» Сашенька не решилась спросить его о самом главном — женат ли он? Не спросила также, где он работает — не смогла.
Как хорошо было ей рядом с ним! Как прекрасно! Как заманчиво-таинственно, и в то же время — спокойно. Если бы знала она, сколько раз в своей жизни будет вспоминать она эти мгновения. Несомненно, это была любовь.
На сколько Сашенька была младше Алексея, на столько Надежда Георгиевна была его старше. Но… любви все возрасты покорны — увы! Этот человек был единственным, на ком остановился взгляд Надежды Георгиевны.
Вчера вечером ей показалось, что что-то может произойти между ними — и, вот, вот оно, препятствие Сашенька!
«Да нет, не Сашенька, — грустно сказала себе Надежда Георгиевна. — Наверно, препятствие в моём возрасте… Грустно… Однако, не будем отчаиваться».
Надежда Георгиевна поправила причёску и отправилась на пляж — занимать место с другой стороны от Николая с Алексеем.
Как быстро летит время, когда мы хотим его продлить!
Ещё неделя пролетела, как чайка над водой — развернула белые крылья, и нет её. Сашенька и на пляже, и в столовой, и вечерами была рядом с Алексеем. Она уже легко называла его на «ты», и уже давно рассказала ему всю свою немудрёную жизнь. Она даже решилась задать ему главный вопрос: женат ли он?
Ответ был обнадёживающим. То есть он сказал, что не разведён пока, но уже год не живёт с женой, а живёт у матери, там же, в том же городе. В городе Воронеже.
Даже название города вызывало у Сашеньки чувство счастья, и, не побоюсь сказать, благоговения, как вызывало это чувство всё, касающееся Алексея. Эдакая воронёная нежность цвела в Санькиной душе. Не ходила она по пансионату — летала.
Даже внешность её претерпела изменения. Сашенька сняла очки. Ведь она, к стыду своему, не читала ничего — ни единой книги за две недели!
Ровный, золотистый загар покрыл Санькино лицо, руки, ноги. Волосы выцвели и стали почти белыми, а глаза, засветились синевой — именно синевой, а не голубизной. Они приобрели странный, редкий, васильковый оттенок.
И стала Сашенька похожа то ли на русалку без хвоста, то ли на наяду — в общем, что-то сказочное произошло с ней, и сама она стала похожа на сказку.
По крайней мере, сердце Костика она разбила, и разбила окончательно, разбила это бедное сердце на мелкие кусочки.
Костик появлялся, как тень, и смотрел на неё. На танцах Сашенька теперь была занята — танцевала с Алексеем. Костик же сидел на бортике, и смотрел.
На пляже место Костика было рядом с лодками, на маленькой лодочной станции. Поэтому Костик забирался на волнорез, чтобы видеть и Саньку, и свои лодки.
Алексей предлагал Саньке покататься на лодке, и не раз. Санька согласилась однажды. Они пришли к лодкам, и Костик дал им маленькую лодочку. Так, вдвоём, уплыли они далеко-далеко — туда, где только море и небо, и ветер…
На берегу же ждал их Костик — чёрный, худой, грустный.
Один раз решился Костик с Санькой поговорить. Подсел к ней на берегу.
— Сашенька… Я хотел спросить…
— Чего?
— Тебе он очень нравится?
— А тебе зачем?
— Нет, ты ответь!
— Да, Костик, он мне очень нравится.
— Он женат. У него сын есть, восьми лет.
— А ты откуда знаешь?
— А я в книге регистрации посмотрел, там знакомая наша сидит.
— Он женат, а с женой не живёт! Он мне сам говорил!
— Сашенька, я тут в пансионате такого навидался! Тут все мужики — или не женатые, или с жёнами не живут. Ты-то ведь — не роман крутишь, ты-то по настоящему… Я это вижу.
— Знаешь, Костик, ты прав. Я — по настоящему. Я за ним — в огонь и в воду пойду! Только семью я разбивать не хочу. Если бы он с женой жил, я бы с ним… Я бы на него даже не посмотрела. Я на чужом несчастье — никогда бы… Я ему верю, верю! Он разведётся, и я замуж за него пойду. И сына его буду любить. Я всё сделаю для него!
— Это всё — обман! — Костик перевернулся на гальке животом кверху. — Мне уже восемнадцать. Подожди меня немного, я в мореходку поступлю, приеду к тебе… Сашенька, я тебя не обману! Подожди, не гуляй с этим…
Сашенька повернулась к Костику лицом, потом села на полотенце, обхватив руками колени. Костик то же сел. Сашенька протянула руку и дотронулась до чёрных Костиковых волос. Волосы были жёсткими и колючими.
— Спасибо тебе, Костик, — сказала она. — Спасибо, но его я люблю.
Костик встал, и с разбегу прыгнул в море. И поплыл — далеко, далеко. Еле-еле была видна вдали чёрная точка, потом и её стало не видно. Санька вглядывалась, вг лядывалась вдаль…
Костик, конечно, не утонул. Плавал он, как рыба. Вечером, на танцах, снова на бортике сидел.
На третьей неделе Алексей впервые поцеловал Сашеньку, поцеловал по-настоящему, по-мужски. Почувствовала Сашенька, что она любима, почувствовала, что она желанна. Она почувствовала, что может стать женщиной, стать настоящей женщиной, отданной, преданной любимому целиком, без остатка.
Она впервые в жизни лежала на крепкой мужской руке, подложенной ей под голову. Они лежали вместе на горе, выбрав более-менее ровное место, и смотрели на звёзды.
— Как я люблю тебя, Сашенька! — сказал Алексей. — Как хочу быть с тобой долго, долго — может, и всю жизнь.
— Скажи это ещё раз, — попросила Сашенька
Ещё, ещё раз!
— Сашенька, я тебя люблю.
— Я люблю тебя, Алёша. Алёша. А-лё-ша. — Сашенька вскочила, закружилась на месте, подняв лицо прямо к звёздам. — Я люблю тебя, Алёша! — закричала она в небеса. А может, не закричала, а зашептала.
Когда Сашенька пришла в палату, там были только Галя и Надежда Георгиевна. Наташа же отсутствовала с героем своего очередного романа.
На лице Сашеньки было написано так много, что Надежда Георгиевна отвернулась, чтоб не подсматривать чужих секретов.
Надежда Георгиевна уже давно поняла, что у неё нет никаких шансов, и теперь смотрела на Сашеньку с какой-то почти материнской нежностью.
— Любишь его? — спросила Надежда Георгиевна — Люблю.
— Сашенька, ты мне скажи — ты девушка ещё? Уж извини за вопрос.
— Угу.
— Не торопись опрометчивые поступки совершать.
Это я тебе как дочери говорю. Успеешь ещё. А пока не торопись!
Санька не знала, как ей ответить. Она любила, и была готова на всё. Она опасалась, но была готова. Может, Надежда Георгиевна просто ревнует? Ну и противная, подлая такая мыслишка! Санька прогнала её. Нет, нет.
— Спасибо, Надежда Георгиевна, — промямлила Санька, и укрылась с головой — убежала, унеслась на крыльях мечты в свой сияющий, влюблённый мир.
Четвёртая неделя пребывания была последней. Сашенька и Алексей почти не расставались. Сразу после ужина убегали на гору, ибо только там можно было побыть в одиночестве. И разговаривали, и пели, и целовались.
И о роде занятий Алексея Сашенька уже узнала. Закончил он в своё время пединститут, исторический факультет. По специальности не работал, а работал в газете, чем-то вроде репортёра. Потом стал снимать фоторепортажи, а потом, перешёл в фотоателье, где и работает до сих пор. А попутно ещё — и репортажи делает для газеты, и с детьми занимается – фотостудию ведёт. Всё это нравилось Сашеньке, всё это казалось ей значительным и поэтичным.
Всё в нём было для Сашеньки значительным, всё было поэтичным. Всё в нём воспринимала она, как бы это точнее сказать, как часть своей будущей жизни. Принимала всё, без остатка.
Неотвратимо приближал ось окончание срока. Сашенька ждала, ждала от Алексея решительных и окончательных слов.
Предпоследним вечером они снова забрались на гору, на «своё» место.
Алексей расстелил на траве казённое одеяло, достал бутылку вина, персики, абрикосы, и большие, неправдоподобно розовые груши. Санька сидела и молча смотрела на него — она любовалась им, впитывала в себя каждое его неторопливое движение.
— Прошу вас, мадемуазель, на прощальный ужин.
— Почему прощальный? у нас ещё целых два дня, сказала Санька, и подумала: «И целая жизнь».
Села солнце, и южная ночь обняла их обоих, осветила звёздами — и Сашеньку, и Алексея, и остатки трапезы прощания.
Алексей приблизился к Саньке, ласково обнял её.
Никаких сомнений не было в Саньке — только счастье принадлежать любимому. Только небо, только звёзды.
И вдруг Алексей сел и как-то резко отстранился от нее.
— Сашенька, я не могу… прости, я не в праве… милая моя! Вот, возьми, — он вынул из кармана рубашки маленькое витое серебряное колечко. — Возьми, надень.
Санька надела кольцо. Оно мерцало на пальце отражённым звёздным светом, как маленькая упавшая звёздочка.
Прощальный ужин был окончен.
***
— Где Леша? — спросила Санька за завтраком у Николая.
— Как где? Ты разве не знаешь? Он уехал сегодня, рано, в пять утра. Собрался и уехал.
— А… а… что сказал?
— Сказал, что телеграмму из дома получил.
— А мне… ничего не передавал? Никакой записки?
Адреса не оставил?
— Нет, Сашенька, нет…
— Коля, а ты адрес его знаешь?
— Нет… Да ты не грусти, Сашенька! Это же курортный роман — они всегда так кончаются, честное слово!
Сашенька не могла пошевелиться. По щекам текли слёзы, текли сами по себе, не меняя остановившегося выражения на Санькином лице.
— Ничего, Сашенька! — продолжал Николай. Домой приедешь, хорошего парня себе найдёшь. И забудешь, как его звали, Лешку-то… Да Бог с ним, с Лёшкой этим! Сколько у тебя ещё Лешек таких будет.
Сашенька и слышала его, и не слышала. Потом она доплелась до своей комнаты, и рухнула на постель. Она не могла пошевелиться. Мир почернел, угас. Санька забылась тяжёлым, не приносящим бодрости сном, и проспала часов до четырёх дня.
Просыпаться не хотелось. Уже проснувшись, Санька продолжала лежать, слушая утешения всех, по очереди, соседок по комнате. Утешали примерно так же, как Николай, и только Надежда Георгиевна присела к Саньке на постель, взяла её за руку, и сказала:
— Знаешь, Сашенька, в этой жизни за всё надо платить. И, как ни странно, дороже всего приходится платить за любовь.
— Как это?
— Приходится платить за ту радость, которую даёт тебе любовь. Зато — ты любила, и это дорогого стоит. Не верь, что ты забудешь. Не забудешь никогда. Боль притупится, а то, как ты любила — будешь помнить.
— Ну, Надежда Георгиевна, ну, утешила! — возмутилась Наташа. — Не верь ей, не верь, Сашка! Забудешь сразу, как нового найдёшь! Все мужики — одинаковые, кобели и сволочи, так и знай!
— Леша — не такой… — слабо сопротивлялась Санька Наташиному напору.
— Такой, не такой. Все кобели! Поэтому меняй их без жалости, Сашка, бросай их, пока можешь! Пусть бегают за тобой, пусть в рестораны водят, пусть подарки дарят. Прекрати ныть! Забудь, забудь его, кобеля, забудь!
Вечером Наташа почти насильно подняла Саньку, и снова, как вначале смены, оказалась Санька на берегу, в шумной компании Наташиных и Галиных приятелей.
Почти не раздумывая, автоматически, взяла она из рук Наташи полный стакан. Выпила, как воду, всё вино. Потом ещё. Она потеряла счёт стаканам, она потеряла счёт времени, потеряла память о себе.
Очнулась Санька уже под утро — на скамейке, возле танцплощадки. Её голова лежала на коленях у Костика. Костик тихонько гладил её по волосам. Курточка Костика прикрывала ей ноги.
— Костик! Ты здесь… Ты что, всю ночь здесь просидел?
— Я пришёл туда, где вы отвальную праздновали. Ты потом совсем пьяная стала, все плакала, да его звала. Падала, вон, смотри, коленку разбила. Ну, я и остался с тобой.
— Спасибо, Костик. Не смотри на меня, я, наверно, страшная сейчас. Лохматая…
— Ты же знаешь — мне всё равно — лохматая ты, или причесанная.
Они помолчали.
— Костик! Ты можешь узнать…
— Что?
— Достань мне адрес его! У тебя же тётка там знакомая, регистраторша. Достань, прошу тебя. Я поеду к нему, и у него всё спрошу сама. Я ему верю, слышишь, верю!
Слова эти не получили опоры в Костике. Они заколебались, и Санька услышала их как бы со стороны. И сама вдруг не поверила им.
«Я верю, верю, верю. Леша, я верю тебе!» — прошептала она в голубое рассветное небо и не услышала оттуда никакого ответа.
— Я сделаю это. Ладно, — сказал Костик. — Сделаю для тебя.
Костик пришёл вечером и принёс две бумажки. На одной был воронежский адрес Алексея, а на другой — его, Костика, адрес.
— Побудешь дома и сама выберешь, по какому адресу письма писать. А ещё — вот.
И Костик протянул ей маленькую коробочку.
— Хочешь — носи, а хочешь — выброси, — сказал он.
В коробочке было тоненькое серебряное колечко. Оно было гораздо тоньше того, которое подарил Алексей, и не такое красивое. Просто две полоски, перевитые одна с другой.
— Как я хотел быть с тобой, — сказал Костик, поймав её взгляд.
Санька надела колечко, подошла к Костику и обняла его. Потом тихо поцеловала его в щёку — не поцеловала даже, а просто прикоснулась губами.
Вечером они не пошли на танцы. Сидели на волнорезе до самых звёзд. Стихи читали. Санька много знала стихов. Как ни странно, и Костик знал немало.
Утром Костик пришёл провожать Саньку. Когда автобус тронулся, Костик ещё долго стоял и смотрел ему вслед, смотрел на пустую дорогу, по росшую корнями растений.
Растения были до боли знакомы ему, ведь он вырос на этом берегу, рядом с этой дорогой, ведущей вверх.
Санька же, откинувшись не мягкую спинку сидения, твердила наизусть адрес: город Воронеж, улица Школьная, дом…
Дорога укачала её, и она уснула, убаюканная надеждой на скорую встречу с любимым.
***
— Я недоумеваю…
— От чего?
— От их слепоты… от их неумения отличить истинное от ложного… от их метания из одной крайности в другую… Я просто теряюсь, честное слово… столько у них желаний, которым не суждено сбыться. Сколько страданий впереди…
— Может, тебе их жаль?
— Всё у них неправильно, всё неровно. Всё в этом мире наполнено грехом, даже то, что мы называем «любовью».
— Ты начинаешь вспоминать, как сам был влюблён? Это было ещё до того, как ты стал таким праведным? И ты сам не мог отличить истинное от ложного, главное — от второстепенного. Разве ты не помнишь этого? Разве не это ты вспомнил, и разве не от этого ты плачешь?
— Зачем мне возвращаться туда, где меня давно уже нет? Я покинул те края, покинул!
— Раз мы возвращаемся, значит, мы что-то забыли там. Или — ещё не всё поняли. Может, и ты понял ещё не всё? Тогда ты должен вернуться. И должен приготовиться — тебе там может быть нелегко, а может быть и обидно, и неприятно. Может понадобиться всё твое мужество.
— Для чего же мужество?
— А мужество — «увидеть свои прегрешения». — Причём тут «мои» прегрешения?
— А потому, что ты — человек. И ничто человеческое не чуждо тебе, как и героине нашей. Понял? Ты возвращаешься в своё прошлое — для того, чтобы покаяться. И, может быть, вспомнив себя, ты не будешь так строг и к ним.
***
У Саньки осталось после пансионата немного денег, и где-то числа двадцатого августа она придумала поход с однокурсниками. «На три, а может, на пять дней», — сказала она матери. Мать ей ещё денег дала. Всё Санька посчитала — туда хватит, чтоб на поезде доехать, а обратно — как получится.
Билет попался в плацкартный вагон, на верхнюю полку.
Только вошла Санька в вагон, только присела — как раздался шум, громкие голоса, и в её купе ввалилась шумная цыганская компания.
«Вот это да!» — подумала Санька.
Компания состояла из двух женщин – постарше и помоложе, разодетых в платки и цветные юбки, и двух мужчин — пожилого, и молодого, на вид, чуть помладше Саньки. И вдобавок ко взрослым — куча детей, примерно от пяти до двенадцати лет.
Санька вжалась в полку и инстинктивно потянулась к сумке.
Пожилая цыганка проследила глазами за её рукой и усмехнулась:
— Не бойся, девушка, не прячь — никто тебя не тронет.
Санька улыбнулась ей в ответ и успокоилась. Цыганки заняли нижние места, положив с собой по одному ребёнку. Парень забрался наверх, напротив Саньки, а верхнюю боковую занял мужик. На нижней боковой расположились валетом двое цыганят постарше. Цыганят оказалось всего четверо — просто суеты от них было, как от десятерых.
Никак не могли угомониться. Наконец мужик цыкнул на них, они притихли и заснули мгновенно.
Цыганки тихонько переговаривались, и звуки чужого языка гармонично вплетались в стук колес, не мешая Саньке думать.
Хотя едва ли её состояние можно было назвать «думаньем». Просто Санька слушала, как колёса повторяют одно единственное слово, иногда чётко, ритмично, а иногда чуть-чуть сбиваясь: «Алексей, Алексей, А-лексей… Лёша, Лё-ша».
Уснула Санька, и проснулась — ночи не заметила. Проснулась от того, что пожилая цыганка теребила её за руку.
— Вставай, девушка, чай проспишь.
Санька сползла с полки и отправилась умываться, а когда вернулась, на столе уже были разложены пироги, яйца, колбаса, сыр, курица.
— Садись, садись с нами! — позвали её цыганки. А парень подвинулся, освобождая место рядом с собой. — Как звать тебя?
— Александра. Александра Александрова. Санька, короче.
— Хорошее имя!
До чего же вкусны были цыганские пироги! Не испытывала Санька ни неловкости, ни стеснения. Взяла один, потом другой.
— Ешь, милая, ешь, — сказала пожилая. — А куда едешь одна, расскажи.
— Да не знаю, как и сказать, — ответила Санька, дожёвывая последний кусок пирога.
— А ты не бойся, скажи, как есть. Не зря же ты с нами вместе в дороге оказалась.
— Как не зря?
— Не зря, не зря. На Земле ничего нет – просто так. Куда едешь, девушка?
— Ну, раз не зря, тогда скажу. Я к любимому еду, — и Санька рассказала свою историю, не скрывая почти ничего.
— Как звать-то его? — спросила пожилая
— Алексеем.
— Алексеем, говоришь. Лучше бы ты за нашего Лёшку пошла. Слышь, Лёшка, а взял бы её?
Молодого цыгана звали Лёшкой. Он и раньше постреливал на Саньку глазами, а тут глянул в упор. От прямого взгляда мурашки побежали у Саньки по спине.
— А чего? Взял бы! Да только у неё ещё дурь из головы не вышла.
— Сам-то поумнел давно! — ответила за Саньку молодая. — Ты его не слушай, у него невеста есть. Приедем — поженим их. Однако негоже девушке ездить так, как ты. Мы так не ездим.
— А я думала — цыганки вольные, могут за любимым… ехать там… бежать. Я читала про цыган — «Кармен» Проспера Мериме, Пушкина читала — «Цыгане», и Горького. Там Лайка Зобар и она — забыла, как её звали — умерли оба… Знаете?
Цыганки о чём-то поговорили на своём языке, потом пожилая толкнула молодую в бок, и они засмеялись.
Саньке же ничего не ответили. Как-то грустно пожилая сказала:
— Давай, грамотейка, мне руки твои – посмотрю я, где там твоя любовь.
Она взяла Санькины ладони, глядела на них так и сяк, потом зачем-то перевернула ладони ногтями вверх. Потом посмотрела на Саньку долгим взглядом и показала её ладони молодой. Молодая покачала головой.
— Ты Богу крещеная? — спросила Саньку пожилая.
— Вроде да. Бабушка крестила, отцова мать, когда я ещё совсем маленькой была. В деревне у себя крестила, вроде. В городе-то нельзя было.
— Молись, девушка, Богу, вот что я тебе скажу. Крепко молись. Если крещёная, молись, и если не крещёная, тоже молись.
— А что? Что там? Буду я с ним? С любимым я буду?
— Будет у тебя любовь, будет у тебя семья – всё будет, только не сейчас. Если не… Молись, сейчас молись. Опасность над тобой — и скорая, и потом длинная. Если выстоишь, если отмолишь — всё будет. А не отмолишь — не знаю я, не знаю…
— А с Лешей? Я с Лешей буду?
— Всё! Ничего больше не скажу, и так сказала много! Всё! Собираться пора! — и она стала прикрикивать на детей по-цыгански, стала будить мужика и собирать вещи.
Цыгане вышли, не доезжая до Воронежа. На прощанье пожилая неожиданно обняла Саньку, и снова прошептала ей:
— Молись!
Санька долго махала вслед всей компании потом собрала постель и стала смотреть в окно на бегущие поля, деревья, и маленькие домики.
Колёса выстукивали ей: «Молись, молись, мо-лись, мо-лись».
Приближался воронежский вокзал.
***
— Ты без цыганок не мог обойтись? Ведь твоя Санька могла встретиться в поезде со священником, или просто с верующим человеком. И можно было обойтись без всяких гаданий, ведь и так понятно, что из этой поездки, кроме плохого, ничего не выйдет! А то и гадания ты навесил на неё! Грех за грехом! К гаданиям обращаться — грех!
— Знаешь, я вот думаю, что трудно было встретить священника, в те-то годы вообще трудно, а ещё в поезде «Москва — Воронеж» — почти нереально. И верующего человека — трудно было встретить вообще, по определению. Это сейчас вероятность такой встречи увеличилась, а тогда… И потом, я не уверен, услышала бы священника эта девочка, едущая на встречу судьбе.
— А это — как бы он говорил с ней!
— Да. А ты не думаешь, что она просто не готова пока? Не готова, ослеплена любовью своей. Бог не даёт ей навстречу священника, а цыганок посылает. Пока! Как бы ей говорит: «Услышь, девочка, услышь хоть цыганок!»
— Можно было хоть не гадать! Ты что, сам в эту хиромантию веришь?
— Я в Бога верю. А всё остальное — прилагательно, понимаешь? Как в «Недоросле» — дверь «прилагательна» была! А насчёт хиромантии — я тебе вот что скажу. К примеру, у тех, кто болен болезнью Дауна, линия сердца всегда сливается с линией головы, и мизинец вырастает коротким, только до первой фаланги безымянного пальца. Хромосомная аномалия отражается на линиях ладони…
— Ну, и что?
— А то, что есть на нас отражения всего, что мы из себя представляем, и глупо было бы это отрицать. Просто Бог — сильнее всех отражений. Если у меня есть Бог, мне не нужны эти отражения. Господь со мной — чего устрашуся?
— Это так. И, всё таки… Что ж ты героиню такую выбрал? Дремучую такую? Такую бездуховную? Мог бы не писать о ней вообще.
— Или я её выбрал, или она меня… Может, в следующий раз позволит мне Бог взять другую героиню. Может, я начну писать повесть о монахине, или о сестре милосердия. Или о мученице святой.
— Вот это будет прекрасно!
— А пока я буду писать о Саньке. Повесть ведь и называется так: «Прозрение истины местного значения». Это как в сводке с фронта: «На таком-то направлении — бои местного значения». Если писать о монахине — это как прорыв окружения. Если о святой, то это как Курская битва, или как Сталинград. Я же пишу сейчас — о боях местного значения. Но это не значит, что в них нельзя погибнуть… Это не значит, что в них можно быть трусом. В них также можно быть предателем, или быть героем, понимаешь?
— А ты знаешь, что с ней дальше будет?
— Я знаю, что с ней будет, как я это знаю. Но Бог надо мной — может всё перемениться. Пока же я продолжу.
Город Воронеж встретил Саньку хорошей, тёплой погодой. Было уже далеко за полдень, когда Санька нашла ту самую Школьную улицу, где жил Леша.
Потихоньку, пешком, шла она к его дому. Типовая пятиэтажка в центре заросшего деревьями двора.
Санька села на лавочку и огляделась. Дети играли в песочнице, две бабушки сидели на лавочке у соседнего подъезда. Страшно было Саньке подняться по лестнице, и она решила пойти на разведку.
Санька поднялась со своей лавочки и, как бы прогуливаясь, подошла к лавочке у подъезда и села рядом с бабушками. Она сидела с ними минут двадцать, не зная, как подступиться, задать свой вопрос. Бабушки сами ей помогли:
— А ты чья же будешь, дочка?
— Я не с вашего двора.
— Да мы уж видим-то.
— Я знакомого жду. Мы собрались фотографироваться, к Алексею Ивановичу вашему. Да что-то нет знакомого.
— А что, Лёшка уже и по выходным подрабатывает? Всё мало ему!
— «Ух ты!» — стукнуло в голову Саньке. — «Воскресенье!»
— Это не ему мало! Это Ирке его ненасытной мало! Она его гоняет — не остановится!
— Чего не остановится — вон, на юга его отпустила.
— Так теперь три шкуры спустит!
— Ирка — это жена, что ли? — спросила Санька, постаравшись придать своему голосу как можно больше равнодушия. Но, видно, что-то дрогнуло в голосе, так как бабки разом повернулись и посмотрели на неё. Трудно бабок провести.
— Жена, жена законная! — сказала одна из бабок. — А ты что выспрашиваешь?
— Очень надо! — ответила Санька. — По-моему, вы сами сказали.
Санька посидела на лавочке ещё чуть-чуть. Потом встала и, притворно поругавшись на знакомого, который не пришёл, пошла прочь от лавочки — быстрее, быстрее.
«Значит, жена. Жена, Ирка. И никакой мамы, ни какой телеграммы».
Комок подступил к Санькиному горлу, да так и застрял в нём. Слёзы подошли к глазам, в глазах помутилось, и первая слезинка побежала по щеке.
Тишина и покой садика, озарённого последними предзакатными лучами солнца, детские голоса существовали как бы в другой реальности, и Санька видела и слышала всё, но словно издалека.
Основная же часть её существа вопила, стенала и билась изнутри, не имея выхода. В конце концов Санька села прямо на траву, прислонилась спиной к дереву, и застыла.
«Жена. Жена Ирка. Всё… всё».
Немного придя в себя, Санька подумала: «Надо найти место такое, чтоб увидеть его, если он из дома будет выходить.»
Приняв такое решение, Санька переместилась к лавочке, с которой был виден его подъезд. Она присела на краешек, рядом с молодой, вовсю обнимающейся, парочкой. Потом парочка удалилась. Потом стало темнеть.. .
Алексей вышел часов в восемь вечера. Как во сне, поднялась Санька с лавочки, и двинулась к нему наперерез.
Сердце её колотилось бешено, дыхание останавливалось. Санька подошла к нему и прошептала:
— Леша! Леша!
Он обернулся и вздрогнул:
— Ты?
— Я, Леша.
— Ты…
— Это я… Ты так быстро уехал… Ты не простился… Алексей обернулся в сторону дома, как бы проверяя, что его не видно из окна. Потом схватил Саньку за руку и потянул её в сторону, за ограду садика.
— Как ты могла? Как решилась?
— Я люблю тебя. Ты ведь знаешь, что я готова на всё.
— Ты пойми… — неуверенно, дрожащим голосом начал он. — Я не всё тебе сказал… там, на море… вернее, я не всю правду сказал… струсил, короче…
— Я знаю, — сказала Санька. — Жена Ира. И жил ты с ней всё время, и к матери не уходил.
— Уходил. На три дня. Ты пойми — у нас сын. Вот, он приболел немного, а я в аптеку иду.
— Да я поняла. Я всё уже поняла, Леша. Может, я даже там, на море, всё поняла. Я только верить не хотела этому.
— Прости…
— Курортный роман, да? Я ведь не стала бы гулять с женатым. Может быть, я не полюбила бы так, если бы знала, что ты женат.
— Но ведь я не обидел тебя там, на берегу, — сказал Леша.
— Лучше бы ты обидел меня там, а не здесь, — ответила Санька.
— Я теперь буду бояться из дома выходить, — сказал он после недолгого молчания. Мне будет казаться, что ты стоишь здесь, в садике, возле ограды. Я теперь на этом месте всю жизнь вздрагивать буду.
— Ты можешь не вздрагивать. Ты можешь спокойно ходить и в садике, и во дворе, и в подъезде. Я не приеду больше. Никогда.
— Мне пора. Прости меня ещё раз, — сказал он. Потом молча достал сигареты и закурил.
— Ты ведь не куришь!
— Это я там, с тобой, не курил. А тут я — как паровоз дымлю.
— Можно мне с тобой в аптеку? – попросила Санька. — Возьми меня под руку, а?
В аптеке он встал в очередь, а Санька села на подоконник и смотрела на него. Смотрела, как он стоял, как доставал маленький женский кошелёк, как платил, как укладывал в пакет лекарства.
На нем была та же рубаха, в которой Санька впервые увидела его, — в розовато-сиреневатую полоску. Бывает ли в мире что либо прекраснее?
Так же наблюдала Санька и в магазине.
Она любовалась им. Она как бы проживала с ним жизнь. Вот они прошлись под руку, вот он пошёл в аптеку, вот он пошёл в магазин… вот он… вот он…
«Вот он тут рядом, а я вижу его в последний раз…вот он тут рядом, а я не увижу его больше никогда…»
Не было в ней обиды, не было злости. Была любовь, и было прощание. Было медленное, едва переносимое, разрывание собственного сердца. Леша, Леша-а-а-…
— Обнимите меня на прощанье, Алексей Иваныч, — сказала Санька, когда они вышли из магазина. — Назад я с вами не пойду.
Он обнял Саньку, прижал к себе крепко, крепко.
— Прости. Если бы я был сильнее… Если бы я мог… Прости…
Он повернулся и побежал через дорогу, через трамвайные пути; какое-то время его рубашка светлела среди деревьев, потом её сияние заслонил проезжающий трамвай, а когда трамвай проехал, в садике уже не видно было никого.
Тёмным, совершенно непрозрачным облаком, к сердцу Саньки подплывала тоска — зловещая, зияющая пустота.
***
— Видишь, всё осталось на своих местах. Семья не разрушена, муж — бегом домой бежит. Даже девушка осталась девушкой. В житейском смысле слова, так сказать. А теперь — давай проводим Лешу. Вот видишь, он поднимается по лестнице на четвёртый этаж, в свою маленькую двухкомнатную квартирку. Сейчас его встретит жена, властная, не терпящая возражений. Жена которую он давно уже не любит, а попросту побаивается. Поэтому и работу дополнительную берёт, и кружки всякие ведёт. Чтоб дома поменьше быть. Ну, и денег заработать, конечно. Ирка его от денег добреет. Проводим его, он возвращается назад, к своей…
— Он возвращается к своей лжи. — К жизни своей он возвращается.
— Вся наша мирская жизнь есть ложь! Так или иначе выраженная ложь! Мы все привыкли к своей лжи, как этот Леша. Он так привык, что уже и не замечает почти, не хочет замечать. Не может! На секунду осветилась ложь и вот, всё снова возвращается на круги своя.
— Да, осветилась. Светом этого курортного романа… или, вернее, светом этой любви — коротким, ярким, как фотовспышка… А мы просто больны этой ложью, мы больны, понимаешь. Больной человек не видит микробов, не понимает процессов, идущих в нём. Он просто страдает, и нам его жаль. И мы — ведём его к врачу. И мы не презираем его за то, что он болен, не гоним, не бьём. Страдающим болезнями мира сего — к небесному врачу надо идти. Да только страдающий — болезни своей не видит. Сжился с ней, привык. И если ты, мой дорогой читатель, зрячий такой, видишь болезнь эту — так сострадай, а не презирай!
— Постой, постой. Странная мысль пришла мне в голову. Я вдруг подумал — вот, пошёл бы он навстречу своей вспыхнувшей, как фотовспышка, любви, и… началась бы новая ложь. А? И неизвестно ещё, как бы эта Санька повела себя дальше. Как бы она командовала «своим» Лешей, а? Ведь Леша-то характером слабоват. Возгордилась, наверняка бы Санька наша возгордилась!
— Ты прав. Всякая медаль имеет две стороны. Мы часто оцениваем ситуацию так поверхностно! Мы впадаем в гнев, или в тоску. Мы слепы и глухи. А Бог смотрит на нас с высоты и думает: сколько же надо тебя, милый, учить, чтобы ты взглянул на другую сторону своей медали. Чтобы ты разглядел — за трагизмом своей ей нынешней ситуации — иную ситуацию, иной, более жестокий трагизм, от которого тебя спасает Бог.
— И тогда нынешняя ситуация не будет так страшна и трагична.
— Да. Только Лёша не знает об этом. И Санька не знает. В её медали — одна сторона. Нам с тобой надо бы просто помолиться за неё — ей трудно сейчас будет. Да и за Лешу помолиться…
— Помилуй, Господи, раба Божьего Алексея, и рабу Божию Александру, и прости им все их прегрешения, вольные и невольные. Помилуй, Боже, и нас грешных. Аминь.
***
Тёмным, совершенно непрозрачным облаком, к сердцу Саньки подплывала тоска — зловещая, зияющая пустота. Санька стояла возле магазина, опираясь на железный поручень, отделяющий витрину.
Звенели на повороте трамваи. Окошки их светились уютным светом. За окошками сидели люди. Люди ехали домой. Как и утром, Санька воспринимала окружающую жизнь только краешком сознания. Сердце же её всё больше погружалось в пустоту.
«Я не хочу больше жить. Я не хочу жить, не хочу», — думала Санька. «У меня была какая-то жизнь, но я не знала, что это — не жизнь».
Санька повернулась лицом к витрине. В глазах всё расплывалось.
«Потом у меня появилась любовь, и только это и была моя жизнь. Лёша, Леша! Ты — ты был моей жизнью, Леша! Теперь у меня нет любви. Значит, у меня нет жизни».
«У меня нет его — он ушёл. Он ушёл, и он унёс мою жизнь»
«Он — унёс мою жизнь», — повторила она про себя ещё раз. Она снова повернулась лицом к дороге. Звенел трамвай.
«Трамвай! Что может быть прощё — трамвай! Я сейчас лягу под трамвай! Правильно! Я лягу под трамвай, и через мгновение не будет меня, не будет этого всего… Зачем мне моя жизнь… зачем мне жизнь без любви… зачем мне жизнь — без него…»
Решение было принято. Сомнений не было — наоборот, стало как бы легче от того, что решение было принято.
«Всё закончится, когда меня не будет. Не будет меня — не будет этой муки! Лучше умереть, чем жить без Него».
Глупая, детская мысль промелькнула в голове – как её найдут под воронежским трамваем.
«Пожалуй, не опознают. У меня же паспорта нет. Надо маме записку написать, а то будет искать меня, и ведь не найдёт…»
Санька достала блокнотик, и вырвала из него листок. Она написала свою фамилию и адрес. Потом приписала — «Мама, прости». Потом подумала, и приписала: «Папа, прости». Положила записку в карман и пошла к путям.
Приближался воронежский трамвай. Санька встала на пути. Ни тени сомнения не было в её сердце. Глаза её почти ничего не видели. Она услышала страшный скрип, потом громкие, срывающиеся на фальцет крики водителя:
— Дура! Идиотка! Жить надоело! — и дальше матом, матом. Высунулись пассажиры, остановились прохожие. Саньку стащили с путей, и снова посадили на тот же железный поручень. Кто-то сунул ей валидол, прямо в рот.
— Ничего… — промямлила она, — у меня просто закружилась голова.
Трамвай уехал, зеваки разошлись. Наконец, её оставили в покое и самые сочувствующие. Сколько сидела Санька на поручне — неизвестно. Надо было придти в себя, чтобы повторить попытку.
«Я ошиблась», — подумала Санька. — «Надо не вставать на путь, а сразу бросаться под колёса. Сейчас, сейчас. Сейчас, отдышусь чуть-чуть, и лягу».
Вдруг ей вспомнилась цыганка из поезда, и её настойчивые слова: «Молись!»
«Молись…молись… я не умею… я не молилась никогда…»
Волна всех чувств, какие только можно представить, подхватила её, отодвинув действительность на недосягаемое расстояние. Санька закрыла глаза и прошептала:
— Бог! Ты слышишь, Бог?
«Ты существуешь, Бог? Ты слышишь, Бог? Я не могу жить без него! Я не могу, не хочу без него жить… я потеряла его — я потеряла свою жизнь… я ничего не хочу… мне незачем жить… Бог! Почему он ушёл? Почему Ты не остановил его? Бог, Бог! Если Ты существуешь — помоги мне, Бог..»
— Помоги мне, Бог… — прошептала Санька в изнеможении.
Это был крик души. Это была тяжкая, горделивая, вся как бы обожжённая — но это была молитва, и она была услышана.
Почти незаметно, легко, что-то чёрное отошло от Санькиной души, и ей стало чуть-чуть легче.
Она почти не понимала, что делает. На сердце стало спокойнее. Санька сняла с пальца кольцо, подаренное Алексеем, и пошла к трамвайным путям.
Санька положила на рельс кольцо и отошла в сторону. Трамвай прозвенел. Санька снова подошла к путям и подняла бесформенную, блестящую металлическую пластинку. Пластинка имела жалкий вид.
«Вот она, любовь моя… вот она жизнь моя… вот и всё»
Самоубийство произошло. Произошло оно в таком вот, в символическом виде. Санька осталась жива. Она ещё раз посмотрела на серебряную пластинку и без сожаления бросила её на пути.
На звенящем воронежском трамвае Санька доехала до вокзала. Поезд уходил только на следующий день, с утра. Санька взяла билет, и пристроилась на ночлег в холодном и грязном зале ожидания.
Она заснула прерывистым, тяжёлым сном. Во сне на неё наезжал звенящий, сияющий разноцветными огнями трамвай. Санька чувствовала облегчение, почти радость, встречая трамвай в полный рост, раскинув навстречу руки… и просыпалась снова и снова.
Взгляд её натыкался на бомжей, сидящих в углу зала ожидания, прямо на полу.
Бомжи были как бы иной, но не менее значительной частью её сна. Санька смотрела на них некоторое время, и снова проваливалась в другую часть своего существования, где её ждал сияющий, и не имеющий сомнений и жалости, воронежский трамвай.
***
— Ты довел свою героиню до смертного греха! — Да, я знаю. Я знаю, что самоубийство — смертный грех. Но… Я не чувствую в твоём голосе доброты.
— К чему же быть мне добрым? К смертному греху?
— Да не к греху, а к человеку. Ты никогда не думал, почему люди, уже несколько веков подряд, хранят память о двух маленьких человечках, совершивших смертный грех?
— Это о ком ты?
— О Ромео и Джульетте. Они ведь совершили этот грех, они дошли до конца. Но они так близки людям, потому что они любили, потому что они ошибались. Они были честны, они не лгали. Щедр и милостив Господь, и долготерпелив. Самоубийство от потери любимого — или самоубийство от потери власти, или денег. Тоска заснеженной Елабуги, или тоска изнеженного сибарита. Всё грех, всё смертный грех. Однако, если разницу видят люди — неужто разницы не видит Бог?
— Но твоя героиня — явно в гордыне. Нет любимого — нет жизни. Что же это, скажи, если не гордыня?
— Гордыня. Любовь. Честность. Молодость — юношеский максимализм. Слыхал?
— Тоже гордыня.
— Да, да! Ты это говорил уже. Вся наша жизнь ложь. Вся наша жизнь — гордыня. Мы все — гордецы, и мы все — любим своих гордецов, любим своих лжецов. Все, заметь! Но мы все, как можем – пусть коряво, пусть испугано и неправильно, но любим и это основа нашей жизни. Главное слово тут – не «гордецов», а «любим»!
— Ты что, оправдываешь её?
— Я не выношу ей приговора. Смотри, Бог вложил ей, неверующей — вложил молитву в уста. Бог отвёл её от греха — неужели не видишь?
— Вижу.
— Может, не стоит нам тогда быть строже, чем Бог?
***
На этот раз билет Саньке попался в купейный вагон. До первой остановки Санька ехала в пустом купе одна. Она лежала в тишине, с открытыми глазами. Сна не было.
Но и долгой тишины — не получилось. В вагон вошёл молодой парень с большой сумкой. Парень был коротко стрижен, гладко выбрит и широко улыбался. Он явно был обрадован соседству с молоденькой девушкой.
— Как хорошо! — сказал он, поставив сумку. Как хорошо, что вы в этом купе! А то я боялся, вдруг бабушка какая-нибудь попадётся. Курите?
— Нет, — прошептала Санька. — Хотя… могу попробовать…
— Ну, вот и ладненько.
Парень был молодым мичманом, едущим к месту службы. Сначала — до Москвы, а потом — ещё дальше, на Север.
Через некоторое время на столе появилась бутылка водки, закуска. Санька водку не пила почти — тянула одну рюмку, потихоньку. Ей не хотелось пьянеть. Разговор она поддерживала, и даже посмеялась чему-то. Как будто два человека были в ней одновременно один болтал с молодым мичманом, а другой — по-прежнему стенал и метался, не понимая, что происходит.
Приближалась ночь. Мичман подсел к Саньке на полку. Потом протянул руку, обнял Саньку. Намерения его не вызывали сомнений.
«Ну что ж, пусть, — подумала Санька спокойно.
Мне всё равно, кто это будет. Я отдала всё, что у меня есть, своему любимому. Просто он не взял. Он испугался. Но держать это в себе я не могу. Пусть берёт этот парень — какая разница. Мне будет только легче. Свою жизнь я выбросила.
Почти без сопротивления, без движения, Санька позволила молодому мичману сделать всё, что он хотел.
— Ты что — девушка? — спросил парень удивлённо, когда всё закончилось.
— Да.
— А чего же ты… так?
— Ты не виноват, — сказала Санька. — Так надо. Ей было стыдно. Стыдно этого купе, этого поезда,
этого парня. Но не было ни грамма сомнения в содеянном.
— Ты погуляй, — сказала Санька парню. — Я приведу себя в порядок.
Не выдержала — слёзы потекли по лицу.
— Ты извини, — проговорил парень. — Я же не знал. А поехали в Мурманск со мной? Может, получится у нас что. Я и жениться могу.
— Не надо. Не надо жениться. Ты не виноват ни в чём, успокойся. Я сама… сама…
Когда парень вошёл, Санька уже полностью успокоилась.
Они посидели немного ещё в неловком молчании.
Потом парень лёг на полку, отвернулся и заснул.
Санька же погрузилась вновь в тяжёлую дремоту, полную трамвайных звонков, бомжей, бутылок. Прибавился ещё вид купейного столика снизу — та картина, на которую смотрела она, становясь женщиной.
— Поедем со мной! Поедем, ты не пожалеешь! снова и снова звал Саньку с утра молодой мичман.
Звал, даже ступив на Московский перрон. Звал, помогая ей доставать рюкзак из камеры хранения. Санька не отвечала, только слабо махала рукой.
— Всё, всё. Прощай.
И парень растворился в вокзальной суете, оставив Саньку на привокзальной площади, у входа в метро.
Санька вытащила пакет с испорченной едой, и бро сила его в урну.
Начинающийся, новый период её жизни — не предвещал ничего хорошего.
***
— Грустно. Она сама разрушает себя.
— Грустно. Но поступки её не лишены определённой логики. Она как бы покончила с собой, продолжая жить.
— Как же она жить-то будет — выбросив себя? Как можно выбраться из этого болота?
— Что человекам невозможно, возможно Богу. Вот она, гордыня, видишь — на наших глазах как бы меняет знак, и превращается в тоску, самоуничтожение.
Хотела многого — а ничего не получила.
— Ну и героиня у тебя! Не перестаю удивляться! — Не у тебя, а у нас. Героиня как героиня. Это мы с тобой рассуждаем о ней, о каждом поступке её. А таких героинь в жизни — ох, много… И героинь, и героев. Кто в их поступках разберётся? Кто поможет им понять всё то, что происходит с ними?
— Нет, интересно все-таки, как она сможет выйти из такой передряги?
— Не надо, не забегай вперёд, мой дорогой читатель. Ведь у нас впереди — вторая часть повести.
— Подожди, Леша — это первая любовь, а кто же — вторая?
— А Костик? Вторая, отвергнутая любовь. На все Господня воля. И так же, как на все- и на нашу любовь.
ЧАСТЬ II
Любовь третья и четвёртая
Жизнь Саньки внешне была такой же, как и прежде: институт — библиотека — дом. Ещё сильнее, чем раньше, впилась Санька в свою книжную науку, и гораздо меньше, чем раньше, смотрела по сторонам. Казалось, что жизнь за пределами означенного круга перестала существовать для неё. И — никаких эмоций не было у Саньки по этому поводу!
Пролетели три года, как один день. Приближалось окончание института, Надо было решать свою дальнейшую судьбу — подумать об аспирантуре, и, действительно, о научной карьере.
Санькины студенческие работы всегда отличались тщательностью, и в то же время — оригинальностью подхода к проблеме. У неё уже было несколько дипломов, она выиграла несколько студенческих конкурсов.
Она начала работать над темой, которая вполне могла перерасти, со временем, в кандидатскую диссертацию. Тема была связана с творчеством Льва Толстого, с поздним его периодом. Санька продвигалась по своей дипломной работе, как ледокол по тонкому льду. Все препятствия ломались перед ней.
Саньке сшили даже строгий, тёмно-синий костюм, специально для столь торжественного события. Но счастья в жизни, увы, ей это не прибавляло.
Внешне Санька изменилась. Она ссутулилась, как бы пригнулась к земле. Лицо было бледным, слегка одутловатым. Очки — не снимались. Волосы висели серыми космами, и с трудом собирались в бесформенный пучок. Выглядела Санька старше своих лет.
Друзей у неё не было, с парнями она не встречалась. Институтские подруги присутствовали в её жизни постольку-поскольку. Она не сближалась ни с кем.
Вот такую вела Санька жизнь, пока не появился на её горизонте человек, ставший её третьей любовью.
Весной, перед восьмым марта, в гости приехала Санькина двоюродная сестрёнка. Сестрёнка приехала из провинции — посмотреть Москву, походить по музеям. Была у неё ещё одна цель — на танцы походить. Может, попадётся жених столичный!
Сестрёнке было девятнадцать лет, она была хорошенькой, и без особых претензий. Еле-еле преодолев программу средней школы, она не стремилась учиться больше ничему и жила в ожидании чудесного принца.
— Когда на танцы пойдём? — начала приставать сестрёнка, едва переступив порог.
— И правда, Сашенька, почему не пойти? — оживилась мать. Она уже отчаялась вытолкнуть Саньку куда-нибудь. Саньке пора было замуж, давно пора, но что-то было в ней надорвано, и мать не могла не чувствовать этого и не переживать об этом.
— Иди, дочка, развлекись, — поддакивал и отец.
— Можно в военное училище пойти! – щебетала сестрёнка, а можно хоть в какой-нибудь институт, где мальчиков побольше, и где танцы есть. У меня подружка ходила в автодорожный, ей понравилось так!
— Ну ладно, давай в автодорожный. Мне всё равно.
— Ура! — запрыгала сестрёнка. — Только, Саня, надо тебе прихорошиться, причёску сделать, подкраситься. Ну, я за тебя возьмусь!
И она взялась. Стараниями сестрёнки Санька превратилась в нечто, что совершенно было на неё, теперешнюю, не похоже. Волосы были покрашены и уложены, глаза подрисованы, губы — тоже. Санька не противилась. Сказать по правде, ей было всё равно, как она выглядит.
И они отправились на праздничный вечер, в автодорожный институт, посвящённый дню восьмого марта.
Как ни странно, Санька пользовалась на танцах даже большим успехом, чем симпатичная сестрёнка.
В сердце её не то, чтобы что-то начало оживать. Нет! Просто забился в нём поруганный, растоптанный и загнанный внутрь интерес к окружающему.
Близость чужих мужских рук, близость чужих дыханий и запахов делали своё дело. Один парень пригласил её два раза подряд. Потом он пригласил сестрёнку и о чём-то оживлённо болтал с ней.
— Вот тот, показала в сторону этого парня сестрёнка, всё расспрашивал о тебе. А я всё рассказала. Что ты — из Подмосковья, что ты институт заканчиваешь.
«Расспрашивал, не расспрашивал… — думала Санька, — какая разница…» И вдруг поймала себя на том, что впервые за несколько лет, ей вдруг стало не всё равно… Не совсем — всё равно…
Санька посмотрела в ту сторону, где стоял пригласивший её парень, и вдруг встретилась с ним глазами.
Парень пригласил Саньку ещё, и ещё раз. Его звали Дмитрий, был он из краёв южных, краснодарских. Заканчивал институт — так же как и она, Санька.
Старше был Саньки на год. И внешне был ничего высокий, и одновременно плотный, не худой. Грубость черт лица смягчали пухловатые губы и небольшие усики.
Парень проводил их с сестрёнкой до метро и всё просил приезжать в следующую субботу, снова на танцы.
Может, Санька и не поехала бы в следующую субботу, да сестрёнка сразу доложила матери, что Санька пользовалась успехом, что один парень на неё запал, и т.д., и т.п.
— Сашенька! — сказала вечером мать, присев на кровать Саньки. — Сашенька, не отказывайся, иди на эти танцы, иди. Жизнь ведь — не кончилась, надо тебе замуж выходить, надо детей рожать. Если бы ты знала, как у меня сердце болит — смотреть на тебя, как ты всё одна, да одна.
И Сашенька — сдалась. На танцах, в следующую субботу, парень сразу нашёл их и больше от Сашеньки не отходил.
Вскоре они начали встречаться. Сначала по субботам и воскресеньям, потом и в будни.
Дмитрий, или Димка, жил в общежитии, в комнате на троих. Убогое холостяцкое жильё, прокуренное, пропитое, видавшее виды. Димка приводил Саньку пару раз к себе в гости. Санька пила портвейн, закусывая немудрёной, студенческой пищей. Знакомилась с какими-то парнями, девчонками. Знакомилась, не запоминая ни имён, ни лиц. Песни под гитару, громкие, весёлые разговоры. Иной мир, иная вселенная…
Санька порывалась уйти, перестать встречаться с Димкой. И с удивлением понимала, что не может. Уже не может.
Оттаивало сердце Саньки, оттаивало. Нет, не была она влюблена, и никаких особых чувств к Димке не испытывала. Разве что чувство благодарности. За то, что заметил её, отличил среди всех. За то, что всколыхнул, отогрел чуть-чуть замёрзшее её сердце. Казалось, совсем замёрзшее.
Одно маленькое происшествие её насторожило, но она старалась не думать о нём, чтоб не спугнуть перемен, происходящих с её сердцем.
В одно из посещений общежития Санька вышла на Кухню, чтобы поставить чайник. На кухне стояла девушка, жарила картошку.
— Ты с Димкой гуляешь? — неожиданно спросила она.
— Я — ответила Санька.
— Ты смотри, осторожна будь, гуляй, да не загуливайся. Он не хороший человек, а проще сказать гад он. От него наша Светка аборт делала, уже на пятом месяце. Он с ней гулял, а потом стал ревновать, бегал за ней кругом, и даже бил. Она от него еле убежала, и аборт сделала.
— А сейчас она где? — спросила Санька, чтобы что-нибудь спросить.
— Академ взяла. Домой уехала, раны зализывать.
История была нехорошая, и Санька спросила о ней Димку, спросила почти сразу же.
— А, это… донесли тебе уже! Это завистники, понимаешь! Да, я с ней гулял, и беременная она была, это правда. Она сама хотела забеременеть. А потом дура она была, понимаешь?
— Как «дура»?
— Просто дура! Глупая она была. Ты вот не дура у меня, ты — умница! Я не хотел, чтоб у меня дети были — дураки! Не хотел я детей от неё! Она стала беситься, и бегала за мной, как оглашенная. А я — ничего ей не обещал, ничего. Я ей сказал, чтоб она аборт делала, когда ещё двух месяцев не было. А она дотянула, что уже поздно стало.
Слышать это было неприятно, но объяснения были получены, и были они не хуже всяких других. А фраза «Ты не дура у меня, ты умница» ласкала самолюбие и оправдывала Димку, даже если он был неправ.
Потом эта неприятная история не то, чтобы забылась, а просто отошла на второй план.
Санька была благодарна Димке. За то, что он взглянул на неё, такую ничего хорошего не достойную. За то, что она посмела, наконец, впервые за два года, выглянуть из своей тоски, как из кокона. И она посмела даже помечтать, что снова сможет стать бабочкой!
Временами стало казаться Саньке, что она не только благодарна. И, может быть, она сможет снова полюбить… А, может, она уже любит?
Чувства оживали в сердце Саньки, но так медленно! Так медленно и неуверенно колыхались они, эти чувства.. .
Ещё одна вещь иногда настораживала Саньку, но она молчала — отгородившись, не желая замечать плохого. Ни одно свидание не обходилось без вина, а то — и без водки. Опьянев, Димка становился весёлым, многословным, и мог несколько раз подряд рассказывать одну и ту же историю.
Если были в компании — спорил со всеми, стараясь перекричать, переспорить. Внимание компании старался перевести на себя любой ценой, даже сделать непристойное что-то. А если были одни — выступал, выпендривался, как артист, а иногда — как клоун. Было забавно, смешно, а иногда — страшновато.
Санька познакомила его с родителями. Тут уж он показал себя обворожил и мать, и отца. И началось на Саньку наступление, по обоим фронтам.
«Выходи замуж!» — с этим лозунгом ложилась Санька спать, и просыпалась с этим лозунгом. И мать, и отец — в один голос: «Где Дима? Как Дима? Какой хороший Дима!»
В одну из суббот, примерно через месяц, Дима пригласил Саньку в гости — к себе в общагу. А там не было никого из соседей. То ли случайно, то ли специально.
Так, на узкой койке чужого общежития, на грязных простынях, и началась Санькина семейная жизнь.
Истосковавшееся сердце упивалось любовью, упивалось близостью. Санька с Димкой бродили по Москве, по каким-то улочкам, скверикам, забегаловкам. Санька прогуливала институт! И это перед окончанием! Перед экзаменами, перед дипломом!
И везде искали они место, чтоб скрыться, спрятаться, остаться наедине. И в общаге, в разных пустых комнатах, и даже дома у Саньки, пока родители были на работе.
Была ли Санька счастлива? И да, и нет. Старалась она не задумываться об этом. Временами ей казалось: «Да, да, да!» Иногда же сжималось сердце, как перед прыжком.
В середине мая подали в ЗАГС заявление. «Чтоб к распределению успеть. А если бы ты беременная была — вообще можно было бы — в Москве остаться», — сказал Димка.
Эта фраза неприятно резанула Санькин слух, а, вместе с ним, и Санькино сердце. Ей, конечно, хотелось остаться, хотелось в аспирантуру. Но её не страшили три года, которые надо отработать. «В аспирантуру можно и заочно, — думала она про себя. Всё равно тему свою доделаю».
Для парня из Краснодарского края невеста из ближнего Подмосковья была хорошей партией. Тем более, что прописка у Саньки была московская, в квартире у старой тётушки, одинокой старой девы, папиной двоюродной сестры.
Сомнения у Саньки были — с утра, но наступал вечер, наступало время объятий, поцелуев и Санька всё забывала. «Я — любима!» — пело всё её существо. «Я любима, и я люблю! Прочь сомнения! Всё — прочь!»
За наделю до свадьбы Санька переехала пожить к Димке в общежитие. Соседи деликатно переселились, чтобы дать молодым вдоволь побыть наедине.
Мать и отец не противились, а были только рады. у матери гордо поднялась голова. Теперь она могла сказать соседкам:
— Да, да! Наша Сашенька замуж выходит, за хорошего человека, за способного инженера-автомобилиста! Знаете, сколько сейчас автомобилисты зарабатывают? По крайней мере, материально будет обеспечена. А потом — можно и в науку!
Соседки кивали головами, и сгорали от зависти. Неделя перед свадьбой началась прекрасно, как волшебная сказка. Завтраки в постели, ужины в кафе. А ночи! Какие ночи!
В пятницу Димка выскочил вечером, чтобы купить продуктов. Не было его неожиданно долго. Когда же он вернулся, Санька ужаснулась. Был он пьян — тяжело пьян, еле держался на ногах.
— Пил, пил, пил! — бормотал он придурошным голосом, — зайчик, я пил. Я встретил Кольку. И Сашку. И Машку…
При том, что выпивка постоянно присутствовала при их встречах, таким пьяным Санька не видела Димку никогда. Она вообще не имела опыта общения с пьяными, так как отец мог позволить себе только рюмочку-другую, в праздник, и всё.
— Как же? — Саньке было обидно, но более всего была она в недоумении. — Я ведь жду тебя… мы ведь договорились…
— Ты мне не указ! Ты мне не командир! Тоже мне, принцесса выискалась!
— Ты что, Дима?
— Это я что? Это ты — что! Говори, сколько мужиков до меня поменяла! Говори! Ты думаешь, я не понял? Говори, сука!
Что-то рухнуло внутри у Саньки. Слова были равносильны удару, и она присела на кровать.
— Нет, ты встань, когда муж разговаривает с то бой! — наступал на неё Димка. И вдруг схватил её заворот блузки, приподнял с кровати и наотмашь ударил по щеке.
У Саньки зазвенело в ушах, потемнело в глазах. Кажется, она на мгновение потеряла сознание. Потом она заметила на рукаве кровь; кровь шла из носа. Она капала на постель, на пол.
Санька наблюдала за собой как бы со стороны. Как она встала, как пошла в ванную. Потом — как одевалась, как выходила из дому, как садилась в метро.
«Свадьбы — не будет. Не будет свадьбы у меня», думала она. Почти без сил добралась до родительского дома.
Димка приехал на следующее утро. Он был чисто выбрит, пах одеколоном, одет в чистую рубаху. Приехал с букетом белых, чудно пахнущих роз. Вошёл в дом, подошёл к Саньке и встал перед ней на колени.
— Прости! Саша, прости! Я дурак! Я идиот! Встретил ребят, они меня уговорили — «мальчишник», «мальчишник давай»!
— Уйди. Я не могу. Как ты мог руку поднять на меня… пред свадьбой. Да будь ты пьяным сто раз, но это…
Уйди. Я за тебя не выйду замуж.
— Прости! Прости!
— Сашенька! Ты же видишь, как Дима любит тебя, — вступила в диалог мать. — Ты же видишь, как он раскаивается. Прости его, дочка. Крепче любовь будет.
— Прости, Саша! Я никогда… Я тебе обещаю — я никогда, никогда и пальцем к тебе не прикоснусь. Я на руках буду носить тебя. Сашенька, зайчик мой, прости меня. Хочешь — ударь меня, ударь больно, ударь меня сама!
— Саша, прости человека, — вступился за Димку и отец. — Надо простить, Саша.
Сдалась Санька, сдалась. Сердце не выдержало. «Я забыла, что он меня заметил, когда я на себе уже крест поставила! Я забыла, что с ним мне так хорошо было! Ведь буду — опять одна, не нужная никому, не способная ни на что!» — думала Санька.
«Может, И правда — не будет больше!» — думала она, снова как бы пытаясь убедить себя, веря — и не веря собственным надеждам.
Ах, как хотелось любви, счастья, благополучия! Свадьбу сыграли не хуже, чем у людей.
***
— Я тебя не пойму. Вроде бы, ты выводишь свою героиню из тоски, пробуждаешь в ней надежду, и снова погружаешь её, теперь уже во мрак унижения.
— Она выбросила жизнь свою, и пробыла три года в тоске, почти смертной. Теперь пытается собрать себя заново, как бы возродить. Но не выходит у неё, не выходит сразу. Да и под силу ли это самому человеку, без благодатной помощи Божией? Она ещё так унижена внутри, так разбита, что ей и встречается человек, который проявляет эту разбитость наяву.
— Ты хочешь сказать, что браки совершаются на небесах?
— Я дерзну предположить, что ей «попадается» муж, который точно соответствует её внутреннему содержанию. Её собственному, как это сейчас принято говорить, «комплексу неполноценности». Каждый носит в душе свой собственный ад. Но наши рассуждения — это всего лишь — наши рассуждения. Может быть и по-другому.
— Как?
— Например так. Господь проводит чьё-то сердце через дебри тоски и унижения, чтобы засиять потом в этом сердце с чудесной силой. Помнишь Лазаря, чтобы воскреснуть, надо было ему умереть, и четыре дня быть мёртвым. Наверняка, плохо было Лазарю, и больно, когда он болел. Можно умереть, и истлеть. Попасть в пучину тоски, гордыни, жадности, тщеславия, лжи. А можно — воскреснуть. Да будет воля Божия на то.
С распределением им повезло. Маленький промышленный подмосковный городок принял их тихо и приветливо. Место для Димки было — в большом гараже, при номерном заводе. А Санька устроилась в городскую библиотеку.
Семье двух молодых специалистов завод выделил комнату в коммуналке, рассчитанной всего на две семьи — на время, пока построится дом, и подойдёт их очередь на жильё. Живи — и радуйся!
Соседями по коммуналке оказались люди простые, ещё молодые. Муж, жена и дочка лет пяти, которая в основном находилась в деревне, у бабки.
Олег Соколов, так звали хозяина, был высок, худ и ослепительно рыж. Рыжими были волосы, брови, ресницы, глаза. Кожа на лице была белой, без единой веснушки.
Жена же его, Надежда, была низенькой и неохватно полной. Передвигалась она по квартире важно, с достоинством. Худой и рыжий муж её ретировался от одного её взгляда, приговаривая:
— Хорошо, Надечка, бу-сде, Надечка, сейчас, Надечка!
А ретироваться было от чего. Был Олежка Соколов тихим, безнадёжным пьяницей. Отработав смену на заводе, он выпивал с друзьями пива — одну четвертушку водки на две кружки. Потом, бывало, они повторяли. А бывало, и не раз.
Если же Олежке удавалось прийти домой более-менее трезвым, то он всегда приносил с собой.
Часто они выпивали с Надеждой вдвоём. Доза, от которой Олежка впадал «в кондицию», была для Надежды, как слону дробина.
Испытывая муки «не кондиционного» состояния, Надежда сама доставала из загашника, и праздник продолжался, пока один из участников, чаще всего, Олежка, не падал прямо там, где сидел.
Кондиция Олежки определялась по песне. Единственную, любимую, дембельскую песню он пел по-разному.
Если он пел, в промежутках между рюмками: Нам мама родная нальёт бокал вина, и на фиг нужен нам в каптёрке старшина! — значит, ему можно было наливать ещё.
Если же он громко, фальшиво, начинал выводить: Официантка нам нальёт бокал вина, и на … нужен нам в каптёрке старшина! — значит, уже скоро он будет под столом.
Иногда он пытался декларировать собственную важность, крича:
Да я на заводе лучший слесарь! Я Соколов! Я Сокол! Я Финист-ясный Сокол!
На что Надежда неизменно отвечала:
— Молчи уж, Финик, пока не пожевали тебя! Финик-ясный Сокол, молчи уж.
Так и называли Олежку — иногда Сокол, а иногда — Финик.
Вот такие замечательные соседи попались нашей парочке. Санька думала иногда, что если бы соседи были другими, может, и жизнь сложилась бы иначе. Кто знает, почему одних людей сводит с другими. Может, как раз для того, чтобы всё быстрее закончилось?
Пить Димка начал примерно через месяц. До этого боялся, потому что не знал, как это будет воспринято на работе. Потом стал потихоньку выпивать вечерами. Это даже как-то сглаживало однообразие и напоминало начало их любви. Вино подогревало чувства, придавало смелости.
Санька с Димкой выпивали свою бутылочку вечерком, не выходя на кухню, где вели свои игры соседи. Потягивали своё вино, да посмеивались над соседями, над рыжим Фиником и его неохватной женой. Смеясь над ними, оба были единодушны, и чувствовали своё недосягаемое превосходство.
Потом Димка стал приходить с работы навеселе, и всё пьянее и пьянее. У него появились «левые» деньги, «левая» выпивка. Наступил день, когда его «принесли».
Его больше не устраивали тихие домашние посиделки с винцом и душевными разговорами. Ему нужна была публика, и он стал выходить на кухню, к соседям.
Теперь пили они вчетвером, вернее, втроём, потому что Саньке быстро становилось противно, и она старалась уйти, под разными предлогами.
Больше получаса не выдерживала она в компании финика, Надежды и пьяного Димки.
Снова и снова, каждый раз рассказывал Димка, как будто впервые, одни и те же слышанные-переслышаные ею истории, сыпал одними и теми же фразами, с одними и теми же интонациями. И слушать его было Саньке невыносимее всего…
За свои уходы от компании Санька и поплатилась. Ворвался Димка в комнату после одной из попоек, вырвал книгу из её рук. Еле стоя на ногах, брызгая слюной, прошипел:
— Что, убежала? От нас убежала? С книжечкой своей сидишь, а простых людей презираешь? Уж я-то знаю, какая ты сука, можешь не прикидываться! Доктор хренотечных наук! Брось книжку свою, брось. Брось, сука!
Санька пятилась от него, инстинктивно закрывая лицо.
— А, закрываешься! Стыдно тебе! Какие тебе книжки читать, тебе надо мне ноги целовать с утра до вечера, что я с тобой живу, с проституткой! Сколько мужиков переимела, а теперь мной брезгуешь, за одним столом сидеть не хочешь!
Откуда брались эти дикие слова?! И это притом, что накануне всё было тихо и даже хорошо?
— Сука! — он развернул её и снова, как в первый раз, с размаху ударил по лицу. Потом ещё, ещё раз.
Оттащили его Финик и Надежда. Вывели, налили. Потом ещё налили. В тот вечер Димка был первым, кто упал под стол.
И стало это повторяться всё чаще, и чаще. Синяки на лице сходили и появлялись снова. Санька научилась их маскировать, но иногда приходилось и на работу не выходить, придумывая благовидные предлоги. И бил-то — в основном по лицу! Останавливала его только кровь…
Нельзя сказать, что Санька покорилась сразу. Она плакала, уговаривала, просила его.
Наутро, после того, как протрезвеет, был Димка всегда сокрушён и виноват, всегда просил прощения. Всегда оправдывался: «Я не хотел… оно само… я не буду, не буду больше никогда… ты — самая любимая, самая хорошая…»
Один раз Санька убежала к родителям. Родители сочувствовали, сетовали.
— Терпи, дочка! Что делать — не разводиться же! Дима хороший, это же он только когда выпьет! Ты поговори с ним, чтоб не пил. Может, надо к врачу его? Ты поговори, может, кодировать его? Сейчас это просто — один день, и не пьет человек.
Отлежалась Санька дома и поехала назад, как говорят, несолоно хлебавши.
Лечиться же Димка наотрез отказывался.
— Ты что, одурела? Ты что, меня алкоголиком считаешь? Ну, ты даёшь! Я пью, когда захочу. А захочу перестану!
— Так захоти!
— А вот как захочу, так ты первая узнаешь.
И всё оставалось по-прежнему. Санька терпела, теперь уже просто безнадёжно терпела. Сердце не отходило, как раньше, в сладких мгновениях примирений, объятий. Наоборот, мгновения близости стали противны, фальшивы. Приходилось терпеть и их.
Санькиным страданиям пыталась помочь Надежда. — Ты дура, Сашка! Разве так можно с мужиками!
Вот посмотри, я на своего Финика только гляну, и он как шёлковый у меня! Хотя не меньше твоего пьёт.
А всё почему?
— Да он боится тебя!
— Боится-то боится, но не только. А потому, что я сама с ним пью! Я с ним сижу, когда он пьёт! А ты убегаешь, как не родная. Садись с нами, выпей как следует! Сколько он — столько и ты! Вот увидишь, что будет. А драться полезет, так ты сдачи давай! Не терпи, а возьми что-нибудь, да как огрей его!
Что-то было в этом совете, и Санька решила попробовать. В очередную пятницу она снова была четвёртой за столом.
Преодолевая отвращение, вливала в себя рюмку за рюмкой. Сначала было внутри всё ужасно, а потом как бы сгладились углы, и стало всё хорошо. Стало весело. Разговоры за столом приобрел и значительность, и Санька поймала себя на том, что перебивает Димку, рассказывая очередную историю.
Что-то внутри ёкнуло, но тотчас улетело, и веселье продолжалось. И посиделки закончились мирно! И следующая за попойкой ночь была почти такой, как раньше. Страстной, с поцелуями до забытья.
Саньку подняла среди ночи тяжёлая тошнота. Едва сдерживаясь, прошла Санька к туалету и вывернула в унитаз всё содержимое сегодняшнего вечера.
«Боже, что со мной? Это я, Санька, стою здесь, на коленях перед унитазом… и вся гадость из меня выходит… что со мной?.. почему?»
С этого дня Санька стала участником совместных попоек. Нет, совсем Димка не успокоился. Но драть ся стал реже. Слова, правда, оставались прежними. Слова ругани.
Но переносила Санька все его выступления как-то полегче, попроще. Ведь мозги были затуманены. Что им сделается, затуманенным-то мозгам! Наутро бывало противно. Противно от выпитого накануне было физически: кружилась голова, болел живот. И противно было от пьяной любви — такой беззастенчивой, почти животной. Противно от того, что Димка мог сначала ударить, а потом устраивать «любовь» на полную катушку.
По прошествии некоторого времени Санька стала ловить себя на том, что ей стало хотеться выпить. Она сама покупала бутылку и, как Надежда, ставила её в загашник. И долго бутылка там не стояла никогда.
На работе косо смотрели на Саньку. Все знали о её вечных, плохо замаскированных синяках, а тут ещё и запах появился. Запах перегара, который не скроешь, не вытравишь ничем.
— Остановись, хватит! Твоя героиня спивается, ей уже осталось совсем чуть-чуть. Как ты можешь? Как можно довести человека до такого? И как можно человеку опуститься так?
— А ты что, на улице бомжих не видел? Ты не видел этих женщин с опухшими и разбитыми лицами, то есть — мордами? Ты никогда не думал, что каждая из них — была когда-то девушкой, а может — и симпатичной, а может — и умной.
— Но Санька наша… Не надо, а?
Саньку немного тревожила во всём происходящем ещё одна вещь. Она стала терять память. Сначала ей было это даже забавно, и даже казалось чем-то положительным. А что — сидишь, пьёшь. Кто-то тебя ругает, кто-то даже бьёт, а ты утром не помнишь ничего. Смотришь на синяк — и всё! Защитный рефлекс от переживаний.
Санька с интересом слушала рассказы о том, что сама вытворяла в пьяном виде, потеряв память. Потом память стала уходить на всё большие и большие промежутки времени. Становилось страшновато.
Накануне очередной попойки Санька прочла у себя в библиотеке новую книжку. Это был полный невыразимой тоски Маркес, его «Полковник, которому никто не пишет». Санька поплакала над книжкой и пошла домой.
Попойка в тот вечер была бурной, и сопровождалась всеми положенными атрибутами — пьяными разговорами, потом вялой руганью и дракой, почти шуточной, потом «любовью» с прибамбасами.
Тяжёлый сон-забытьё завершил происходящее поздно, часа в два ночи.
Муторное утро принесло головную боль. Мужики на кухне опохмелялись Надеждиным загашником. Санька умывалась долго, пытаясь привести себя в чувство и отследить тот момент, с которого она ничего не помнила.
И вдруг она вспомнила о «Полковнике». Она помнила, что читала. Помнила название и автора. Помнила, что даже плакала над этой книжкой. Но не помнила содержания — не помнила совсем, совсем ни чего! Ещё и ещё раз она заставляла свою память вытащить из своих кладовых прочитанное вчера. Вчера! И не могла.
Санька закрутила краны и пристально посмотрела на своё лицо в зеркале ванной. «У меня началась деградация личности», — подумала она.
«Личность, у тебя началась деградация. Ты уже не помнишь книгу, которую читала вчера». Санька когда-то готовила лекцию о вреде курения и алкоголизма, ещё в институте. И теперь, вместо перипетий жизни «Полковника», она вдруг вспомнила свою лекцию.
«Как Я раньше не вспомнила! Правильно, состояние типа бреда, а потом — деградация. Кстати — как это я забыла — бред ревности! У деградировавших — бред ревности! Боже мой!»
Санька плескала водой себе в лицо и пристально смотрела на сбегающие по лицу капли.
«Потеря памяти, потеря всего, что знаешь, всего, что было главным. — Вспоминала Санька свою лекцию, удивляясь, что не думала об этом раньше.
Человек цепляется за то, что помнит, и повторяет это — много раз. Много раз, вот отчего – много раз! Потом остаются две извилины — выпить и опохмелиться, и больше в человеке не остаётся ничего… Ничего».
Санька вытерла лицо, повесила полотенце, и вышла из ванны с твёрдым намерением больше не пить, или хотя бы не пить до потери памяти.
Содержание «Полковника» она так и не вспомнила, а посмотрев в библиотеке на книгу, решила не перечитывать её, чтобы «потерянное» содержание помогло ей в намерении удержаться от спиртного. Чтобы была ей эта книга — вечным укором, вечным напоминанием о том, как легко можно насовсем потерять себя.
Однако сидеть трезвой среди пьяных было невозможно. Невыносимы были пьяные разговоры. Постоянные, бесцельные, вечные повторения! Ещё более невыносимой была последующая «любовь». Сопротивление — злило мужа, снова его провоцировало, и он с новой силой стал бить Саньку, каждую пятницу, после трудовой недели, а иногда и в субботу, и по праздникам. Хотела ли Санька уйти от мужа? Конечно, хотела. Собиралась. Собиралась, и оставалась снова. Снова и снова.
На один из праздников были они приглашены к начальнику Димки, на юбилей. Санька приоделась, и выглядела весьма прилично, правда — забито слегка, робко. Но на вечере Она развеселилась, разрумянилась.
Неожиданно Санька оказалась в центре разговора о литературе, о книжных новинках.
И Санька заговорила, и говорила умно, и интересно. Затем она продолжила разговор с симпатичным пожилым человеком, который оказался писателем, и занимал должность заместителя чего-то там по культуре. Санька не знала этого, а узнала в самом конце разговора, когда этот солидный человек предложил:
— А не хотите ли вы, Сашенька, пойти ко мне в аппарат работать? Сначала помощником, секретарём.
А потом видно будет.
— Мы подумаем, — ответил за Саньку Димка, который при разговоре не отходил, жадно внимая происходящему.
— Какая умница ваша жена, Дима, — сказал этот человек на прощанье.
— Умница-то умница, а симпатичная какая! — сказала и хозяйка. — И не смейте от нас прятать её, Димочка. Не смейте прятать! Обязательно приводите в следующий раз!
Вечер закончился.
Санька выходила с вечера окрылённая. Она как бы вспомнила другую часть себя — себя исследователя, себя — читателя, постигателя книжной премудрости. Себя профессионала, наконец.
Но и дорога с этого вечера долгим кошмаром отпечаталась в сердце Саньки, и сидела в нём, как ржавый гвоздь — долго, долго.
По дороге домой Димка «добавил» в кафе, добавил прилично. Последняя часть пути пролегала через пус тырь, по которому шли, когда надо было сократить путь.
— А-а-а, красивая? — растягивая слова, проговорил Димка, когда они ступили на пустырь. Далее последовал тяжёлый подзатыльник, от которого Санька упала. Она поднялась с трудом и молча сделала несколько шагов.
— А-а-а, умная? — всё повторилось. Санька упала, и снова встала, пошатываясь.
Он давал ей пройти несколько шагов, потом бил, говоря очередную фразу из своего набора. Санька пыталась бежать, но он догонял.
— А-а-а, убегаешь? Не убежишь, я тебя все равно прибью, а не физически, так морально прибью.
Р-размажу, сука!
Пройден был пустырь. Санька прошла мимо сидящих на лавочке соседей: в порванных колготках, в разорванном, вывалянном в грязи платье, с разбитой физиономией, по которой стекала размытая слезами краска вперемешку с кровью.
Ночь была ещё хуже дня. Хуже по-другому, по страшному.
Была у Саньки «задержка», уже второй месяц. Димке не говорила, хотела сначала к врачу сходить. А тут!
Димка упал на кровать и храпел тяжело, надсадно. Санька же не могла заснуть. Не от тоски! Что тут говорить о тоске, после такого-то ужаса. Нет, она не могла заснуть от поднимающейся внизу живота боли.
Еле добравшись до туалета, она смотрела, как падают на белый фаянс унитаза куски кровавой плоти.
Санька каким-то чудом добралась до телефона и набрала «03».
«Скорая» разбудила звонком только Надежду. Санька лежала на полу, возле телефона, в луже крови. Она была без сознания.
Это был выкидыш. «Скорая» приехала вовремя.
Саньку спасли.
Санька пролежала в больнице неделю. Пришлось позвонить матери, и мать примчалась, чтобы ухаживать за Санькой.
Димка тоже не отходил от больницы. Видеть его Санька не могла, но он просиживал под окном часами, воздействуя на слабое сердце Санькиной матери.
— Он тебя любит, доченька! Он любит тебя, я же вижу! — причитала мать. Ты думаешь, мы с отцом всегда жили хорошо? Все ссорятся, все терпят…
Что было отвечать матери? Мать не знала всего, а тому, что знала, предпочитала не верить. Или верить — наполовину.
Мысль о том, что дочь хочет развестись, была для неё невыносима.
В конце концов, Димка полез по стене, к окну палаты, где лежала Санька. Он дополз до окна, держа в зубах маленькую розочку с обломанными предварительно шипами. Он дополз, успев положить на подоконник розочку, и сказать:
— Зайчик, я тебя люблю.
Потом рука его сорвалась, он заскользил, и свалился вниз. Этаж был третий, невысокий. Димка отделался сломанной рукой.
Так и забирали Саньку из больницы — мать, и Димка с рукой в гипсе. Торжественно, при матери, клялся Димка перестать пить. И перестать драться.
— Зайчик, прости! Никогда! Даже пальцем! Никогда!
И покорилась Санька, покорилась опять.
Три недели, пока рука у Димки в гипсе была, жила Санька спокойно.
И не пил, и не бил. Сердце боялось поверить в тихую жизнь. Санька продолжала вздрагивать при резком звуке, со страхом ждала Димку с работы. И наслаждалась его трезвостью, наслаждалась тем, что можно было спокойно поговорить, спокойно поужинать, спокойно лечь спать. Она бы простила. Она бы простила всё, даже не рождённого ребёнка. Если бы он удержался!
Затем — всё началось снова.
И снова заползла Санька в свою раковину глухого, безнадёжного, равнодушного терпения, страха и воскресного лечения синяков.
Только теперь, в обычном наборе ругани, приходилось терпеть ещё одну фразу. Когда услышала Санька её в первый раз, ударила она сильнее пощёчины.
— Ты! — кричал он. — Ты, никчемная! Ты, никчемная тварь! Ты даже ребёнка родить не можешь!
Потом она стала думать: «А ведь и вправду не могу». И Санька перестала испытывать даже обиду. Просто горечь. И ещё — как бы лучше прикрыть лицо, чтоб не было на нём синяков. Чтоб на работе — стыдно не было. Вот и всё.
После выкидыша она прожила с Димкой ещё почти год. Больше Санька не беременела.
В её жизни не менялось ничего. Глухая, равнодушная тоска составляла основу её жизни, даже не жизни, а просто существования. День до вечера, и ладно.
Один раз, вернувшись домой пораньше, она застала дома Димку и молодую, симпатичную женщину, которая быстро и недвусмысленно натягивала кофточку. Димка почти не оправдывался.
— Мы зашли на минутку, — сказал он. — На работе раньше отпустили, вот я и пригласил… товарища… у нас посидеть, а то нам надо… на собрание ещё идти…
Они ушли.
Санька вышла на кухню. Надежда готовила ужин.
Санька устало села возле своего стола.
— Давно это, Надя?
— Ты, Сашка, или слепая, или дурная, не пойму никак. Да полгода уже он шляется с ней! А до этого другая была. Я думала, ты знаешь.
— Знаю теперь.
— И что?
— Да ничего, наверно. Что я сделаю? Противно только. Мне и так-то противно с ним, давно уже. А теперь — ещё противнее.
— Чего хорошего. Да ладно. Ужинать будешь с нами?
— Нет. Пойду, полежу. Подумаю.
— Думай, думай. Поговорку знаешь? Дурень думкой богатеет.
— Спасибо, Надюха. Пойду.
— Давай.
Думала Санька, но придумать ничего не могла. Серое утро, коммунальная кухня, яичница, работа…
На работе Санька всегда чуть-чуть отходила, становилась живее, разговаривала с людьми, советовала, что почитать. С сотрудниками близко не сходилась: отстранялась от вопросов, от пересудов, и от сочувствия.
Среди посетителей были симпатичные люди. Многим и Санька нравилась — здоровались, шутили. Был среди посетителей один совсем чудной. Приходил иногда такой дедок — невысокий, с белой бородой и длинными белыми волосами. На Деда Мороза был похож. Под седыми бровями таились неожиданно пронзительные голубые глаза, которые иногда смотрели строго, но чаще — как будто смеялись. Просто смотрел дедок на Саньку, и улыбался. Санька улыбалась в ответ, и на этом их общение заканчивалось. Брал дедок читать книги в основном исторические, о войне, иногда читал мемуары, или — «Из жизни замечательных людей».
— Ты смотри, осторожно с ним, с этим дедом, сказала напарница, поймав улыбку деда, обращённую к Саньке. — Этот дед в церкви, попом работает.
И правда, как-то раз дедок пришёл в рясе. В рясе, и с маленьким чемоданчиком. Пришёл, правда, поздно, перед закрытием. Книги положил, улыбнулся. Глянул прямо в лицо Саньке.
Санька сразу подумала о своих синяках — хорошо ли замаскированы, или к вечеру — облез грим. Дежурные тёмные очки… В столе…Так… Санька надела очки, глянула на рясу, но не решил ась задавать никаких вопросов.
На немой Санькин вопрос дед ответил сам: — Спасибо, что не шарахаешься от меня, как подруга твоя.
— Почему я шарахаться должна? Вы добрый, это по глазам видно. А что вы… — Санька замялась, перед тем, как сказать: «поп».
— Поп? — дед улыбнулся. — Хочешь — поп, хочешь — священник. И то правда, и то.
— А почему — с чемоданчиком? – осмелилась Санька.
— А это я к людям ходил. Причащал, исповедовал. Кто лежит, кто болеет, кто в храм прийти не может.
Дед выбрал пару книг и собрался уходить.
— Благослови, Господи, тебя, деточка! — сказал он на прощанье, ещё раз сокрушённо посмотрев на Санькины замаскированные синяки, которые были явно видны в тот вечер. На совершенно не подходящие к месту и времени тёмные очки.
Перекрестил Саньку и ушёл.
Не то, чтобы Санька его ждала, но была рада, когда к концу смены, и на этот раз, появился замечательный дед. Улыбнулся, как всегда.
— Здравствуй, дочка. Что посоветуешь почитать?
— «Архипелаг Гулаг» будете? Получили один экземпляр..
— Буду, конечно. Давно хотел, читал кусками.
А вот скажи мне, дочка…
— Что, дедушка?
— Ты можешь меня называть — Александр Иванович. Или батюшка Александр.
— Нет, я лучше — Александр Иванович.
— Скажи мне, что с тобой? Мне всё время кажется, что творится над тобою какое-то зло.
— Зло? Какое зло?
— Тебе лучше знать. Ты крещёная, Саша?
— Крещёная, в детстве. Во младенчестве ещё.
— Хорошо. Какое же зло творится с тобой, девочка?
— Зло… может, и творится… да только я не сопротивляюсь злу. Как у Толстого, знаете. А может, и не так… Я не сопротивляюсь. Не могу я.
— Как — не сопротивляешься?
— Не сопротивляюсь. Ваша религия тоже говорит — смирение, смирение. Правую щёку подставь, и так далее.
— Между непротивлением злу и христианским смирением, то бишь «правой щекой», «дистанция — огромного размера». Только…
— Что?
— Ты историю КПСС изучала?
— Изучала.
— «Первоисточники» конспектировала?
— Конечно.
— Так вот и везде. Пожалуй, я дам тебе Первоисточник, который ты не читала. Ты прочти, а потом мы с тобой поговорим. Ты прочти, И постарайся сама понять, в чем разница между непротивлением злу, и «подставлением правой щеки».
Александр Иванович вынул из своего чемоданчика небольшого размера книгу.
— Это что? — спросила Санька.
— «Новый завет». Здесь — четыре Евангелия, потом деяния Апостолов. Псалтырь. Прочти, что можешь и как можешь. А я приду в следующую пятницу, и поговорим.
Санька начала читать сразу, как только за Александром Ивановичем закрылась дверь.
Продолжала читать и дома. Димка позвонил вечером, сказал, что на «мальчишнике». Это давало Саньке время одиночества, и она читала, читала.
Отрывалась от Первоисточника, закрывала глаза, пытаясь понять прочитанное. Понять, удержать в себе. Многие мысли ускользали, не давались. Многие были совершенно неприемлемы. Но даже эта неприемлемость притягивала.
Когда пришёл Димка, Санька одолела два Евангелия. Она осторожно отложила книгу и поднялась навстречу вошедшему.
Димка был не в себе, но сильно не в себе, и это давало надежду, что он свалится в постель без скандала. Вернее, без «мордобоя», потому что слова уже шли — обычный набор:
— Что, валяешься? Ты будешь мужа кормить? Лежишь, не делаешь ни хрена!
Санька скользнула на кухню, поставила разогревать еду. Из их комнаты доносилась ругань Димки, потом какие-то нечленораздельные звуки, а потом храп.
Санька стояла на кухне и смотрела в окно. За окошком была ночь. Форточка была открыта. Весна уже развесила серёжки, пустила на свет первую листву, распространила свои звуки и запахи. Звуки и запахи весны — звуки и запахи надежды.
В домах напротив горели окна — изредка, кое-где. «Неужто возможна и для меня нормальная жизнь?» спрашивала себя Санька, и не могла ответить. Её сердце пыталось обрести надежду. И само себе — не верило.
Книгу, данную Александром Ивановичем, Санька прочла быстро. Немного завязла во второй части в посланиях Апостолов. Про жену интересно было читать. О том, что жена должна «убояться» мужа своего, знала Санька давно, но что муж должен относиться к жене, «как к сосуду драгоценному», вызвало у неё только горькую усмешку. Ничего себе, «как к сосуду!» Не только сосуд разбился бы, уже тысячу раз. Уже ведро железное погнулось бы! Смешно!
Псалмы давались ей трудно, и прочла она их только благодаря собственной дисциплине и чувству долга — привыкла всегда всё доделывать до конца.
Местами — как крик души человеческой, местами как мольбы униженного, а местами — вовсе не понятно.
Но самое главное не это было. Санька ждала пятницы.
***
— Слава Богу!
— Слава Богу! Священник приходит тогда, когда приходит пора.
— Пора пришла?
— Думаю, да. Была она рядом со смертью физической, но была гораздо живее её душа. А сейчас… По-моему, она пришла к порогу смерти духовной. В такой глухой тоске, когда душа не возмущается уже ничем… думаю, пора. Уж какая пора!
Александр Иванович пришёл в пятницу вечером, к закрытию библиотеки, как всегда. Был он в рясе, и со своим обычным чемоданчиком. Книги сдал, и присел возле стола.
— Так я пошла? — напарница уже собралась.
Закроешь, Саша, и ключ с собой бери.
— До свидания, до свидания. Все закрою, не беспокойся.
Санька закрыла двери и села напротив Александра Ивановича.
— Прочла Первоисточник? — спросил Александр Иванович.
— Прочла. Мне понравилось… Не то, что понравилось — я просто оторваться не могла, хотя и не понятно… Я даже не знаю, как сказать.
— А не говори ничего. Давай — по существу. Чем же непротивление злу отличается от «подставления правой щеки»?
— Я думала. Как бы в воздухе висит это отличие, но я не могу… не понимаю… Может, его и нету, отличия этого?
— Есть. Смотри, Саша. Если мы не сопротивляемся злу, значит, принимаем зло, как данность. Как нечто, что имеет право на существование наравне с добром. Как нечто, равное добру! Получается, что если нет зла, значит, нет и добра? Нет зла — значит, нет добра!
— Да…
— Значит, можно обижать слабого, можно обижать сироту, вдову. Можно воровать, и даже убивать. Что тебя остановит, если всё равно? Зачем ты будешь защищать слабого, если всё равно? Можно выбросить старуху на улицу, можно бить женщину…
— Бить женщину?
— Да. Огромная гордыня заключена в непротивлении злу. Непротивление злу — само есть зло. Признание зла. Равнодушие, пустота.
— А вот… если женщину бьют, а она терпит, терпит… и не может сделать ничего…
— Почему она терпит?
— Ей уже всё равно.
— То есть, она признала зло, как имеющее право быть. На душе её безнадёжность, тоска. Она безнадёжно погружена, как сейчас говорят, в комплекс неполноценности. Даже — никчёмности! Я – недостойна ничего хорошего. Я никчемная, и пусть меня бьют.
Я терплю зло, потому что я недостойна добра. Я в тоске! Так?
— Правда…
— А чтобы было не так страшно, она придумывает себе оправдание — какое-то непротивление. Враньё, враньё придумывает себе, чтобы не сказать себе правды. Правду о себе тяжело услышать! Лучше уж — «непротивление», чем никчемность! Чем гордыня! Чем тоска! Почему это случилось с ней?
— Может, от того, что когда-то она была предана… любимым.. ..
— Может, может. Только нельзя забывать, что то ска — это та же гордыня, только с другой стороны. Не получив любви, не получив любимого, эта женщина растоптала и себя, и сделала никчемной. Так?
— Так… Раздавила… на рельсах… — слезы подступили к Санькиным глазам.
— Успокойся.
— Александр Иванович! Вы говорите — гордыня… А как это?
— Это так. Должно быть только так, как я хочу. Человек в своём упорстве не видит окружающего, не может правильно понять ситуацию. Потому что он сказал себе: должно быть так, и не иначе. Я – самый главный, моё желание — самое главное!
— А если так не получается, значит…
— Значит — он никчемный, недостойный, он даже недостоин жить.
— Это я, я такая.
— Но человек может и настаивать на своём! Всё равно — будет по-моему, говорит он. Пусть всё рушится кругом, но должно быть по-моему.
— Он будет тогда обманывать, и бить…
— Да. Тогда он идёт по головам. Тогда он бьёт женщину, и не только женщину, но и народы может втянуть в войну. Тогда он убивает.
— Значит, гордыня… Убивает других, или убивает себя….
— Верно, Саша, верно. Но Наполеон бежит, и умирает на острове Святой Елены. Не ведает такой человек, что высшая воля есть над ним. Не ведает, не понимает, или понимает слишком поздно. Есть над нами высшая воля.
— Какая?
— Божья воля, благая Божья воля, ведущая ко спасению душу человеческую. И эта воля ставит человека в разные обстоятельства его жизни. Воля Божья человека уберегает, а человек — сопротивляется.
— Как?
— Как, например, мать дитя пеленает, чтобы успокоить. А дитя — всё из пелёнок вырваться норовит… а может — вырваться, да упасть. Много ли надо ребёнку — со стола упал, да сломал шею. Поняла?
— Примерно.
— Давай дальше. Почему она ещё терпит, женщина эта? Может, она людей стесняется?
— И людей… и родителей не хочет расстраивать. Родителям будет тяжело… они всегда хвастаются всем… ну, и переживают, конечно…
— Это — как бы разновидность тщеславия. Чтоб мы были чуть-чуть лучше других, да? Все разводятся, а мы нет? Мы — лучше соседей, да? Тщеславие часто оправдания ищет: «Он золотой человек, только пьяница! Он только один раз! Он расстроился, и поэтому…»
— Да. Ещё верит обещаниям… делает вид, что верит — обманывает себя, постоянно обманывает.
— Верно. Ещё почему? Может, страшно ей? Страшно! Просто физически страшно! Убить же может!
— Да. Ему против скажешь, он может и убить. Он — не в себе.
— Значит, трусость?
— Трусость… по лицу Саньки текли слёзы. «Вот что — со мной! Вот она — я. И я — не видела, не понимала? Как же так? Как мне быть теперь?» — мысли эти мелькали, как мелькают искры, отлетающие от костра.
— Вот твоё непротивление злу — гордыня, тщеславие, трусость. Вот это — и есть грех, то есть — отсутствие добра. Отсутствие добра, то есть — зло.
— А правая щека?
— Давай я сначала тебя вот о чём спрошу. Почему люди заканчивают жизнь самоубийством?
— Почему? От несчастной любви… От потери денег. Ну, там, как раньше — проиграл казённые и застрелился.
— От потери денег, от потери власти, от потери чести. От угрызений совести! Это реже, правда. Вот Иуда, например. Заметь: ОТ, ОТ, ОТ! От чего-то, От кого-то. Опять гордыня, понимаешь? Не по-моему, значит…
— От…
— А если мать говорит: «Убейте меня, но не трогайте сына?». А если Александр Матросов, тёзка наш, бросается на амбразуру, чтоб спасти товарищей своих? Это будет не самоубийство, это будет жертва, понимаешь? Это будет — ЗА! За сына, За товарищей! ЗА!
— За…
— Комплекс неполноценности — ОТ. Непротивление злу — От. Самоубийство — ОТ.
А Жертва — ЗА, и подставление правой щеки ЗА. Это и есть христианское смирение. Оно ЗА! И самая главная принесённая жертва. Распятие Бога, страдания Бога за грехи мира.
— Александр Иванович! Ещё немного… о правой щеке. Как она становится — ЗА? -
— Ты стоишь напротив зла, лицом к лицу. Ты знаешь, что это — зло. Ты говоришь себе — если я не буду сопротивляться — это будет трусость, это будет тщеславие, это будет — гордыня. Ты говоришь: Господи, я хочу принести в жертву правую мою щёку, чтобы избавиться от своей гордыни, от своей трусости. От своей! Своей! Поняла?
— Не очень…
— Поймёшь. Проси Бога о помощи, и поймешь. Всё поймёшь. А теперь тебе исповедаться надо.
Александр Иванович поставил на стол свой чемоданчик, вытащил оттуда, и надел на себя некое одеяние, из парчовой ткани. Достал Книгу, крест и положил на стол.
— Каешься ли в гордыне своей? — спросил сказал Александр Иванович.
— Каюсь…
— Каешься ли в тоске своей?
— Каюсь… — комок застрял в горле Саньки. Слёзы градом бежали по лицу. Казалось Саньке, что стоит она над разверзнутой бездной, и только рука батюшки Александра удерживает её от падения в неописуемую, страшную глубину.
— Каешься ли в равнодушии?
— Каюсь…
— Каешься ли в тщеславии?
— Каюсь…
— Каешься ли в трусости?
— Каюсь…
Александр Иванович накрыл голову Саньки парчовой накидкой и прочёл молитву.
— Целуй Евангелие, целуй крест. Это первая исповедь твоя. В храм приходи, в воскресенье.
— Я не обещаю.
— Не обещай, не надо. Просто молись, и всё Бог даст тебе. Молись.
Александр Иванович перекрестил Саньку и ушёл.
Санька собирал ась домой медленно. Потом так же медленно шла по улице, медленно зашла в магазин, медленно поднялась по своей лестнице на четвёртый этаж. Она то повторяла про себя слова священника, то снова возвращалась к своим обычным мыслям, и опровергала их, и удивлялась им.
В памяти снова и снова вставал весь разговор с Александром Ивановичем, слово за словом.
«Молись, молись». Вспомнила Санька, как молилась перед трамвайными путями. Молилась ведь!
Санька почти не заметила, как пришла домой. Дома уже начинался вечер пятницы. «Тёпленький» Финик сидел на кухне, Надежда жарила котлеты. Бутылка вина была распита на половину.
— О, Саня! Давай к нам!
Санька присела с Фиником. Ей плеснули полстакана, и она выпила, даже с удовольствием. Острая жалость поднялась у Саньки в сердце — жалость к Финику, к Надежде. Потом — к Димке, потом — к самой себе.
Она не рвалась к себе в комнату, а сидела спокойно, смотря на окружающее каким-то новым взглядом, как бы в каком-то новом ракурсе.
Димку привели двое, опять — еле живого. Сложили у порога комнаты. Санька посидела немного с соседями и пошла спать. Спала спокойно, и проснулась утром — в лёгком, светлом расположении духа.
Димка уже пришёл в себя. Мучительно кашлял и плевался в ванной. Потом вышел на кухню, посмотрел на пустую бутылку.
— Давай кофе, что ли. Голова раскалывается. Санька сделала кофе, подала.
— Слышь, Сань, сделай котлет. — С утра Димка был тихим. — Надюха вон, нажарила. Так охота! Свеженьких…
— Сделаю. А ты что будешь делать сегодня? Никуда не пойдёшь?
— Я бы не пошёл… Да надо на работу пойти… — Не ходи. Пойдём, погуляем. Весна уже…
— Вот я приду, и пойдём.
Через полчаса Димка ушёл. Санька сходила в магазин, купила мяса. Был уже вечер, когда она стояла на кухне, перемешивая фарш. Всё тянула, чтобы котлеты были горячими к приходу мужа. Начала готовить, когда надежды на его «нормальное» возвращение — не осталось. Она была права. Он пришёл часов в девять вечера. Пришёл в «кондиции», В той самой тяжёлой «кондиции». Не так, чтобы упасть, а чтобы издеваться.
— A-а…Ты тут, сука…
Санька же продолжала мешать фарш, стоя на другом конце кухни. Она вдруг увидела всё происходящее — как бы сверху. Увидела его — пьяного, неумного, жестокого.
Увидела себя — маленькую, забитую, трусливую. Себя — тщеславную и тоскливую, одновременно. «Как Я раньше не видела этого? Как я не видела его? Оправдывала его? Оправдывала себя? Я слепа была, слепа!
Что же я сделала с собой? Что он сделал с собой?»
Ругань продолжалась. Санька и слышала эту ругань, и не слышала. Она начала молиться:
«Господи!» — молилась Санька. — «Помоги мне избавиться от всего этого! Помоги мне подставить правую щёку, Господи!»
Она останавливалась, и начинала снова. «Господи! Сейчас он убьёт меня! Ну и пусть! Пусть
Лучше убьёт, чем жить так дальше!»
Санька попыталась вспомнить, что говорил Александр Иванович.
«В жертву! Господи, прими мою жертву, мою правую щёку. Прими, Господи, жертву мою — за всю мою прошлую жизнь. Я не хочу больше этой гордыни, страха этого. Не хочу тщеславия! Я — не хочу тоски, всё! Лучше — пусть убьёт».
Дальше Санька уже почти не понимала, что делает. Руки её слепили из фарша большой комок, вроде увесистого снежка. Она переложила его с руки на руку несколько раз. Потом замахнулась, и изо всех сил запустила этим «снежком» прямо в лицо, извергавшее проклятия.
Лицо взревело. Крик был почти звериным. Опрокидывая на ходу табуреты, Димка кинулся к ней.
Он развернул её, развернул грубо, прижал к шкафу, и, придерживая правой рукой, ударил с левой. Ударил, как впечатал. Он замахнулся снова, но Санька стала оседать, от первого удара, и это спасло её. Он ударил кулаком в шкаф, и взревел ещё больше, на этот раз — от боли.
Кухня была забрызгана, заплёвана фаршем. Санька как-то «просочилась» снизу, из-под его руки, и быстро заскочив в ванну, закрылась изнутри.
Он рвал дверь в ванну, бил по ней ногами, и жутко, матом, кричал. На крики выскочили Надежда и Финик, кое-как оттащили его, увели на кухню, посадили за стол, налили рюмку, потом ещё. Слышна была его ругань, потом всё бессвязнее, и бессвязнее. Потом возня, и шум падения тела — уже возле двери в их комнату.
Санька сидела в тёмной ванной на перевёрнутом ведре, приложив к лицу мокрое полотенце. Периодически она смачивала полотенце холодной водой из-под крана. Всё это Санька делала, почти не думая.
Потом в дверь ванной постучала Надежда:
— Выходи, твой готов уже. Чем это ты его… раздразнила-то, что он как зверь сегодня? Выходи, убери тут. А то — фарш по всей кухне.
Санька взглянула в зеркало. По правой щеке расходился огромный, сине-багровый кровоподтёк. Болела и челюсть — было больно соединять зубы. И Санька улыбнулась своему отражению.
«Мне удалось! Спасибо Тебе, спасибо, Боже! Мне удалось подставить правую щёку! Ура!»
Спокойно убрала на кухне, зачем-то даже вычистив кастрюлю. Спокойно пошла к себе в комнату и начала складывать вещи в небольшую сумку. Только самое необходимое — остальное всё потом, потом. Разделила семейный бюджет строго поровну , И взяла себе ровно половину.
Да! Книгу! Первоисточник! Санька положила книгу в сумку, на самый верх. Всё! Бывший — теперь уже бывший — муж храпел на полу.
Утром, часов в шесть, Санька постучала к соседям.
— Надюха, прости! Я уезжаю. Совсем. Вот, отнеси ключи в библиотеку. И моё заявление об уходе. А за трудовой я потом приеду. Или пусть перешлют как-нибудь. Но это — не важно…
Растрёпанная Надежда высунулась в дверь, прикрывая халатом грязную ночнушку. Она не сразу поняла, что к чему.
— Уезжаешь, уезжаешь… Вернешься, через неделю, как миленькая…
— Нет! Я не вернусь никогда.
— Ну-ну, посмотрим. — Надежда протёрла глаза, и взяла заявление и ключи. — Всё, что ли?
— Всё. — Тут Санька вспомнила об Александре Ивановиче. «Как я могла забыть!» — подумала она. Быстрыми буквами написала она на листке бумаги: «Дорогой Александр Иванович! Спасибо Вам! У меня получилось. Я смогла подставить правую щёку. Теперь я уезжаю. Ещё раз спасибо. Саша».
Санька подумала, и приписала: «Помолитесь за меня» .
— Вот ещё… если можешь, то в церковь отнеси. Пожалуйста.
— Ладно, отнесу.
Санька обняла необъятную Надежу:
— Спасибо за всё, Надюха! Сколько раз выручали меня… Спасибо!
— Ну, чего там… — Надежда смахнула слезинку. — Счастливо тебе. Езжай! Может, получится у тебя по-другому жить.
— Получится. Теперь — получится. Прощай.
В первом автобусе, идущем в сторону родного города, людей было немного. Санька сняла «дежурные» очки и откинулась на спинку сидения. Спать не хотелось.
«Вот и всё. Всё правильно. Не могла я уехать раньше. Надо было сначала измениться самой. Надо было что-то понять. Надо было подставить правую щёку».
Саньке трудно было охватить, уразуметь всё происшедшее. Мысль как бы подступала к главному, и отскакивала от него, не в силах постичь. Но сердце уже давно всё постигло и отвечало Саньке своим спокойствием, и даже радостью. .
«А, вот ещё что… если мне, чтобы избавиться от трусости, и всего остального… если меня надо было бить почти четыре года. Потом — чуть не убить! Почти четыре года мне надо было страдать за свои грехи… только за свои — то как надо было страдать за все грехи мира?»
Мысль опять стукнулась, не в силах представить себе все грехи мира, и меру искупления их.
Санька остановилась, и попыталась ещё раз представить это себе, и вновь не смогла — мысль отказывалась объять представляемое.
Некоторое время Санька смотрела на дорогу, бегущую за окном автобуса. Светлая зелень пробивалась повсюду, покрывала деревья, кусты. Снег уже почти весь сошёл, и земля была черна. Земля была готова родить траву, цветы. Хорошо!
«Два раза в жизни я молилась», — думала Санька, глядя за окно.
«Два раза я молилась, и оба раза — удивительно, что происходило со мной. Первый раз — с путей трамвайных сошла, и с собой не покончила. От несчастной любви. ОТ… Второй раз — сейчас. С Божьей помощью. И с помощью Александра Ивановича».
Санька прикрыла глаза и потрогала свою опухшую щёку.
«Вот ты! какая, Божья помощь. Что-то происходит внутри, и всё в жизни становится другим. Даже если побили тебя. Даже если синяк на щеке. И само сердце твоё становится другим».
Санька прислушалась к своему сердцу. Да, оно было другим. И было так хорошо — там, внутри сердца!
Санька уже не могла открыть глаз. Она задремала, и спала до самого конца пути.
Как хорошо все устроено в нашей жизни! Можно купить билет, прийти к остановке, забраться в кресло, или на полку. Можно закрыть глаза и задремать, а автобус, или поезд, или самолёт — домчит тебя туда, куда ты стремишься. Ты откроешь глаза и увидишь новое небо, новую землю. Нет, не так…
Новое Небо, Новую Землю… Надо только правильно выбрать дорогу.
И водитель, должен быть надёжный водитель…
***
— Даже поверить не могу, честное слово!
— Так всегда бывает. Поверить не можешь, хотя и ждёшь, и надеешься. Потому что прозрение истины, даже местного значения, практически равносильно чуду.
Я так рад за неё.
— Да, да. Странно устроено в жизни. Как будто критическая масса набирается — из боли, обиды, горя — и приходит Чудо. Спокойно, как к себе домой. И люди спрашивают себя: как это мы раньше жили без Чуда? И каждый из нас стоит возле своего маленького окопа, завязнув в своих «боях местного значения», и ждёт своего Чуда. А вот времени, когда оно придёт, никто не знает. Знает только Бог. Самое главное сохранить своё сердце. Чтобы оно способно было это Чудо увидеть, или услышать, или почувствовать. Санька наша сохранила. Что-то сохранила в сердце, и чудо пришло.
— А что она сохранила? — Сердце. Я не знаю.
— И, всё-таки, подожди. Вот так жила она, жила, опускалась, пропадала. Мы с тобой оплакивали её. Положение её, можно сказать, было безнадёжным…
— Я же просил тебя: грех видеть, но на человеке креста не ставить.
— И вдруг, в одночасье — она видит себя, свои грехи, и вырывается, выходит из них. Но всё равно трудно поверить.
— Ну, не совсем вдруг. Во-первых, били её! Страдала она, страдала, хоть и прикрывалась равнодушием своим. И помощь была.
— Да! С помощью священника.
— Самое-то главное — с Божьей помощью! Потому и похоже на чудо. Через людей, но с Божьей помощью.
***
Первые две недели пребывания дома Санька отлёживалась, отдыхала и отъедалась. Как ни странно, родители не очень донимали её, быстро оставили в покое — и с расспросами, и с нравоучениями.
В конце второй недели Санька достала из шкафа костюм, который был сшит для вручения диплома. Отгладила его и повесила на отдельные плечики. Потом, на оставшиеся от своего семейного бюджета деньги, купила себе новые туфли и новую сумочку. Блузку приготовила старую, ещё студенческую.
В воскресенье пошла в парикмахерскую, сделала причёску и маникюр.
Когда утром, в понедельник, мать увидела Саньку в полном параде, она всплеснула руками:
— Как ты хороша, Сашенька! Куда ты?
— В институт, мама. Поеду, узнаю насчёт аспиран туры. Пора мне заканчивать свою тему.
С первого сентября Санька уже училась в заочной аспирантуре и работала там же, в институте.
Формальности развода были преодолены довольно быстро. Словно что-то поняв, Димка не настаивал, не просил прощения, как это бывало не раз. Просто закончилось всё, как будто бы и не было — и ничего, и никогда.
На работе Санька была спокойна и уверена в себе, чётко выполняла всё, что нужно, и обращала на себя внимание многих — своей собранностью и какой- то внутренней силой.
Санька не расставалась с «Первоисточником», читая его и вечерами, и по выходным. Читая, и перечитывая, и запоминая наизусть.
Верила ли она в Бога? Верила ли? Она не знала, как назвать то, что происходит с ней. Там, в глубине сердца, как некий ясный огонь, горела спокойная, светлая уверенность в святую Божью Волю, в правильность и значительность всего происходящего.
В институтской библиотеке были книги по религии, но они были, в основном, в фондах, и иногда Саньке удавалось заглянуть в них. За их обложками была другая жизнь.
Так пролетела и осень. Как-то ранним зимним вечером, после работы, Санька запрыгнула в отходящий к дому автобус и тут же услышала:
— О! Привет!
Санька подняла глаза и увидела одноклассника Витьку. Да, того самого, который когда-то писал ей записки.
— Привет!
Они сошли с автобуса вместе. Витька изменился. Глаза его смотрели устало, но были живыми и чистыми. Такие глаза бывают у человека, который недавно выздоровел от тяжёлой болезни. Улыбка же была доброй, и Санька сразу вспомнила Александра Ивановича.
— Ты как? Как живёшь? — спросил Витька.
— Да как… Была замужем, потом разошлась. Детей нет. Сейчас — в аспирантуре заочной, и работаю в институте. Вот и всё. А ты?
— В институт провалился, потом — армия. Попал в войска связи. Вернулся — болтался год, всё никак пристроиться не мог. И жену найти не мог. Потом жили с одной женщиной, года два. Она была с ребёнком, и детей не хотела больше. Тоже разошлись…
— А сейчас что делаешь?
— Как ни странно — собрался и в институт связи поступил. По армейской специальности своей. Заочно, правда. На третьем курсе уже. И работаю — на АТС.
Они немножко прошлись в тишине. Падал снежок, легким белым покрывалом покрывая дорогу, голые ветви деревьев. Снежинки посеребрили Витькину шапку, а куртка так и оставалась расстёгнутой.
— Застегнись, простудишься! — сказала Санька. — Санька, слышь!
— Что?
— Я хочу сказать тебе одну вещь.
— Что?
— А то, что я все двойки исправил давно! Помнишь? — и он развернулся, зашёл немного вперёд, и заглянул ей в глаза. Его глаза — улыбались.
— Помню, помню. Зато я — столько двоек наполучала за это время… Сразу не расскажешь, сразу не исправишь.
— Ну, это ничего. Давай, это… приглашаю тебя на дополнительные занятия. Сегодня вечером, через часок. В кафе. В наше, возле школы. Придёшь?
— Приду, — сказала Санька. — Чего же не прийти. На дополнительные-то занятия!
Они разбежались по домам, чтобы встретиться через час. Мы же дальше не будем следовать за ними, и заканчиваем здесь свою повесть. Здесь, где только начинается четвёртая любовь Саньки Александровой. Может быть, последняя, самая чистая и надёжная. Будем надеяться, что так.
***
— Будем прощаться, читатель? Повесть закончилась.
— Так быстро? Санька ещё должна прийти в храм…
— Да. Она должна ещё прочитать много книг. Она должна прийти в храм. Она должна причаститься. А потом — обвенчаться, и крестить своих детей. Но это — уже совсем другая история, совсем другая книга. А сейчас — помолимся вместе.
Помилуй, Господи, нас грешных. Помилуй, господи, и рабу Божию Александру, и Алексея, и Константина, и Дмитрия. И Виктора. И всех нас.
И прости нам прегрешения наши — вольные и невольные. И да пребудет над нами святая воля Твоя. Аминь.
Татьяна Шипошина «Тайна спасенного квартала» Издательство «Оранта» 2005 (отпечатано ФГУП Воронеж)