Главная Культура Литература, история, кинематограф Литература Проза

Прозрение истины местного значения, или четыре любви Саньки Александровой

Началось всё так. Сразу же после успешного (на все пятёрки!) окончания второго курса, родители отправи­ли Саньку, доченьку свою, отдохнуть в Крым. Как же не вознаградить было Саньку за такую хорошую учёбу!

 

ПОВЕСТЬ ОБ ОБРЕТЕНИИ ВЕРЫ

ЧАСТЬ I

 

Любовь первая и вторая

 

Все беды начались, как это часто бывает, с хорошей учёбы.

 

И, конечно, во всём были виноваты родители. Как всегда, они хотели как лучше. Ну, а получилось…

 

Началось всё так. Сразу же после успешного (на все пятёрки!) окончания второго курса, родители отправи­ли Саньку, доченьку свою, отдохнуть в Крым. Как же не вознаградить было Саньку за такую хорошую учёбу!

 

Будущему научному работнику, возможно, кандида­ту, а может быть, и доктору около библиотечных наук, после окончания второго курса института культуры, была куплена родителями путёвка в пансионат «Чай­ка» на южном побережье Чёрного моря, недалеко от Ялты.

 

Да, да, да… Мало чем отличалась Санька от других людей, хоть и была устремлена в свою книжную на­уку.

 

«Пьяный воздух свободы» сыграл с нею свою злую шутку. Как, бывало, играл свои злые шутки со многи­ми, даже куда более крепкими людьми, чем она.

 

Да, да, да… Воздух и впрямь был пьяным, тёплым и пряным.

 

Пансионат находился на самом берегу моря, прямо у подножия красивой, невысокой горы, заросшей ка­кими-то экзотическими растениями. И этой горой пан­сионат был отделён от всего остального мира. Чтобы выйти в мир, надо было подняться на гору по петляю­щей вверх дороге, как по связующей нити.

 

Асфальт этой горной дороги был разбит и пронизан корнями деревьев. Да и сама дорога была тесна от под­ступающих со всех сторон растений, так что две ма­шины расходились едва-едва.

 

Местные жители ездили на работу сверху вниз, а возвращались снизу вверх. Внизу, рядом с корпуса­ми пансионата, стояла только пара маленьких приби­тых к горе домиков — остатки бывшего здесь когда-то рыбачьего посёлка.

 

А сам пансионат состоял из нескольких трехэтаж­ных, весьма приличных корпусов, большой столовой, и большой танцплощадки.

 

Дорожки от корпусов сбегали к морю, на побережье с мелкой сияющей галькой. Все предметы культурно­го пляжного отдыха были налицо — и навесы, и топ­чаны, и шезлонги, и даже душ с пресной водой.

 

Был и волнорез с лесенкой на самом краю, для лю­бителей понырять, и маленькая лодочная станция ­небольшой гараж на четыре лодочки. Всё было.

 

Надо сказать, что дома Санька вела жизнь строгую, почти, можно сказать, аскетическую. Дорога в инсти­тут из маленького подмосковного городка занимала почти полтора часа — надо было рано вставать. По­том институт — и учёба. Книги, книги, книги.

 

Библиотека, читальный зал, конспекты, доклады, ре­фераты — и снова книги, книги, книги.

 

Санька не страдала от такой жизни. Такая жизнь нравилась ей. Или, может быть, она сама себя уверя­ла, что ей нравится такая жизнь, и никакая другая. По крайней мере, постоянная загруженность помога­ла ей не думать о другой стороне своей жизни.

 

Ведь в свои двадцать лет Санька Александрова ­не то, что не влюблялась «по-настоящему» ещё ни ра­зу, но даже и «не по-настоящему» — ещё не влюбля­лась. И не целовалась ни разу, ни с кем, если не счи­тать Витьку, одноклассника. Да и то было это украд­кой, один раз, в далёком девятом классе.

 

Что-то мешало Саньке в этой стороне жизни. Мо­жет быть, обилие прочитанных книг, в которых любовь выглядела всегда идеальной, воздушной, и какой-то не­досягаемой.

 

Сравнивая себя с главными героинями любимых книг, Санька испытывала щемящую, проникающую глубоко, в самое нутро, тоску. Как могли любить эти героини! Какими были смелыми, какими уверенными в себе. Какими красивыми они были! Ну где, хоть в од­ной книге, видели вы некрасивую героиню?

 

Да, было от чего появиться и расцвести настоящей тоске!

 

А тут ещё это зеркало…Ох, уж это зеркало! Даже подходить к нему — и то не хотелось.

 

Потому что не врало зеркало, а отражало всё вре­мя одно и то же лицо.

 

Её, Санькино, лицо. Вроде бы и симпатичное, но черты — уж такие простецкие! Ни тебе чёрных глаз, ни кудрей, ни бровей вразлёт. Да ещё и очки! Посто­янные очки, съезжающие на нос! То же мне, Джуль­етта! То же мне, Ассоль!

 

Может, мешали Саньке и другие мысли. Где-то в глубине души сидела, как заноза, мысль о высоком своём предназначении, о своей дальнейшей выдающей­ся жизни и карьере научного работника.

 

Такие мысли постоянно подогревали в ней родите­ли, особенно мать. Сами-то родители были людьми «простыми» — по положению, но не простыми – по мечтам своим и амбициям.

 

Мать была бухгалтером на заводе. Но когда она на­чинала рассказывать о своей работе, то, казалось, что главнее, чем она, на заводе никого нет. Иногда даже казалось, что и в министерстве никого главнее нет.

 

Мать очень гордилась, что смогла закончить, хоть и за­очно, экономический институт. И всегда прибавляла: «Мне была открыта дорога в науку! Но я предпочла по­святить себя семье!»

 

А если ссорилась с отцом, то тоже говорила всегда одинаково: «Ах, лучше бы я пошла в науку!»

 

Отцу так и не удалось закончить институт — он за­кончил радиотехнический техникум. Превратности судьбы привели его к должности завхоза, вернее ска­зать, заместителя директора по хозяйственной части главной гостиницы в городе.

 

Отец так и называл себя: «Я зам директора по хо­зяйственной части!» И тоже гордился, и пользовался благами своего положения. Не то, чтобы воровал ­просто пользовался. Так, в меру.

 

И оба родителя души не чаяли в своей Сашеньке, гордились её способностями и умом, и ждали от неё многого. По крайней мере, что станет Сашенька док­тором наук, или кандидатом — в крайнем случае.

 

И про замужество мать всегда говорила одно и то же: пойдёшь, Сашенька только за профессора какого­-нибудь, или, опять же, в крайнем случае — за воен­ного, но чтоб не меньше полковника.

 

Такая подготовка к дальнейшей жизни велась сис­тематически, с самого первого класса. Поэтому не уди­вительно, чем закончился первый Санькин роман.

 

Роман закончился, не успев начаться. Витька, ко­нечно, Саньке нравился. Но после первого свидания Санька поставила Витьке условие: хочешь со мной встречаться — исправь свои двойки! Витькины чувст­ва такого испытания не выдержали.

 

В институте же группа была девчоночьей, а на тан­цы Санька не ходила. Так, помечтает иногда о прин­це — и вся, как говорится, любовь.

 

Вот так и поехала в Крым — неопытная, нецелован­ная, со своей кашей, а, вернее сказать, со своим ком­потом в голове.

 

Тут, уважаемый читатель, я вынужден сделать «ли­рическое отступление». Да, я решился рассказать вам эту историю… Значит, я как бы отвечаю за неё. За всё, что в этой истории будет происходить.

 

История-то, в общем — простая, житейская. Таких историй кругом — тьма.

 

Возьми, останови на улице любого прохожего ­и он расскажет тебе историю, может быть, и похлеще, чем эта.

 

А если взять одну и ту же историю?

 

И послушать, как разные люди будут эту – одну и ту же — историю рассказывать. Или как одну и ту же историю будут разные люди слушать.

 

Насколько разными получатся эти истории! Как по­-разному люди рассказывают, и как по-разному слуша­ют! Ведь каждый из нас в каждой истории видит, что­-то своё, и это своё и считает в ней главным.

 

Один считает историю затянутой и надоедливой, другой — закончившейся слишком быстро. Один под­дакивает тебе: «Да, да!» А другой говорит: «Нет! Как ты можешь! Как язык у тебя поворачивается!» А тре­тий — просто повернётся и уйдёт. Или бросит книж­ку в угол, и скажет: «Какая ерунда!».

 

Не суди, мой дорогой читатель, слишком строго мою героиню, даже если сам ты человек верующий.

 

Я-то знаю, что ты стал верующим совсем недавно.

 

Вон как ты категоричен, как резок и прямолинеен!

 

Наверняка, Санька тебе не очень понравилась. Так, или нет?

 

— Да, честно говоря. Что-то я не вижу в ней ниче­го примечательного.

 

— Может ты и прав. Однако, давай мы договорим­ся с тобой — пусть наши герои идут по своему пути. А мы, как верующие люди, будем с ними рядом. И по­молимся о них, когда им будет трудно. Ты согласен?

 

— Да.

 

***

 

Первые дни пребывания в пансионате напоминали Саньке прекрасную волшебную сказку. Ласковое мо­ре, бездонное полуденное небо, теплая галька.

 

Нежность рассвета, страстность заката, таинствен­ность ночи в обрамлении огромных, сияющих звёзд ­не могли не тронуть поэтических струн Санькиного сердца.

 

В первые дни Санька вела себя, как голодный, ко­торому дали миску борща. Она как бы поглощала окружающую красоту, и не могла оторваться. Она заби­ралась на гору — не высоко, правда — и подолгу си­дела среди непонятных и незнакомых цветков и трав, глядя на открывающееся с высоты море. Вечером же она сидела на волнорезе, провожая солнце, и встречая огромную, красного цвета луну.

 

Душа её была наполнена окружающим миром, и не желала ничего больше.

 

На танцы же она пришла только к концу первой не­дели. Соседки по комнате чуть не силком потащили её, порядочно обсмеяв за созерцательный образ жизни, и обозвав синим чулком.

 

Чулок нарядился в своё лучшее, синее же, с голу­быми оборочками платье, и сдался на милость судьбе.

 

Любовь пришла сразу, с первого взгляда. Санька увидела Его, и сердце её всколыхнулось до самой сво­ей заветной глубины.

 

Он стоял возле бортика танцплощадки. На нем бы­ла рубаха цвета рассветного неба. Вернее, это была обычная полосатая рубаха, но полоски были розовато-­сиреневыми, и как-то неестественно ярко отсвечивали при свете фонарей.

 

Правильное, удивительно спокойное лицо. Прямые волосы, спадающие на лоб. И нос прямой, какой-то скандинавский, что ли.

 

Однако, довольно глупо говорить о том, какой у че­ловека нос, или — какие волосы, когда сердце уже ска­зало тебе самое главное. Да, сердце сказало, сказало сразу. Это Он! Санька замерла.

 

Надо бы немного отвлечься и рассказать, какие по­пались Саньке соседки по комнате.

 

 

 

 

 

Комната была на четверых. Койку у окна справа за­няла сама Санька, а напротив расположилась весьма замечательная женщина.

 

Замечательна она была тем, что была хороша собой, ухожена, и чётко настроена на главное — на обяза­тельное заведение курортного романа. Было ей лет тридцать, и звали её Наташа.

 

В ней всё было замечательно — и прекрасно зави­тые волосы, и хорошо накрашенные губы, и красивая одежда. Был у неё, правда, один небольшой изъян ­непропорционально длинная талия. Но Наташа счита­ла свою талию не недостатком, а достоинством, и вся­чески её подчёркивала. Наташа работала в каком-то уч­реждении, была разведена в течение двух лет, и весь­ма искушена в вопросах взаимоотношения полов.

 

Кровать ближе к двери, справа, занимала Галя ­симпатичная, смешливая хохлушка, лет тридцати пя­ти, полненькая и певучая, обладающая безоблачными ясным взглядом на мир. У Гали был муж, и двое де­тей, а путёвку она получила от профсоюза, за хорошую работу на кондитерской фабрике.

 

Слева же располагалась Надежда Георгиевна, очень достойная женщина, лет сорока двух — сорока пяти, сохранившая стройность и привлекательность. Густые, седеющие волосы собраны были сзади в тугой, тяжё­лый узел. Это прекрасно гармонировало со стройной её фигурой и придавало значительность, даже какой-­то аристократизм всему её облику.

 

Уже прошло лет пять, как она была вдовой. Её дочь, была почти ровесницей Саньке. Работала Надежда Ге­оргиевна в проектной мастерской.

 

Главным же, в её теперешней жизни, было всё то же. Как и все одинокие женщины она хотела найти Его — друга, мужа.

 

Вот они-то и вытащили Саньку на танцы. Вытащи­ ли навстречу первой любви.

 

Конечно, Санька не осмелилась пригласить Его на белый танец. А на танцы других цветов он не пригла­сил её. Он её просто не заметил.

 

Однако появление Саньки на площадке не осталось совершенно незамеченным. Невысокий, худенький парнишка пригласил её на второй танец, а потом ещё раза два.

 

Невысокий, чёрненький, смуглый. Во время танца парнишка смотрел Саньке прямо в глаза, может быть потому, что были они одного роста. Саньке казалось, что глаза его спрашивали: «Кто ты? Кто, и зачем?»

 

— Санька, ты глянь, как Костик сразу на тебя глаз положил! — Наташа подошла к Саньке в перерыве между танцами

 

— А что это за Костик?

 

— А местный, из тех вон домиков. У него мать здесь на кухне работает. А он на лодочной станции под­рабатывает. — Наташа за неделю уже знала почти всех. — Смотри, он молодой ещё совсем. Пацан. Ему лет семнадцать, не больше.

 

Танцуя с Костиком, Санька старалась не упускать из вида Его, Его, самого главного. Он танцевал с раз­ными женщинами, но не часто, пропуская некоторые танцы. И два раза — с Надеждой Георгиевной. И Сань­ка отметила про себя, что эта пара смотрел ась очень красиво.

 

Закончились танцы, и началась для Саньки новая жизнь. Хотела она пройти, проследить, где Он живёт, в каком корпусе. Да только с первого раза не получи­лось — подошли Наташа и Галя, а с ними несколько мужчин — шумных, весёлых.

 

— Сашенька, пошли, пошли! На берегу посидим, винца выпьем, песни попоём! Пошли, пошли! Не отпи­райся!

 

Не устояла Санька, пошла. Дома она вина не пи­ла — на семейных праздниках ей наливали символи­чески, она пригубит — и всё. А тут! Точно, пьяный воз­дух свободы!

 

Компания расположилась на берегу. Откуда-то взя­лись и бутылки, и стаканы, и закуска. Докторская кол­баса, плавленые сырки, сало, огурчики, помидорчики. Крымский колорит тоже был выдержан — сезон абри­кос и персиков — просто гора ароматных, сладких пло­дов. Ешь — не хочу!

 

Санька выпила полстаканчика сладкого вина, потом ещё полстаканчика. Закусывала абрикосами. Вино пи­лось легко, как лимонад.

 

Саньке налили ещё, и она стала пить потихоньку, маленькими глоточками, закусывая маленькими кусоч­ками фруктов.

 

Она утеряла нить общего разговора. Ей просто бы­ло хорошо, тепло.

 

Компания шумела, потом начались песни. Песни вернули Саньку к действительности. Санька любила песни, любила слушать, любила петь. Голос у неё был небольшой, а слух хороший, верный. Санька стала под­тягивать, вливаясь в общий песенный поток, становясь частью чего-то большого, открытого, сильного.

 

«Ой, мороз, мороз — не морозь меня!» И это сов­сем не казалось странным на берегу тёплого моря, бар­хатным июльским вечером, почти ночью.

 

Чувство песенной мощи не зависит от времени, ме­ста, и даже мало зависит от количественного и каче­ственного состава поющих. Песня как бы живёт сама и даёт поющим какое-то время пожить внутри себя, вкусить себя, почувствовать себя.

 

Сколько уже поколений людских пребывало там, внутри этой немудрёной песни! «Ой, мороз-мороз!»…

 

И правда — разворачивается душа, как неоглядный белый простор заснеженной равнины. Огромной рав­нины, таящей в себе и мощь свободы, и мощь победы, и возможность потери, возможность безвременной по­гибели.

 

Только к концу посиделок заметила Санька напро­тив себя жгучие карие глаза маленького Костика. Уга­сающее пламя костра отблескивало в них. Глаза были устремлены на неё.

 

Даже когда компания разошлась, и в палату свою Санька вернулась — глаза Костика всё ещё блестели перед ней, как две маленькие искорки.

 

Но это ещё был не конец вечера. Как ни странно, позже всех пришла в палату Надежда Георгиевна.

 

Правда, ещё никто не спал, и даже свет ещё горел. На­дежда Георгиевна сияла.

 

— Девочки, с каким я интересным человеком по­знакомилась! — сказала она. — Так прекрасно пого­ворили!

 

— А целовались? — смеясь, поинтересовалась На­таша.

 

— Ну, что ты, Наташа! Это же приличный человек! — А з приличным цилуватыся слаще!

 

— Галя, Галя, и вы туда же!

 

Посмеялись ещё немного, да угомонились.

 

Знала, знала Санька, с кем гуляла Надежда Георги­евна. Почувствовала нутром. Но красное вино, теплая ночь и спетая песня не дали ей ни опечалиться, ни от­ чаяться, ни просто расстроиться.

 

Как ни странно, Санька уснула почти счастливой.

 

 

 

***

 

— Ну и ну! Мне трудно даже слушать твоё пове­ствование! Ты так просто рассказываешь, как девчон­ку развращают на твоих глазах! А ещё в Бога веруешь! Что же не плачешь, не возмущаешься?

 

— Знаешь, я плачу. Я ведь примерно знаю, что ге­роине моей предстоит пережить. Я просто рассказы­ваю, как было. А тебя — об одном попрошу: даже ес­ли ты прав, не будь так строг! Не руби сплеча! Не будь фарисеем!

 

— Как же не возмущаться! Всё происходящее ­явно греховно, и никто не чувствует этого. Пьют, лю­бовь крутят. А не крутят, так собираются крутить.

 

— А ты сам, ты то — давно безгрешен? Не сомне­ваешься, не ошибаешься? Разве ты — судия им? А по­том, иногда неизвестно, что для кого в жизни может быть самым светлым. Ведь мы, люди, разные все. И по-разному — всем дано от Бога. Может, для кого-то этот«Мороз» будет самым светлым воспоминанием в жизни.

 

— Ладно, посмотрим… Только не называй меня фа­рисеем, хорошо?

 

— Договорились. Но и ты не забывай, что мы са­ми грешны. Грехи только другие.

 

***

 

Санька уснула почти счастливой, а проснулась со­вершенно счастливой. Она уже знала, где познакомит­ся с ним, где найдёт его. Почти первой пришла она в столовую. Увидев, к какому столику направляется он, она быстро-быстро засеменила со своим подносом ту­да же.

 

— Можно за ваш столик? — спросила она у его со­седа, сама удивляясь своей решимости и полному от­сутствию колебаний и сомнений.

 

— Пожалуйста, пожалуйста, девушка! Украсьте на­шу мужскую компанию!

 

— Пожалуйста, — сказал и он. — Сашенька, ка­жется? — мы ведь знакомы заочно, мне Надежда Ге­оргиевна рассказывала о вас.

 

Сердце у Саньки дрогнуло, когда услышала она своё имя из его уст.

 

— Александра. Александра Александрова, — ска­зала она слегка охрипшим голосом. — А можно и Сань­ка, и на «ты».

 

— Николай, — сказал его сосед

 

— Алексей Иваныч. А можно — Алексей. И на «ты».

 

Счастье продолжалось. Сердце Саньки пело: «Алек­сей! Алексей!» Завтрак пролетел, как одно мгновение.

 

Уже на выходе она столкнулась с Надеждой Геор­гиевной, и поймала её недоумевающий, сожалеющий, и несколько ревнивый взгляд.

 

На пляже Санька раскинула своё полотенце в обо­зримой близости от своих новых знакомых. Потом от­скочил мячик, потом надо было надуть матрац.

 

Потом завязался разговор.

 

— Где учишься? Где живёшь? А сколько тебе лет?

 

Какая молодая!

 

— А вам, Алексей Иванович, сколько лет?

 

— Тебе, Сашенька, тебе! Мне, Сашенька, трид­цать три.

 

— А, я знаю! Тридцать три — возраст Христа, ког­да его распяли на кресте. Это значит — возраст наи­высших свершений человека.

 

«Я младше его на двенадцать лет!» — подумала она про себя. — «На двенадцать лет!» Сашенька не реши­лась спросить его о самом главном — женат ли он? Не спросила также, где он работает — не смогла.

 

Как хорошо было ей рядом с ним! Как прекрасно! Как заманчиво-таинственно, и в то же время — спо­койно. Если бы знала она, сколько раз в своей жизни будет вспоминать она эти мгновения. Несомненно, это была любовь.

 

На сколько Сашенька была младше Алексея, на столько Надежда Георгиевна была его старше. Но… любви все возрасты покорны — увы! Этот человек был единственным, на ком остановился взгляд Надежды Ге­оргиевны.

 

Вчера вечером ей показалось, что что-то может про­изойти между ними — и, вот, вот оно, препятствие­ Сашенька!

 

«Да нет, не Сашенька, — грустно сказала себе На­дежда Георгиевна. — Наверно, препятствие в моём возрасте… Грустно…    Однако, не будем отчаиваться».

 

Надежда Георгиевна поправила причёску и отпра­вилась на пляж — занимать место с другой стороны от Николая с Алексеем.

 

Как быстро летит время, когда мы хотим его про­длить!

 

Ещё неделя пролетела, как чайка над водой — раз­вернула белые крылья, и нет её. Сашенька и на пля­же, и в столовой, и вечерами была рядом с Алексеем. Она уже легко называла его на «ты», и уже давно рас­сказала ему всю свою немудрёную жизнь. Она даже решилась задать ему главный вопрос: женат ли он?

 

Ответ был обнадёживающим. То есть он сказал, что не разведён пока, но уже год не живёт с женой, а жи­вёт у матери, там же, в том же городе. В городе Воро­неже.

 

Даже название города вызывало у Сашеньки чувст­во счастья, и, не побоюсь сказать, благоговения, как вызывало это чувство всё, касающееся Алексея. Эда­кая воронёная нежность цвела в Санькиной душе. Не ходила она по пансионату — летала.

 

Даже внешность её претерпела изменения. Сашень­ка сняла очки. Ведь она, к стыду своему, не читала ни­чего — ни единой книги за две недели!

 

Ровный, золотистый загар покрыл Санькино лицо, руки, ноги. Волосы выцвели и стали почти белыми, а глаза, засветились синевой — именно синевой, а не голубизной. Они приобрели странный, редкий, василь­ковый оттенок.

 

И стала Сашенька похожа то ли на русалку без хво­ста, то ли на наяду — в общем, что-то сказочное про­изошло с ней, и сама она стала похожа на сказку.

 

По крайней мере, сердце Костика она разбила, и раз­била окончательно, разбила это бедное сердце на мел­кие кусочки.

 

Костик появлялся, как тень, и смотрел на неё. На танцах Сашенька теперь была занята — танцева­ла с Алексеем. Костик же сидел на бортике, и смотрел.

 

На пляже место Костика было рядом с лодками, на маленькой лодочной станции. Поэтому Костик за­бирался на волнорез, чтобы видеть и Саньку, и свои лодки.

 

Алексей предлагал Саньке покататься на лодке, и не раз. Санька согласилась однажды. Они пришли к лод­кам, и Костик дал им маленькую лодочку. Так, вдво­ём, уплыли они далеко-далеко — туда, где только мо­ре и небо, и ветер…

 

На берегу же ждал их Костик — чёрный, худой, гру­стный.

 

Один раз решился Костик с Санькой поговорить. Подсел к ней на берегу.

 

— Сашенька… Я хотел спросить…

 

— Чего?

 

— Тебе он очень нравится?

 

— А тебе зачем?

 

— Нет, ты ответь!

 

— Да, Костик, он мне очень нравится.

 

— Он женат. У него сын есть, восьми лет.

 

— А ты откуда знаешь?

 

— А я в книге регистрации посмотрел, там знако­мая наша сидит.

 

— Он женат, а с женой не живёт! Он мне сам го­ворил!

 

— Сашенька, я тут в пансионате такого навидался! Тут все мужики — или не женатые, или с жёнами не живут. Ты-то ведь — не роман крутишь, ты-то по на­стоящему… Я это вижу.

 

— Знаешь, Костик, ты прав. Я — по настоящему. Я за ним — в огонь и в воду пойду! Только семью я разбивать не хочу. Если бы он с женой жил, я бы с ним… Я бы на него даже не посмотрела. Я на чужом несчастье — никогда бы… Я ему верю, верю! Он разведётся, и я замуж за него пойду. И сына его буду лю­бить. Я всё сделаю для него!

 

— Это всё — обман! — Костик перевернулся на гальке животом кверху. — Мне уже восемнадцать. По­дожди меня немного, я в мореходку поступлю, приеду к тебе… Сашенька, я тебя не обману! Подожди, не гу­ляй с этим…

 

Сашенька повернулась к Костику лицом, потом се­ла на полотенце, обхватив руками колени. Костик то­ же сел. Сашенька протянула руку и дотронулась до чёрных Костиковых волос. Волосы были жёсткими и колючими.

 

— Спасибо тебе, Костик, — сказала она. — Спа­сибо, но его я люблю.

 

Костик встал, и с разбегу прыгнул в море. И по­плыл — далеко, далеко. Еле-еле была видна вдали чёр­ная точка, потом и её стало не видно. Санька вгляды­валась, вг лядывалась вдаль…

 

Костик, конечно, не утонул. Плавал он, как рыба. Вечером, на танцах, снова на бортике сидел.

 

На третьей неделе Алексей впервые поцеловал Са­шеньку, поцеловал по-настоящему, по-мужски. Почув­ствовала Сашенька, что она любима, почувствовала, что она желанна. Она почувствовала, что может стать женщиной, стать настоящей женщиной, отданной, пре­данной любимому целиком, без остатка.

 

Она впервые в жизни лежала на крепкой мужской руке, подложенной ей под голову. Они лежали вмес­те на горе, выбрав более-менее ровное место, и смот­рели на звёзды.

 

— Как я люблю тебя, Сашенька! — сказал Алек­сей. — Как хочу быть с тобой долго, долго — может, и всю жизнь.

 

— Скажи это ещё раз, — попросила Сашенька ­

 

Ещё, ещё раз!

 

— Сашенька, я тебя люблю.

 

— Я люблю тебя, Алёша. Алёша. А-лё-ша. — Са­шенька вскочила, закружилась на месте, подняв лицо прямо к звёздам. — Я люблю тебя, Алёша! — закри­чала она в небеса. А может, не закричала, а зашептала.

 

Когда Сашенька пришла в палату, там были только Галя и Надежда Георгиевна. Наташа же отсутствова­ла с героем своего очередного романа.

 

На лице Сашеньки было написано так много, что На­дежда Георгиевна отвернулась, чтоб не подсматривать чужих секретов.

 

Надежда Георгиевна уже давно поняла, что у неё нет никаких шансов, и теперь смотрела на Сашеньку с какой-то почти материнской нежностью.

 

— Любишь его? — спросила Надежда Георгиевна — Люблю.

 

— Сашенька, ты мне скажи — ты девушка ещё? Уж извини за вопрос.

 

— Угу.

 

— Не торопись опрометчивые поступки совершать.

 

Это я тебе как дочери говорю. Успеешь ещё. А пока­ не торопись!

 

Санька не знала, как ей ответить. Она любила, и бы­ла готова на всё. Она опасалась, но была готова. Мо­жет, Надежда Георгиевна просто ревнует? Ну и про­тивная, подлая такая мыслишка! Санька прогнала её. Нет, нет.

 

— Спасибо, Надежда Георгиевна, — промямлила Санька, и укрылась с головой — убежала, унеслась на крыльях мечты в свой сияющий, влюблённый мир.

 

Четвёртая неделя пребывания была последней. Са­шенька и Алексей почти не расставались. Сразу после ужина убегали на гору, ибо только там можно было побыть в одиночестве. И разговаривали, и пели, и це­ловались.

 

И о роде занятий Алексея Сашенька уже узнала. За­кончил он в своё время пединститут, исторический фа­культет. По специальности не работал, а работал в га­зете, чем-то вроде репортёра. Потом стал снимать фо­торепортажи, а потом, перешёл в фотоателье, где и ра­ботает до сих пор. А попутно ещё — и репортажи де­лает для газеты, и с детьми занимается – фотостудию ведёт. Всё это нравилось Сашеньке, всё это казалось ей значительным и поэтичным.

 

Всё в нём было для Сашеньки значительным, всё бы­ло поэтичным. Всё в нём воспринимала она, как бы это точнее сказать, как часть своей будущей жизни. При­нимала всё, без остатка.

 

Неотвратимо приближал ось окончание срока. Са­шенька ждала, ждала от Алексея решительных и окон­чательных слов.

 

Предпоследним вечером они снова забрались на го­ру, на «своё» место.

 

Алексей расстелил на траве казённое одеяло, достал бутылку вина, персики, абрикосы, и большие, неправ­доподобно розовые груши. Санька сидела и молча смо­трела на него — она любовалась им, впитывала в се­бя каждое его неторопливое движение.

 

— Прошу вас, мадемуазель, на прощальный ужин.

 

— Почему прощальный? у нас ещё целых два дня, сказала Санька, и подумала: «И целая жизнь».

 

Села солнце, и южная ночь обняла их обоих, осве­тила звёздами — и Сашеньку, и Алексея, и остатки трапезы прощания.

 

Алексей приблизился к Саньке, ласково обнял её.

 

Никаких сомнений не было в Саньке — только счас­тье принадлежать любимому. Только небо, только звёзды.

 

И вдруг Алексей сел и как-то резко отстранился от нее.

 

— Сашенька, я не могу… прости, я не в праве… ми­лая моя! Вот, возьми, — он вынул из кармана рубаш­ки маленькое витое серебряное колечко. — Возьми, на­день.

 

Санька надела кольцо. Оно мерцало на пальце от­ражённым звёздным светом, как маленькая упавшая звёздочка.

 

Прощальный ужин был окончен.

 

***

 

— Где Леша? — спросила Санька за завтраком у Николая.

 

— Как где? Ты разве не знаешь? Он уехал сегодня, рано, в пять утра. Собрался и уехал.

 

— А… а… что сказал?

 

— Сказал, что телеграмму из дома получил.

 

— А мне… ничего не передавал? Никакой записки?

 

Адреса не оставил?

 

— Нет, Сашенька, нет…

 

— Коля, а ты адрес его знаешь?

 

— Нет… Да ты не грусти, Сашенька! Это же ку­рортный роман — они всегда так кончаются, честное слово!

 

Сашенька не могла пошевелиться. По щекам текли слёзы, текли сами по себе, не меняя остановившегося выражения на Санькином лице.

 

— Ничего, Сашенька! — продолжал Николай. ­Домой приедешь, хорошего парня себе найдёшь. И за­будешь, как его звали, Лешку-то… Да Бог с ним, с Лёш­кой этим! Сколько у тебя ещё Лешек таких будет.

 

Сашенька и слышала его, и не слышала. Потом она доплелась до своей комнаты, и рухнула на постель. Она не могла пошевелиться. Мир почернел, угас. Санька забылась тяжёлым, не приносящим бодрости сном, и проспала часов до четырёх дня.

 

Просыпаться не хотелось. Уже проснувшись, Сань­ка продолжала лежать, слушая утешения всех, по оче­реди, соседок по комнате. Утешали примерно так же, как Николай, и только Надежда Георгиевна присела к Саньке на постель, взяла её за руку, и сказала:

 

— Знаешь, Сашенька, в этой жизни за всё надо пла­тить. И, как ни странно, дороже всего приходится пла­тить за любовь.

 

— Как это?

 

— Приходится платить за ту радость, которую да­ёт тебе любовь. Зато — ты любила, и это дорогого сто­ит. Не верь, что ты забудешь. Не забудешь никогда. Боль притупится, а то, как ты любила — будешь по­мнить.

 

— Ну, Надежда Георгиевна, ну, утешила! — воз­мутилась Наташа. — Не верь ей, не верь, Сашка! За­будешь сразу, как нового найдёшь! Все мужики — оди­наковые, кобели и сволочи, так и знай!

 

— Леша — не такой… — слабо сопротивлялась Санька Наташиному напору.

 

— Такой, не такой. Все кобели! Поэтому меняй их без жалости, Сашка, бросай их, пока можешь! Пусть бегают за тобой, пусть в рестораны водят, пусть по­дарки дарят. Прекрати ныть! Забудь, забудь его, кобе­ля, забудь!

 

Вечером Наташа почти насильно подняла Саньку, и снова, как вначале смены, оказалась Санька на бе­регу, в шумной компании Наташиных и Галиных при­ятелей.

 

Почти не раздумывая, автоматически, взяла она из рук Наташи полный стакан. Выпила, как воду, всё ви­но. Потом ещё. Она потеряла счёт стаканам, она по­теряла счёт времени, потеряла память о себе.

 

Очнулась Санька уже под утро — на скамейке, воз­ле танцплощадки. Её голова лежала на коленях у Ко­стика. Костик тихонько гладил её по волосам. Курточ­ка Костика прикрывала ей ноги.

 

— Костик! Ты здесь… Ты что, всю ночь здесь про­сидел?

 

— Я пришёл туда, где вы отвальную праздновали. Ты потом совсем пьяная стала, все плакала, да его зва­ла. Падала, вон, смотри, коленку разбила. Ну, я и ос­тался с тобой.

 

— Спасибо, Костик. Не смотри на меня, я, навер­но, страшная сейчас. Лохматая…

 

— Ты же знаешь — мне всё равно — лохматая ты, или причесанная.

 

Они помолчали.

 

— Костик! Ты можешь узнать…

 

— Что?

 

— Достань мне адрес его! У тебя же тётка там зна­комая, регистраторша. Достань, прошу тебя. Я поеду к нему, и у него всё спрошу сама. Я ему верю, слы­шишь, верю!

 

Слова эти не получили опоры в Костике. Они зако­лебались, и Санька услышала их как бы со стороны. И сама вдруг не поверила им.

 

«Я верю, верю, верю. Леша, я верю тебе!» — про­шептала она в голубое рассветное небо и не услыша­ла оттуда никакого ответа.

 

— Я сделаю это. Ладно, — сказал Костик. — Сде­лаю для тебя.

 

Костик пришёл вечером и принёс две бумажки. На одной был воронежский адрес Алексея, а на дру­гой — его, Костика, адрес.

 

— Побудешь дома и сама выберешь, по какому ад­ресу письма писать. А ещё — вот.

 

И Костик протянул ей маленькую коробочку.

 

— Хочешь — носи, а хочешь — выброси, — ска­зал он.

 

В коробочке было тоненькое серебряное колечко. Оно было гораздо тоньше того, которое подарил Алек­сей, и не такое красивое. Просто две полоски, переви­тые одна с другой.

 

— Как я хотел быть с тобой, — сказал Костик, пой­мав её взгляд.

 

Санька надела колечко, подошла к Костику и обня­ла его. Потом тихо поцеловала его в щёку — не поце­ловала даже, а просто прикоснулась губами.

 

Вечером они не пошли на танцы. Сидели на волно­резе до самых звёзд. Стихи читали. Санька много зна­ла стихов. Как ни странно, и Костик знал немало.

 

Утром Костик пришёл провожать Саньку. Когда ав­тобус тронулся, Костик ещё долго стоял и смотрел ему вслед, смотрел на пустую дорогу, по росшую корнями растений.

 

Растения были до боли знакомы ему, ведь он вырос на этом берегу, рядом с этой дорогой, ведущей вверх.

 

Санька же, откинувшись не мягкую спинку сидения, твердила наизусть адрес: город Воронеж, улица Школь­ная, дом…

 

Дорога укачала её, и она уснула, убаюканная надеж­дой на скорую встречу с любимым.

 

***

 

— Я недоумеваю…

 

— От чего?

 

— От их слепоты… от их неумения отличить истин­ное от ложного… от их метания из одной крайности в другую… Я просто теряюсь, честное слово… столько у них желаний, которым не суждено сбыться. Сколь­ко страданий впереди…

 

— Может, тебе их жаль?

 

— Всё у них неправильно, всё неровно. Всё в этом мире наполнено грехом, даже то, что мы называем «лю­бовью».

 

— Ты начинаешь вспоминать, как сам был влюб­лён? Это было ещё до того, как ты стал таким правед­ным? И ты сам не мог отличить истинное от ложного, главное — от второстепенного. Разве ты не помнишь этого? Разве не это ты вспомнил, и разве не от этого ты плачешь?

 

— Зачем мне возвращаться туда, где меня давно уже нет? Я покинул те края, покинул!

 

— Раз мы возвращаемся, значит, мы что-то забы­ли там. Или — ещё не всё поняли. Может, и ты понял ещё не всё? Тогда ты должен вернуться. И должен при­готовиться — тебе там может быть нелегко, а может быть и обидно, и неприятно. Может понадобиться всё твое мужество.

 

— Для чего же мужество?

 

— А мужество — «увидеть свои прегрешения». — Причём тут «мои» прегрешения?

 

— А потому, что ты — человек. И ничто человече­ское не чуждо тебе, как и героине нашей. Понял? Ты возвращаешься в своё прошлое — для того, чтобы по­каяться. И, может быть, вспомнив себя, ты не будешь так строг и к ним.

 

***

 

У Саньки осталось после пансионата немного денег, и где-то числа двадцатого августа она придумала по­ход с однокурсниками. «На три, а может, на пять дней», — сказала она матери. Мать ей ещё денег да­ла. Всё Санька посчитала — туда хватит, чтоб на по­езде доехать, а обратно — как получится.

 

Билет попался в плацкартный вагон, на верхнюю полку.

 

Только вошла Санька в вагон, только присела — как раздался шум, громкие голоса, и в её купе ввалилась шумная цыганская компания.

 

«Вот это да!» — подумала Санька.

 

Компания состояла из двух женщин – постарше и помоложе, разодетых в платки и цветные юбки, и двух мужчин — пожилого, и молодого, на вид, чуть помладше Саньки. И вдобавок ко взрослым — куча детей, примерно от пяти до двенадцати лет.

 

Санька вжалась в полку и инстинктивно потянулась к сумке.

 

Пожилая цыганка проследила глазами за её рукой и усмехнулась:

 

— Не бойся, девушка, не прячь — никто тебя не тронет.

 

Санька улыбнулась ей в ответ и успокоилась. Цы­ганки заняли нижние места, положив с собой по одно­му ребёнку. Парень забрался наверх, напротив Сань­ки, а верхнюю боковую занял мужик. На нижней бо­ковой расположились валетом двое цыганят постарше. Цыганят оказалось всего четверо — просто суеты от них было, как от десятерых.

 

Никак не могли угомониться. Наконец мужик цык­нул на них, они притихли и заснули мгновенно.

 

Цыганки тихонько переговаривались, и звуки чужо­го языка гармонично вплетались в стук колес, не ме­шая Саньке думать.

 

Хотя едва ли её состояние можно было назвать «ду­маньем». Просто Санька слушала, как колёса повторя­ют одно единственное слово, иногда чётко, ритмично, а иногда чуть-чуть сбиваясь: «Алексей, Алексей, А-лек­сей… Лёша, Лё-ша».

 

Уснула Санька, и проснулась — ночи не заметила. Проснулась от того, что пожилая цыганка теребила её за руку.

 

— Вставай, девушка, чай проспишь.

 

Санька сползла с полки и отправилась умываться, а когда вернулась, на столе уже были разложены пи­роги, яйца, колбаса, сыр, курица.

 

— Садись, садись с нами! — позвали её цыганки. А парень подвинулся, освобождая место рядом с со­бой. — Как звать тебя?

 

— Александра. Александра Александрова. Санька, короче.

 

— Хорошее имя!

 

До чего же вкусны были цыганские пироги! Не ис­пытывала Санька ни неловкости, ни стеснения. Взяла один, потом другой.

 

— Ешь, милая, ешь, — сказала пожилая. — А ку­да едешь одна, расскажи.

 

— Да не знаю, как и сказать, — ответила Санька, дожёвывая последний кусок пирога.

 

— А ты не бойся, скажи, как есть. Не зря же ты с нами вместе в дороге оказалась.

 

— Как не зря?

 

— Не зря, не зря. На Земле ничего нет – просто так. Куда едешь, девушка?

 

— Ну, раз не зря, тогда скажу. Я к любимому еду, — и Санька рассказала свою историю, не скры­вая почти ничего.

 

— Как звать-то его? — спросила пожилая

 

— Алексеем.

 

— Алексеем, говоришь. Лучше бы ты за нашего Лёшку пошла. Слышь, Лёшка, а взял бы её?

 

Молодого цыгана звали Лёшкой. Он и раньше по­стреливал на Саньку глазами, а тут глянул в упор. От прямого взгляда мурашки побежали у Саньки по спине.

 

— А чего? Взял бы! Да только у неё ещё дурь из головы не вышла.

 

— Сам-то поумнел давно! — ответила за Саньку мо­лодая. — Ты его не слушай, у него невеста есть. При­едем — поженим их. Однако негоже девушке ездить так, как ты. Мы так не ездим.

 

— А я думала — цыганки вольные, могут за люби­мым… ехать там… бежать. Я читала про цыган — «Кар­мен» Проспера Мериме, Пушкина читала — «Цыгане», и Горького. Там Лайка Зобар и она — забыла, как её звали — умерли оба… Знаете?

 

Цыганки о чём-то поговорили на своём языке, по­том пожилая толкнула молодую в бок, и они засмея­лись.

 

Саньке же ничего не ответили. Как-то грустно по­жилая сказала:

 

— Давай, грамотейка, мне руки твои – посмотрю я, где там твоя любовь.

 

Она взяла Санькины ладони, глядела на них так и сяк, потом зачем-то перевернула ладони ногтями вверх. Потом посмотрела на Саньку долгим взглядом и показала её ладони молодой. Молодая покачала го­ловой.

 

— Ты Богу крещеная? — спросила Саньку по­жилая.

 

— Вроде да. Бабушка крестила, отцова мать, ког­да я ещё совсем маленькой была. В деревне у себя кре­стила, вроде. В городе-то нельзя было.

 

— Молись, девушка, Богу, вот что я тебе скажу. Крепко молись. Если крещёная, молись, и если не кре­щёная, тоже молись.

 

— А что? Что там? Буду я с ним? С любимым я буду?

 

— Будет у тебя любовь, будет у тебя семья – всё будет, только не сейчас. Если не… Молись, сейчас мо­лись. Опасность над тобой — и скорая, и потом ­длинная. Если выстоишь, если отмолишь — всё будет. А не отмолишь — не знаю я, не знаю…

 

— А с Лешей? Я с Лешей буду?

 

— Всё! Ничего больше не скажу, и так сказала мно­го! Всё! Собираться пора! — и она стала прикрикивать на детей по-цыгански, стала будить мужика и собирать вещи.

 

Цыгане вышли, не доезжая до Воронежа. На про­щанье пожилая неожиданно обняла Саньку, и снова прошептала ей:

 

— Молись!

 

Санька долго махала вслед всей компании потом со­брала постель и стала смотреть в окно на бегущие по­ля, деревья, и маленькие домики.

 

Колёса выстукивали ей: «Молись, молись, мо-лись, мо-лись».

 

Приближался воронежский вокзал.

 

***

 

— Ты без цыганок не мог обойтись? Ведь твоя Сань­ка могла встретиться в поезде со священником, или просто с верующим человеком. И можно было обойтись без всяких гаданий, ведь и так понятно, что из этой поездки, кроме плохого, ничего не выйдет! А то и гадания ты навесил на неё! Грех за грехом! К гада­ниям обращаться — грех!

 

— Знаешь, я вот думаю, что трудно было встретить священника, в те-то годы вообще трудно, а ещё в по­езде «Москва — Воронеж» — почти нереально. И ве­рующего человека — трудно было встретить вообще, по определению. Это сейчас вероятность такой встре­чи увеличилась, а тогда… И потом, я не уверен, услы­шала бы священника эта девочка, едущая на встречу судьбе.

 

— А это — как бы он говорил с ней!

 

— Да. А ты не думаешь, что она просто не готова пока? Не готова, ослеплена любовью своей. Бог не да­ёт ей навстречу священника, а цыганок посылает. По­ка! Как бы ей говорит: «Услышь, девочка, услышь хоть цыганок!»

 

— Можно было хоть не гадать! Ты что, сам в эту хиромантию веришь?

 

— Я в Бога верю. А всё остальное — прилагатель­но, понимаешь? Как в «Недоросле» — дверь «прилага­тельна» была! А насчёт хиромантии — я тебе вот что скажу. К примеру, у тех, кто болен болезнью Дауна, линия сердца всегда сливается с линией головы, и ми­зинец вырастает коротким, только до первой фаланги безымянного пальца. Хромосомная аномалия отража­ется на линиях ладони…

 

— Ну, и что?

 

— А то, что есть на нас отражения всего, что мы из себя представляем, и глупо было бы это отрицать. Просто Бог — сильнее всех отражений. Если у меня есть Бог, мне не нужны эти отражения. Господь со мной — чего устрашуся?

 

— Это так. И, всё таки… Что ж ты героиню такую выбрал? Дремучую такую? Такую бездуховную? Мог бы не писать о ней вообще.

 

— Или я её выбрал, или она меня… Может, в сле­дующий раз позволит мне Бог взять другую героиню. Может, я начну писать повесть о монахине, или о се­стре милосердия. Или о мученице святой.

 

— Вот это будет прекрасно!

 

— А пока я буду писать о Саньке. Повесть ведь и называется так: «Прозрение истины местного значе­ния». Это как в сводке с фронта: «На таком-то направ­лении — бои местного значения». Если писать о мо­нахине — это как прорыв окружения. Если о святой, то это как Курская битва, или как Сталинград. Я же пишу сейчас — о боях местного значения. Но это не значит, что в них нельзя погибнуть… Это не значит, что в них можно быть трусом. В них также можно быть предателем, или быть героем, понимаешь?

 

— А ты знаешь, что с ней дальше будет?

 

— Я знаю, что с ней будет, как я это знаю. Но Бог надо мной — может всё перемениться. Пока же я про­должу.

 

Город Воронеж встретил Саньку хорошей, тёплой погодой. Было уже далеко за полдень, когда Санька на­шла ту самую Школьную улицу, где жил Леша.

 

Потихоньку, пешком, шла она к его дому. Типовая пятиэтажка в центре заросшего деревьями двора.

 

Санька села на лавочку и огляделась. Дети играли в песочнице, две бабушки сидели на лавочке у сосед­него подъезда. Страшно было Саньке подняться по ле­стнице, и она решила пойти на разведку.

 

Санька поднялась со своей лавочки и, как бы про­гуливаясь, подошла к лавочке у подъезда и села рядом с бабушками. Она сидела с ними минут двадцать, не зная, как подступиться, задать свой вопрос. Бабуш­ки сами ей помогли:

 

— А ты чья же будешь, дочка?

 

— Я не с вашего двора.

 

— Да мы уж видим-то.

 

— Я знакомого жду. Мы собрались фотографиро­ваться, к Алексею Ивановичу вашему. Да что-то нет знакомого.

 

— А что, Лёшка уже и по выходным подрабатыва­ет? Всё мало ему!

 

— «Ух ты!» — стукнуло в голову Саньке. — «Вос­кресенье!»

 

— Это не ему мало! Это Ирке его ненасытной ма­ло! Она его гоняет — не остановится!

 

— Чего не остановится — вон, на юга его отпу­стила.

 

— Так теперь три шкуры спустит!

 

— Ирка — это жена, что ли? — спросила Санька, постаравшись придать своему голосу как можно боль­ше равнодушия. Но, видно, что-то дрогнуло в голосе, так как бабки разом повернулись и посмотрели на неё. Трудно бабок провести.

 

— Жена, жена законная! — сказала одна из ба­бок. — А ты что выспрашиваешь?

 

— Очень надо! — ответила Санька. — По-моему, вы сами сказали.

 

Санька посидела на лавочке ещё чуть-чуть. Потом встала и, притворно поругавшись на знакомого, кото­рый не пришёл, пошла прочь от лавочки — быстрее, быстрее.

 

«Значит, жена. Жена, Ирка. И никакой мамы, ни какой телеграммы».

 

Комок подступил к Санькиному горлу, да так и за­стрял в нём. Слёзы подошли к глазам, в глазах пому­тилось, и первая слезинка побежала по щеке.

 

Тишина и покой садика, озарённого последними предзакатными лучами солнца, детские голоса суще­ствовали как бы в другой реальности, и Санька виде­ла и слышала всё, но словно издалека.

 

Основная же часть её существа вопила, стенала и билась изнутри, не имея выхода. В конце концов Санька села прямо на траву, прислонилась спиной к де­реву, и застыла.

 

«Жена. Жена Ирка. Всё… всё».

 

Немного придя в себя, Санька подумала: «Надо най­ти место такое, чтоб увидеть его, если он из дома бу­дет выходить.»

 

Приняв такое решение, Санька переместилась к ла­вочке, с которой был виден его подъезд. Она присела на краешек, рядом с молодой, вовсю обнимающейся, парочкой. Потом парочка удалилась. Потом стало тем­неть.. .

 

Алексей вышел часов в восемь вечера. Как во сне, поднялась Санька с лавочки, и двинулась к нему на­перерез.

 

Сердце её колотилось бешено, дыхание останавли­валось. Санька подошла к нему и прошептала:

 

— Леша! Леша!

 

Он обернулся и вздрогнул:

 

— Ты?

 

— Я, Леша.

 

— Ты…

 

— Это я… Ты так быстро уехал… Ты не простился… Алексей обернулся в сторону дома, как бы прове­ряя, что его не видно из окна. Потом схватил Саньку за руку и потянул её в сторону, за ограду садика.

 

— Как ты могла? Как решилась?

 

— Я люблю тебя. Ты ведь знаешь, что я готова на всё.

 

— Ты пойми… — неуверенно, дрожащим голосом начал он. — Я не всё тебе сказал… там, на море… вер­нее, я не всю правду сказал… струсил, короче…

 

— Я знаю, — сказала Санька. — Жена Ира. И жил ты с ней всё время, и к матери не уходил.

 

— Уходил. На три дня. Ты пойми — у нас сын. Вот, он приболел немного, а я в аптеку иду.

 

— Да я поняла. Я всё уже поняла, Леша. Может, я даже там, на море, всё поняла. Я только верить не хотела этому.

 

— Прости…

 

— Курортный роман, да? Я ведь не стала бы гулять с женатым. Может быть, я не полюбила бы так, если бы знала, что ты женат.

 

— Но ведь я не обидел тебя там, на берегу, — ска­зал Леша.

 

— Лучше бы ты обидел меня там, а не здесь, — от­ветила Санька.

 

— Я теперь буду бояться из дома выходить, — ска­зал он после недолгого молчания. Мне будет казать­ся, что ты стоишь здесь, в садике, возле ограды. Я те­перь на этом месте всю жизнь вздрагивать буду.

 

— Ты можешь не вздрагивать. Ты можешь спокой­но ходить и в садике, и во дворе, и в подъезде. Я не приеду больше. Никогда.

 

— Мне пора. Прости меня ещё раз, — сказал он. Потом молча достал сигареты и закурил.

 

— Ты ведь не куришь!

 

— Это я там, с тобой, не курил. А тут я — как па­ровоз дымлю.

 

— Можно мне с тобой в аптеку? – попросила Санька. — Возьми меня под руку, а?

 

В аптеке он встал в очередь, а Санька села на по­доконник и смотрела на него. Смотрела, как он стоял, как доставал маленький женский кошелёк, как платил, как укладывал в пакет лекарства.

 

На нем была та же рубаха, в которой Санька впер­вые увидела его, — в розовато-сиреневатую полоску. Бывает ли в мире что либо прекраснее?

 

Так же наблюдала Санька и в магазине.

 

 

 

Она любовалась им. Она как бы проживала с ним жизнь. Вот они прошлись под руку, вот он пошёл в ап­теку, вот он пошёл в магазин… вот он… вот он…

 

«Вот он тут рядом, а я вижу его в последний раз…вот он тут рядом, а я не увижу его больше никогда…»

 

Не было в ней обиды, не было злости. Была любовь, и было прощание. Было медленное, едва переносимое, разрывание собственного сердца. Леша, Леша-а-а-…

 

— Обнимите меня на прощанье, Алексей Ива­ныч, — сказала Санька, когда они вышли из магази­на. — Назад я с вами не пойду.

 

Он обнял Саньку, прижал к себе крепко, крепко.

 

— Прости. Если бы я был сильнее… Если бы я мог… Прости…

 

Он повернулся и побежал через дорогу, через трам­вайные пути; какое-то время его рубашка светлела сре­ди деревьев, потом её сияние заслонил проезжающий трамвай, а когда трамвай проехал, в садике уже не вид­но было никого.

 

Тёмным, совершенно непрозрачным облаком, к серд­цу Саньки подплывала тоска — зловещая, зияющая пу­стота.

 

***

 

— Видишь, всё осталось на своих местах. Семья ­не разрушена, муж — бегом домой бежит. Даже де­вушка осталась девушкой. В житейском смысле сло­ва, так сказать. А теперь — давай проводим Лешу. Вот видишь, он поднимается по лестнице на четвёртый этаж, в свою маленькую двухкомнатную квартирку. Сейчас его встретит жена, властная, не терпящая воз­ражений. Жена которую он давно уже не любит, а по­просту побаивается. Поэтому и работу дополнитель­ную берёт, и кружки всякие ведёт. Чтоб дома помень­ше быть. Ну, и денег заработать, конечно. Ирка его от денег добреет. Проводим его, он возвращается назад, к своей…

 

— Он возвращается к своей лжи. — К жизни своей он возвращается.

 

— Вся наша мирская жизнь есть ложь! Так или ина­че выраженная ложь! Мы все привыкли к своей лжи, как этот Леша. Он так привык, что уже и не замеча­ет почти, не хочет замечать. Не может! На секунду ос­ветилась ложь и вот, всё снова возвращается на кру­ги своя.

 

— Да, осветилась. Светом этого курортного рома­на… или, вернее, светом этой любви — коротким, яр­ким, как фотовспышка… А мы просто больны этой ло­жью, мы больны, понимаешь. Больной человек не ви­дит микробов, не понимает процессов, идущих в нём. Он просто страдает, и нам его жаль. И мы — ведём его к врачу. И мы не презираем его за то, что он бо­лен, не гоним, не бьём. Страдающим болезнями мира сего — к небесному врачу надо идти. Да только стра­дающий — болезни своей не видит. Сжился с ней, при­вык. И если ты, мой дорогой читатель, зрячий такой, видишь болезнь эту — так сострадай, а не презирай!

 

— Постой, постой. Странная мысль пришла мне в голову. Я вдруг подумал — вот, пошёл бы он навст­речу своей вспыхнувшей, как фотовспышка, любви, и… началась бы новая ложь. А? И неизвестно ещё, как бы эта Санька повела себя дальше. Как бы она командо­вала «своим» Лешей, а? Ведь Леша-то характером сла­боват. Возгордилась, наверняка бы Санька наша воз­гордилась!

 

— Ты прав. Всякая медаль имеет две стороны. Мы часто оцениваем ситуацию так поверхностно! Мы впа­даем в гнев, или в тоску. Мы слепы и глухи. А Бог смо­трит на нас с высоты и думает: сколько же надо тебя, милый, учить, чтобы ты взглянул на другую сторону своей медали. Чтобы ты разглядел — за трагизмом своей ей нынешней ситуации — иную ситуацию, иной, бо­лее жестокий трагизм, от которого тебя спасает Бог.

 

— И тогда нынешняя ситуация не будет так страш­на и трагична.

 

— Да. Только Лёша не знает об этом. И Санька не знает. В её медали — одна сторона. Нам с тобой надо бы просто помолиться за неё — ей трудно сейчас бу­дет. Да и за Лешу помолиться…

 

— Помилуй, Господи, раба Божьего Алексея, и ра­бу Божию Александру, и прости им все их прегреше­ния, вольные и невольные. Помилуй, Боже, и нас греш­ных. Аминь.

 

***

 

Тёмным, совершенно непрозрачным облаком, к серд­цу Саньки подплывала тоска — зловещая, зияющая пу­стота. Санька стояла возле магазина, опираясь на же­лезный поручень, отделяющий витрину.

 

Звенели на повороте трамваи. Окошки их светились уютным светом. За окошками сидели люди. Люди еха­ли домой. Как и утром, Санька воспринимала окружа­ющую жизнь только краешком сознания. Сердце же её всё больше погружалось в пустоту.

 

«Я не хочу больше жить. Я не хочу жить, не хо­чу», — думала Санька. «У меня была какая-то жизнь, но я не знала, что это — не жизнь».

 

Санька повернулась лицом к витрине. В глазах всё расплывалось.

 

«Потом у меня появилась любовь, и только это и бы­ла моя жизнь. Лёша, Леша! Ты — ты был моей жиз­нью, Леша! Теперь у меня нет любви. Значит, у меня нет жизни».

 

«У меня нет его — он ушёл. Он ушёл, и он унёс мою жизнь»

 

«Он — унёс мою жизнь», — повторила она про се­бя ещё раз.        Она снова повернулась лицом к дороге. Звенел трам­вай.

 

«Трамвай! Что может быть прощё — трамвай! Я сей­час лягу под трамвай! Правильно! Я лягу под трамвай, и через мгновение не будет меня, не будет этого все­го… Зачем мне моя жизнь… зачем мне жизнь без люб­ви… зачем мне жизнь — без него…»

 

Решение было принято. Сомнений не было — на­оборот, стало как бы легче от того, что решение было принято.

 

«Всё закончится, когда меня не будет. Не будет ме­ня — не будет этой муки! Лучше умереть, чем жить без Него».

 

Глупая, детская мысль промелькнула в голове – как её найдут под воронежским трамваем.

 

«Пожалуй, не опознают. У меня же паспорта нет. Надо маме записку написать, а то будет искать меня, и ведь не найдёт…»

 

Санька достала блокнотик, и вырвала из него лис­ток. Она написала свою фамилию и адрес. Потом при­писала — «Мама, прости». Потом подумала, и припи­сала: «Папа, прости». Положила записку в карман и по­шла к путям.

 

Приближался воронежский трамвай. Санька вста­ла на пути. Ни тени сомнения не было в её сердце. Гла­за её почти ничего не видели. Она услышала страш­ный скрип, потом громкие, срывающиеся на фальцет крики водителя:

 

— Дура! Идиотка! Жить надоело! — и дальше ­матом, матом. Высунулись пассажиры, остановились прохожие. Саньку стащили с путей, и снова посадили на тот же железный поручень. Кто-то сунул ей вали­дол, прямо в рот.

 

— Ничего… — промямлила она, — у меня просто закружилась голова.

 

Трамвай уехал, зеваки разошлись. Наконец, её ос­тавили в покое и самые сочувствующие. Сколько сидела Санька на поручне — неизвестно. Надо было придти в себя, чтобы повторить попытку.

 

«Я ошиблась», — подумала Санька. — «Надо не вставать на путь, а сразу бросаться под колёса. Сей­час, сейчас. Сейчас, отдышусь чуть-чуть, и лягу».

 

Вдруг ей вспомнилась цыганка из поезда, и её на­стойчивые слова: «Молись!»

 

«Молись…молись… я не умею… я не молилась ни­когда…»

 

Волна всех чувств, какие только можно предста­вить, подхватила её, отодвинув действительность на не­досягаемое расстояние. Санька закрыла глаза и про­шептала:

 

— Бог! Ты слышишь, Бог?

 

«Ты существуешь, Бог? Ты слышишь, Бог? Я не мо­гу жить без него! Я не могу, не хочу без него жить… я потеряла его — я потеряла свою жизнь… я ничего не хочу… мне незачем жить… Бог! Почему он ушёл? Почему Ты не остановил его? Бог, Бог! Если Ты суще­ствуешь — помоги мне, Бог..»

 

— Помоги мне, Бог… — прошептала Санька в из­неможении.

 

Это был крик души. Это была тяжкая, горделивая, вся как бы обожжённая — но это была молитва, и она была услышана.

 

Почти незаметно, легко, что-то чёрное отошло от Санькиной души, и ей стало чуть-чуть легче.

 

Она почти не понимала, что делает. На сердце ста­ло спокойнее. Санька сняла с пальца кольцо, подарен­ное Алексеем, и пошла к трамвайным путям.

 

Санька положила на рельс кольцо и отошла в сто­рону. Трамвай прозвенел. Санька снова подошла к пу­тям и подняла бесформенную, блестящую металличе­скую пластинку. Пластинка имела жалкий вид.

 

«Вот она, любовь моя… вот она жизнь моя… вот и всё»

 

Самоубийство произошло. Произошло оно в таком вот, в символическом виде. Санька осталась жива. Она ещё раз посмотрела на серебряную пластинку и без со­жаления бросила её на пути.

 

На звенящем воронежском трамвае Санька доеха­ла до вокзала. Поезд уходил только на следующий день, с утра. Санька взяла билет, и пристроилась на ночлег в холодном и грязном зале ожидания.

 

Она заснула прерывистым, тяжёлым сном. Во сне на неё наезжал звенящий, сияющий разноцветными ог­нями трамвай. Санька чувствовала облегчение, почти радость, встречая трамвай в полный рост, раскинув на­встречу руки… и просыпалась снова и снова.

 

Взгляд её натыкался на бомжей, сидящих в углу за­ла ожидания, прямо на полу.

 

Бомжи были как бы иной, но не менее значитель­ной частью её сна. Санька смотрела на них некоторое время, и снова проваливалась в другую часть своего существования, где её ждал сияющий, и не имеющий сомнений и жалости, воронежский трамвай.

 

 

 

***

 

— Ты довел свою героиню до смертного греха! — Да, я знаю. Я знаю, что самоубийство — смерт­ный грех. Но… Я не чувствую в твоём голосе доброты.

 

— К чему же быть мне добрым? К смертному греху?

 

— Да не к греху, а к человеку. Ты никогда не ду­мал, почему люди, уже несколько веков подряд, хра­нят память о двух маленьких человечках, совершив­ших смертный грех?

 

— Это о ком ты?

 

— О Ромео и Джульетте. Они ведь совершили этот грех, они дошли до конца. Но они так близки людям, потому что они любили, потому что они ошибались. Они были честны, они не лгали. Щедр и милостив Гос­подь, и долготерпелив. Самоубийство от потери люби­мого — или самоубийство от потери власти, или денег. Тоска заснеженной Елабуги, или тоска изнеженного сибарита. Всё грех, всё смертный грех. Однако, если разницу видят люди — неужто разницы не видит Бог?

 

— Но твоя героиня — явно в гордыне. Нет люби­мого — нет жизни. Что же это, скажи, если не гор­дыня?

 

— Гордыня. Любовь. Честность. Молодость — юно­шеский максимализм. Слыхал?

 

— Тоже гордыня.

 

— Да, да! Ты это говорил уже. Вся наша жизнь ­ложь. Вся наша жизнь — гордыня. Мы все — горде­цы, и мы все — любим своих гордецов, любим своих лжецов. Все, заметь! Но мы все, как можем – пусть коряво, пусть испугано и неправильно, но любим ­и это основа нашей жизни. Главное слово тут – не «гордецов», а «любим»!

 

— Ты что, оправдываешь её?

 

— Я не выношу ей приговора. Смотри, Бог вложил ей, неверующей — вложил молитву в уста. Бог отвёл её от греха — неужели не видишь?

 

— Вижу.

 

— Может, не стоит нам тогда быть строже, чем Бог?

 

***

 

На этот раз билет Саньке попался в купейный ва­гон. До первой остановки Санька ехала в пустом купе одна. Она лежала в тишине, с открытыми глазами. Сна не было.

 

Но и долгой тишины — не получилось. В вагон во­шёл молодой парень с большой сумкой. Парень был ко­ротко стрижен, гладко выбрит и широко улыбался. Он явно был обрадован соседству с молоденькой де­вушкой.

 

— Как хорошо! — сказал он, поставив сумку. ­Как хорошо, что вы в этом купе! А то я боялся, вдруг бабушка какая-нибудь попадётся. Курите?

 

— Нет, — прошептала Санька. — Хотя… могу по­пробовать…

 

— Ну, вот и ладненько.

 

Парень был молодым мичманом, едущим к месту службы. Сначала — до Москвы, а потом — ещё даль­ше, на Север.

 

Через некоторое время на столе появилась бутыл­ка водки, закуска. Санька водку не пила почти — тя­нула одну рюмку, потихоньку. Ей не хотелось пьянеть. Разговор она поддерживала, и даже посмеялась чему­-то. Как будто два человека были в ней одновременно ­один болтал с молодым мичманом, а другой — по-преж­нему стенал и метался, не понимая, что происходит.

 

Приближалась ночь. Мичман подсел к Саньке на полку. Потом протянул руку, обнял Саньку. Намере­ния его не вызывали сомнений.

 

«Ну что ж, пусть, — подумала Санька спокойно. ­

 

Мне всё равно, кто это будет. Я отдала всё, что у ме­ня есть, своему любимому. Просто он не взял. Он ис­пугался. Но держать это в себе я не могу. Пусть бе­рёт этот парень — какая разница. Мне будет только легче. Свою жизнь я выбросила.

 

Почти без сопротивления, без движения, Санька позволила молодому мичману сделать всё, что он хотел.

 

— Ты что — девушка? — спросил парень удивлён­но, когда всё закончилось.

 

— Да.

 

— А чего же ты… так?

 

— Ты не виноват, — сказала Санька. — Так надо. Ей было стыдно. Стыдно этого купе, этого поезда,

 

этого парня. Но не было ни грамма сомнения в соде­янном.

 

— Ты погуляй, — сказала Санька парню. — Я при­веду себя в порядок.

 

Не выдержала — слёзы потекли по лицу.

 

— Ты извини, — проговорил парень. — Я же не знал. А поехали в Мурманск со мной? Может, полу­чится у нас что. Я и жениться могу.

 

— Не надо. Не надо жениться. Ты не виноват ни в чём, успокойся. Я сама… сама…

 

Когда парень вошёл, Санька уже полностью успо­коилась.

 

Они посидели немного ещё в неловком молчании.

 

Потом парень лёг на полку, отвернулся и заснул.

 

Санька же погрузилась вновь в тяжёлую дремоту, полную трамвайных звонков, бомжей, бутылок. При­бавился ещё вид купейного столика снизу — та кар­тина, на которую смотрела она, становясь женщиной.

 

— Поедем со мной! Поедем, ты не пожалеешь! ­снова и снова звал Саньку с утра молодой мичман.

 

Звал, даже ступив на Московский перрон. Звал, по­могая ей доставать рюкзак из камеры хранения. Сань­ка не отвечала, только слабо махала рукой.

 

— Всё, всё. Прощай.

 

И парень растворился в вокзальной суете, оставив Саньку на привокзальной площади, у входа в метро.
Санька вытащила пакет с испорченной едой, и бро­ сила его в урну.

 

Начинающийся, новый период её жизни — не пред­вещал ничего хорошего.

 

***

 

— Грустно. Она сама разрушает себя.

 

— Грустно. Но поступки её не лишены определён­ной логики. Она как бы покончила с собой, продолжая жить.

 

— Как же она жить-то будет — выбросив себя? Как можно выбраться из этого болота?

 

— Что человекам невозможно, возможно Богу. Вот она, гордыня, видишь — на наших глазах как бы ме­няет знак, и превращается в тоску, самоуничтожение.

 

Хотела многого — а ничего не получила.

 

— Ну и героиня у тебя! Не перестаю удивляться! — Не у тебя, а у нас. Героиня как героиня. Это мы с тобой рассуждаем о ней, о каждом поступке её. А та­ких героинь в жизни — ох, много… И героинь, и геро­ев. Кто в их поступках разберётся? Кто поможет им понять всё то, что происходит с ними?

 

— Нет, интересно все-таки, как она сможет выйти из такой передряги?

 

— Не надо, не забегай вперёд, мой дорогой чита­тель. Ведь у нас впереди — вторая часть повести.

 

— Подожди, Леша — это первая любовь, а кто же — вторая?

 

— А Костик? Вторая, отвергнутая любовь. На все ­Господня воля. И так же, как на все- и на нашу любовь.

 

ЧАСТЬ II
Любовь третья и четвёртая

 

Жизнь Саньки внешне была такой же, как и преж­де: институт — библиотека — дом. Ещё сильнее, чем раньше, впилась Санька в свою книжную науку, и го­раздо меньше, чем раньше, смотрела по сторонам. Ка­залось, что жизнь за пределами означенного круга пе­рестала существовать для неё. И — никаких эмоций не было у Саньки по этому поводу!

 

Пролетели три года, как один день. Приближалось окончание института, Надо было решать свою дальней­шую судьбу — подумать об аспирантуре, и, действи­тельно, о научной карьере.

 

Санькины студенческие работы всегда отличались тщательностью, и в то же время — оригинальностью подхода к проблеме. У неё уже было несколько дипло­мов, она выиграла несколько студенческих конкурсов.

 

Она начала работать над темой, которая вполне мог­ла перерасти, со временем, в кандидатскую диссерта­цию. Тема была связана с творчеством Льва Толстого, с поздним его периодом. Санька продвигалась по сво­ей дипломной работе, как ледокол по тонкому льду. Все препятствия ломались перед ней.

 

Саньке сшили даже строгий, тёмно-синий костюм,           специально для столь торжественного события.   Но счастья в жизни, увы, ей это не прибавляло.

 

Внешне Санька изменилась. Она ссутулилась, как бы пригнулась к земле. Лицо было бледным, слегка одутловатым. Очки — не снимались. Волосы висели серыми космами, и с трудом собирались в бесформен­ный пучок. Выглядела Санька старше своих лет.

 

Друзей у неё не было, с парнями она не встреча­лась. Институтские подруги присутствовали в её жиз­ни постольку-поскольку. Она не сближалась ни с кем.

 

Вот такую вела Санька жизнь, пока не появился на её горизонте человек, ставший её третьей любовью.

 

Весной, перед восьмым марта, в гости приехала Санькина двоюродная сестрёнка. Сестрёнка приехала из провинции — посмотреть Москву, походить по му­зеям. Была у неё ещё одна цель — на танцы походить. Может, попадётся жених столичный!

 

Сестрёнке было девятнадцать лет, она была хоро­шенькой, и без особых претензий. Еле-еле преодолев программу средней школы, она не стремилась учиться больше ничему и жила в ожидании чудесного принца.

 

— Когда на танцы пойдём? — начала приставать сестрёнка, едва переступив порог.

 

— И правда, Сашенька, почему не пойти? — ожи­вилась мать. Она уже отчаялась вытолкнуть Саньку ку­да-нибудь. Саньке пора было замуж, давно пора, но что-­то было в ней надорвано, и мать не могла не чувствовать этого и не переживать об этом.

 

— Иди, дочка, развлекись, — поддакивал и отец.

 

— Можно в военное училище пойти! – щебетала сестрёнка, а можно хоть в какой-нибудь институт, где мальчиков побольше, и где танцы есть. У меня подруж­ка ходила в автодорожный, ей понравилось так!

 

— Ну ладно, давай в автодорожный. Мне всё равно.

 

— Ура! — запрыгала сестрёнка. — Только, Саня, надо тебе прихорошиться, причёску сделать, подкра­ситься. Ну, я за тебя возьмусь!

 

И она взялась. Стараниями сестрёнки Санька пре­вратилась в нечто, что совершенно было на неё, тепе­решнюю, не похоже. Волосы были покрашены и уло­жены, глаза подрисованы, губы — тоже. Санька не противилась. Сказать по правде, ей было всё равно, как она выглядит.

 

И они отправились на праздничный вечер, в автодорожный институт, посвящённый дню восьмого марта.

 

Как ни странно, Санька пользовалась на танцах да­же большим успехом, чем симпатичная сестрёнка.

 

В сердце её не то, чтобы что-то начало оживать. Нет! Просто забился в нём поруганный, растоптанный и за­гнанный внутрь интерес к окружающему.­

 

Близость чужих мужских рук, близость чужих ды­ханий и запахов делали своё дело. Один парень при­гласил её два раза подряд. Потом он пригласил сест­рёнку и о чём-то оживлённо болтал с ней.

 

— Вот тот, показала в сторону этого парня сестрён­ка, всё расспрашивал о тебе. А я всё рассказала. Что ты — из Подмосковья, что ты институт заканчиваешь.

 

«Расспрашивал, не расспрашивал… — думала Сань­ка, — какая разница…» И вдруг поймала себя на том, что впервые за несколько лет, ей вдруг стало не всё равно… Не совсем — всё равно…

 

Санька посмотрела в ту сторону, где стоял пригла­сивший её парень, и вдруг встретилась с ним глазами.

 

Парень пригласил Саньку ещё, и ещё раз. Его зва­ли Дмитрий, был он из краёв южных, краснодарских. Заканчивал институт — так же как и она, Санька.

 

Старше был Саньки на год. И внешне был ничего ­высокий, и одновременно плотный, не худой. Грубость черт лица смягчали пухловатые губы и небольшие усики.

 

Парень проводил их с сестрёнкой до метро и всё про­сил приезжать в следующую субботу, снова на танцы.

 

Может, Санька и не поехала бы в следующую суб­боту, да сестрёнка сразу доложила матери, что Сань­ка пользовалась успехом, что один парень на неё за­пал, и т.д., и т.п.

 

— Сашенька! — сказала вечером мать, присев на кровать Саньки. — Сашенька, не отказывайся, иди на эти танцы, иди. Жизнь ведь — не кончилась, надо те­бе замуж выходить, надо детей рожать. Если бы ты зна­ла, как у меня сердце болит — смотреть на тебя, как ты всё одна, да одна.

 

И Сашенька — сдалась. На танцах, в следующую субботу, парень сразу нашёл их и больше от Сашень­ки не отходил.

 

Вскоре они начали встречаться. Сначала по суббо­там и воскресеньям, потом и в будни.

 

Дмитрий, или Димка, жил в общежитии, в комнате на троих. Убогое холостяцкое жильё, прокуренное, пропитое, видавшее виды. Димка приводил Саньку па­ру раз к себе в гости. Санька пила портвейн, закусы­вая немудрёной, студенческой пищей. Знакомилась с какими-то парнями, девчонками. Знакомилась, не за­поминая ни имён, ни лиц. Песни под гитару, громкие, весёлые разговоры. Иной мир, иная вселенная…

 

Санька порывалась уйти, перестать встречаться с Димкой. И с удивлением понимала, что не может. Уже не может.

 

Оттаивало сердце Саньки, оттаивало. Нет, не была она влюблена, и никаких особых чувств к Димке не испытывала. Разве что чувство благодарности. За то, что заметил её, отличил среди всех. За то, что вско­лыхнул, отогрел чуть-чуть замёрзшее её сердце. Каза­лось, совсем замёрзшее.

 

Одно маленькое происшествие её насторожило, но она старалась не думать о нём, чтоб не спугнуть пе­ремен, происходящих с её сердцем.

 

В одно из посещений общежития Санька вышла на Кухню, чтобы поставить чайник. На кухне стояла де­вушка, жарила картошку.

 

— Ты с Димкой гуляешь? — неожиданно спроси­ла она.

 

— Я — ответила Санька.

 

— Ты смотри, осторожна будь, гуляй, да не загу­ливайся. Он не хороший человек, а проще сказать гад он. От него наша Светка аборт делала, уже на пя­том месяце. Он с ней гулял, а потом стал ревновать, бегал за ней кругом, и даже бил. Она от него еле убе­жала, и аборт сделала.

 

— А сейчас она где? — спросила Санька, чтобы что-нибудь спросить.

 

— Академ взяла. Домой уехала, раны зализывать.
История была нехорошая, и Санька спросила о ней Димку, спросила почти сразу же.

 

— А, это… донесли тебе уже! Это завистники, по­нимаешь! Да, я с ней гулял, и беременная она была, это правда. Она сама хотела забеременеть. А потом ­дура она была, понимаешь?

 

— Как «дура»?

 

— Просто дура! Глупая она была. Ты вот не дура у меня, ты — умница! Я не хотел, чтоб у меня дети были — дураки! Не хотел я детей от неё! Она стала беситься, и бегала за мной, как оглашенная. А я — ни­чего ей не обещал, ничего. Я ей сказал, чтоб она аборт делала, когда ещё двух месяцев не было. А она дотя­нула, что уже поздно стало.

 

Слышать это было неприятно, но объяснения были получены, и были они не хуже всяких других. А фра­за «Ты не дура у меня, ты умница» ласкала самолюбие и оправдывала Димку, даже если он был неправ.

 

Потом эта неприятная история не то, чтобы забы­лась, а просто отошла на второй план.

 

Санька была благодарна Димке. За то, что он взгля­нул на неё, такую ничего хорошего не достойную. За то, что она посмела, наконец, впервые за два года, выглянуть из своей тоски, как из кокона. И она посме­ла даже помечтать, что снова сможет стать бабочкой!

 

Временами стало казаться Саньке, что она не толь­ко благодарна. И, может быть, она сможет снова по­любить… А, может, она уже любит?

 

Чувства оживали в сердце Саньки, но так медлен­но! Так медленно и неуверенно колыхались они, эти чувства.. .

 

Ещё одна вещь иногда настораживала Саньку, но она молчала — отгородившись, не желая замечать плохого. Ни одно свидание не обходилось без вина, а то — и без водки. Опьянев, Димка становился весё­лым, многословным, и мог несколько раз подряд рас­сказывать одну и ту же историю.

 

Если были в компании — спорил со всеми, стара­ясь перекричать, переспорить. Внимание компании ста­рался перевести на себя любой ценой, даже сделать непристойное что-то. А если были одни — выступал, выпендривался, как артист, а иногда — как клоун. Бы­ло забавно, смешно, а иногда — страшновато.

 

Санька познакомила его с родителями. Тут уж он показал себя обворожил и мать, и отца. И началось на Саньку наступление, по обоим фронтам.

 

«Выходи замуж!» — с этим лозунгом ложилась Санька спать, и просыпалась с этим лозунгом. И мать, и отец — в один голос: «Где Дима? Как Дима? Какой хороший Дима!»

 

В одну из суббот, примерно через месяц, Дима при­гласил Саньку в гости — к себе в общагу. А там не было никого из соседей. То ли случайно, то ли специ­ально.

 

Так, на узкой койке чужого общежития, на грязных простынях, и началась Санькина семейная жизнь.

 

Истосковавшееся сердце упивалось любовью, упи­валось близостью. Санька с Димкой бродили по Моск­ве, по каким-то улочкам, скверикам, забегаловкам. Санька прогуливала институт! И это перед окончани­ем! Перед экзаменами, перед дипломом!

 

И везде искали они место, чтоб скрыться, спрятать­ся, остаться наедине. И в общаге, в разных пустых ком­натах, и даже дома у Саньки, пока родители были на работе.

 

Была ли Санька счастлива? И да, и нет. Старалась она не задумываться об этом. Временами ей казалось: «Да, да, да!» Иногда же сжималось сердце, как перед прыжком.

 

В середине мая подали в ЗАГС заявление. «Чтоб к распределению успеть. А если бы ты беременная бы­ла — вообще можно было бы — в Москве остать­ся», — сказал Димка.

 

Эта фраза неприятно резанула Санькин слух, а, вме­сте с ним, и Санькино сердце. Ей, конечно, хотелось остаться, хотелось в аспирантуру. Но её не страшили три года, которые надо отработать. «В аспирантуру можно и заочно, — думала она про себя. Всё равно те­му свою доделаю».

 

Для парня из Краснодарского края невеста из ближ­него Подмосковья была хорошей партией. Тем более, что прописка у Саньки была московская, в квартире у старой тётушки, одинокой старой девы, папиной дво­юродной сестры.

 

Сомнения у Саньки были — с утра, но наступал ве­чер, наступало время объятий, поцелуев и Санька всё забывала. «Я — любима!» — пело всё её существо. «Я любима, и я люблю! Прочь сомнения! Всё — прочь!»

 

За наделю до свадьбы Санька переехала пожить к Димке в общежитие. Соседи деликатно пересели­лись, чтобы дать молодым вдоволь побыть наедине.

 

Мать и отец не противились, а были только рады. у матери гордо поднялась голова. Теперь она могла сказать соседкам:

 

— Да, да! Наша Сашенька замуж выходит, за хо­рошего человека, за способного инженера-автомобили­ста! Знаете, сколько сейчас автомобилисты зарабаты­вают? По крайней мере, материально будет обеспече­на. А потом — можно и в науку!

 

Соседки кивали головами, и сгорали от зависти. Неделя перед свадьбой началась прекрасно, как вол­шебная сказка. Завтраки в постели, ужины в кафе. А ночи! Какие ночи!

 

В пятницу Димка выскочил вечером, чтобы купить продуктов. Не было его неожиданно долго. Когда же он вернулся, Санька ужаснулась. Был он пьян — тя­жело пьян, еле держался на ногах.

 

— Пил, пил, пил! — бормотал он придурошным го­лосом, — зайчик, я пил. Я встретил Кольку. И Сашку. И Машку…

 

При том, что выпивка постоянно присутствовала при их встречах, таким пьяным Санька не видела Дим­ку никогда. Она вообще не имела опыта общения с пья­ными, так как отец мог позволить себе только рюмоч­ку-другую, в праздник, и всё.

 

— Как же? — Саньке было обидно, но более все­го была она в недоумении. — Я ведь жду тебя… мы ведь договорились…

 

— Ты мне не указ! Ты мне не командир! Тоже мне, принцесса выискалась!

 

— Ты что, Дима?

 

— Это я что? Это ты — что! Говори, сколько му­жиков до меня поменяла! Говори! Ты думаешь, я не по­нял? Говори, сука!

 

Что-то рухнуло внутри у Саньки. Слова были рав­носильны удару, и она присела на кровать.

 

— Нет, ты встань, когда муж разговаривает с то­ бой! — наступал на неё Димка. И вдруг схватил её заворот блузки, приподнял с кровати и наотмашь ударил по щеке.

 

У Саньки зазвенело в ушах, потемнело в глазах. Ка­жется, она на мгновение потеряла сознание. Потом она заметила на рукаве кровь; кровь шла из носа. Она ка­пала на постель, на пол.

 

Санька наблюдала за собой как бы со стороны. Как она встала, как пошла в ванную. Потом — как одева­лась, как выходила из дому, как садилась в метро.

 

«Свадьбы — не будет. Не будет свадьбы у меня», ­думала она. Почти без сил добралась до родительско­го дома.

 

Димка приехал на следующее утро. Он был чисто выбрит, пах одеколоном, одет в чистую рубаху. При­ехал с букетом белых, чудно пахнущих роз. Вошёл в дом, подошёл к Саньке и встал перед ней на колени.

 

— Прости! Саша, прости! Я дурак! Я идиот! Встре­тил ребят, они меня уговорили — «мальчишник», «мальчишник давай»!

 

— Уйди. Я не могу. Как ты мог руку поднять на ме­ня… пред свадьбой. Да будь ты пьяным сто раз, но это…

 

Уйди. Я за тебя не выйду замуж.

 

— Прости! Прости!

 

— Сашенька! Ты же видишь, как Дима любит те­бя, — вступила в диалог мать. — Ты же видишь, как он раскаивается. Прости его, дочка. Крепче любовь будет.

 

— Прости, Саша! Я никогда… Я тебе обещаю — я никогда, никогда и пальцем к тебе не прикоснусь. Я на руках буду носить тебя. Сашенька, зайчик мой, про­сти меня. Хочешь — ударь меня, ударь больно, ударь меня сама!

 

— Саша, прости человека, — вступился за Димку и отец. — Надо простить, Саша.

 

Сдалась Санька, сдалась. Сердце не выдержало. «Я забыла, что он меня заметил, когда я на себе уже крест поставила! Я забыла, что с ним мне так хорошо было! Ведь буду — опять одна, не нужная никому, не способная ни на что!» — думала Санька.

 

«Может, И правда — не будет больше!» — думала она, снова как бы пытаясь убедить себя, веря — и не веря собственным надеждам.

 

Ах, как хотелось любви, счастья, благополучия! Свадьбу сыграли не хуже, чем у людей.

 

***

 

— Я тебя не пойму. Вроде бы, ты выводишь свою героиню из тоски, пробуждаешь в ней надежду, и сно­ва погружаешь её, теперь уже во мрак унижения.

 

— Она выбросила жизнь свою, и пробыла три го­да в тоске, почти смертной. Теперь пытается собрать себя заново, как бы возродить. Но не выходит у неё, не выходит сразу. Да и под силу ли это самому чело­веку, без благодатной помощи Божией? Она ещё так унижена внутри, так разбита, что ей и встречается че­ловек, который проявляет эту разбитость наяву.

 

— Ты хочешь сказать, что браки совершаются на небесах?

 

— Я дерзну предположить, что ей «попадается» муж, который точно соответствует её внутреннему со­держанию. Её собственному, как это сейчас принято говорить, «комплексу неполноценности». Каждый но­сит в душе свой собственный ад. Но наши рассужде­ния — это всего лишь — наши рассуждения. Может быть и по-другому.

 

— Как?

 

— Например так. Господь проводит чьё-то сердце через дебри тоски и унижения, чтобы засиять потом в этом сердце с чудесной силой. Помнишь Лазаря, ­чтобы воскреснуть, надо было ему умереть, и четыре дня быть мёртвым. Наверняка, плохо было Лазарю, и больно, когда он болел. Можно умереть, и истлеть. Попасть в пучину тоски, гордыни, жадности, тщесла­вия, лжи. А можно — воскреснуть. Да будет воля Бо­жия на то.

 

С распределением им повезло. Маленький промы­шленный подмосковный городок принял их тихо и при­ветливо. Место для Димки было — в большом гара­же, при номерном заводе. А Санька устроилась в го­родскую библиотеку.

 

Семье двух молодых специалистов завод выделил комнату в коммуналке, рассчитанной всего на две се­мьи — на время, пока построится дом, и подойдёт их очередь на жильё. Живи — и радуйся!

 

Соседями по коммуналке оказались люди простые, ещё молодые. Муж, жена и дочка лет пяти, которая в основном находилась в деревне, у бабки.

 

Олег Соколов, так звали хозяина, был высок, худ и ослепительно рыж. Рыжими были волосы, брови, рес­ницы, глаза. Кожа на лице была белой, без единой вес­нушки.

 

Жена же его, Надежда, была низенькой и неохват­но полной. Передвигалась она по квартире важно, с до­стоинством. Худой и рыжий муж её ретировался от од­ного её взгляда, приговаривая:

 

— Хорошо, Надечка, бу-сде, Надечка, сейчас, На­дечка!

 

А ретироваться было от чего. Был Олежка Соколов тихим, безнадёжным пьяницей. Отработав смену на за­воде, он выпивал с друзьями пива — одну четвертуш­ку водки на две кружки. Потом, бывало, они повторя­ли. А бывало, и не раз.

 

Если же Олежке удавалось прийти домой более-ме­нее трезвым, то он всегда приносил с собой.

 

Часто они выпивали с Надеждой вдвоём. Доза, от которой Олежка впадал «в кондицию», была для На­дежды, как слону дробина.

 

Испытывая муки «не кондиционного» состояния, Надежда сама доставала из загашника, и праздник про­должался, пока один из участников, чаще всего, Олеж­ка, не падал прямо там, где сидел.

 

Кондиция Олежки определялась по песне. Единст­венную, любимую, дембельскую песню он пел по-раз­ному.

 

Если он пел, в промежутках между рюмками: Нам мама родная нальёт бокал вина, и на фиг нужен нам в каптёрке старшина! — значит, ему можно было наливать ещё.

 

Если же он громко, фальшиво, начинал выводить: Официантка нам нальёт бокал вина, и на … нужен нам в каптёрке старшина! — значит, уже скоро он будет под столом.

 

Иногда он пытался декларировать собственную важ­ность, крича:

 

Да я на заводе лучший слесарь! Я Соколов! Я Со­кол! Я Финист-ясный Сокол!

 

На что Надежда неизменно отвечала:

 

— Молчи уж, Финик, пока не пожевали тебя! Фи­ник-ясный Сокол, молчи уж.

 

Так и называли Олежку — иногда Сокол, а ино­гда — Финик.

 

Вот такие замечательные соседи попались нашей па­рочке. Санька думала иногда, что если бы соседи бы­ли другими, может, и жизнь сложилась бы иначе. Кто знает, почему одних людей сводит с другими. Может, как раз для того, чтобы всё быстрее закончилось?

 

Пить Димка начал примерно через месяц. До этого боялся, потому что не знал, как это будет воспринято на работе. Потом стал потихоньку выпивать вечерами. Это даже как-то сглаживало однообразие и напомина­ло начало их любви. Вино подогревало чувства, при­давало смелости.

 

Санька с Димкой выпивали свою бутылочку вечер­ком, не выходя на кухню, где вели свои игры соседи. Потягивали своё вино, да посмеивались над соседями, над рыжим Фиником и его неохватной женой. Смеясь над ними, оба были единодушны, и чувствовали своё недосягаемое превосходство.

 

Потом Димка стал приходить с работы навеселе, и всё пьянее и пьянее. У него появились «левые» день­ги, «левая» выпивка. Наступил день, когда его «при­несли».

 

Его больше не устраивали тихие домашние посидел­ки с винцом и душевными разговорами. Ему нужна бы­ла публика, и он стал выходить на кухню, к соседям.

 

Теперь пили они вчетвером, вернее, втроём, пото­му что Саньке быстро становилось противно, и она ста­ралась уйти, под разными предлогами.

 

Больше получаса не выдерживала она в компании финика, Надежды и пьяного Димки.

 

Снова и снова, каждый раз рассказывал Димка, как будто впервые, одни и те же слышанные-переслыша­ные ею истории, сыпал одними и теми же фразами, с одними и теми же интонациями. И слушать его бы­ло Саньке невыносимее всего…

 

За свои уходы от компании Санька и поплатилась. Ворвался Димка в комнату после одной из попоек, вырвал книгу из её рук. Еле стоя на ногах, брызгая слюной, прошипел:

 

— Что, убежала? От нас убежала? С книжечкой своей сидишь, а простых людей презираешь? Уж я-то знаю, какая ты сука, можешь не прикидываться! Доктор хренотечных наук! Брось книжку свою, брось. Брось, сука!

 

Санька пятилась от него, инстинктивно закрывая лицо.

 

— А, закрываешься! Стыдно тебе! Какие тебе книж­ки читать, тебе надо мне ноги целовать с утра до ве­чера, что я с тобой живу, с проституткой! Сколько му­жиков переимела, а теперь мной брезгуешь, за одним столом сидеть не хочешь!

 

Откуда брались эти дикие слова?! И это притом, что накануне всё было тихо и даже хорошо?

 

— Сука! — он развернул её и снова, как в первый раз, с размаху ударил по лицу. Потом ещё, ещё раз.

 

Оттащили его Финик и Надежда. Вывели, налили. Потом ещё налили. В тот вечер Димка был первым, кто упал под стол.

 

И стало это повторяться всё чаще, и чаще. Синяки на лице сходили и появлялись снова. Санька научилась их маскировать, но иногда приходилось и на работу не выходить, придумывая благовидные предлоги. И бил-­то — в основном по лицу! Останавливала его только кровь…

 

Нельзя сказать, что Санька покорилась сразу. Она плакала, уговаривала, просила его.

 

Наутро, после того, как протрезвеет, был Димка все­гда сокрушён и виноват, всегда просил прощения. Все­гда оправдывался: «Я не хотел… оно само… я не буду, не буду больше никогда… ты — самая любимая, самая хорошая…»

 

Один раз Санька убежала к родителям. Родители со­чувствовали, сетовали.

 

— Терпи, дочка! Что делать — не разводиться же! Дима хороший, это же он только когда выпьет! Ты по­говори с ним, чтоб не пил. Может, надо к врачу его? Ты поговори, может, кодировать его? Сейчас это про­сто — один день, и не пьет человек.

 

Отлежалась Санька дома и поехала назад, как го­ворят, несолоно хлебавши.

 

Лечиться же Димка наотрез отказывался.

 

— Ты что, одурела? Ты что, меня алкоголиком счи­таешь? Ну, ты даёшь! Я пью, когда захочу. А захочу­ перестану!

 

— Так захоти!

 

— А вот как захочу, так ты первая узнаешь.

 

И всё оставалось по-прежнему. Санька терпела, те­перь уже просто безнадёжно терпела. Сердце не отхо­дило, как раньше, в сладких мгновениях примирений, объятий. Наоборот, мгновения близости стали против­ны, фальшивы. Приходилось терпеть и их.

 

Санькиным страданиям пыталась помочь Надежда. — Ты дура, Сашка! Разве так можно с мужиками!

 

Вот посмотри, я на своего Финика только гляну, и он как шёлковый у меня! Хотя не меньше твоего пьёт.

 

А всё почему?

 

— Да он боится тебя!

 

— Боится-то боится, но не только. А потому, что я сама с ним пью! Я с ним сижу, когда он пьёт! А ты убе­гаешь, как не родная. Садись с нами, выпей как сле­дует! Сколько он — столько и ты! Вот увидишь, что будет. А драться полезет, так ты сдачи давай! Не тер­пи, а возьми что-нибудь, да как огрей его!

 

Что-то было в этом совете, и Санька решила попро­бовать. В очередную пятницу она снова была четвёр­той за столом.

 

Преодолевая отвращение, вливала в себя рюмку за рюмкой. Сначала было внутри всё ужасно, а потом ­ как бы сгладились углы, и стало всё хорошо. Стало ве­село. Разговоры за столом приобрел и значительность, и Санька поймала себя на том, что перебивает Димку, рассказывая очередную историю.

 

Что-то внутри ёкнуло, но тотчас улетело, и веселье продолжалось. И посиделки закончились мирно! И следующая за попойкой ночь была почти такой, как раньше. Страстной, с поцелуями до забытья.

 

Саньку подняла среди ночи тяжёлая тошнота. Едва сдерживаясь, прошла Санька к туалету и вывернула в унитаз всё содержимое сегодняшнего вечера.

 

«Боже, что со мной? Это я, Санька, стою здесь, на коленях перед унитазом… и вся гадость из меня вы­ходит… что со мной?.. почему?»

 

С этого дня Санька стала участником совместных попоек. Нет, совсем Димка не успокоился. Но драть­ ся стал реже. Слова, правда, оставались прежними. Слова ругани.

 

Но переносила Санька все его выступления как-то полегче, попроще. Ведь мозги были затуманены. Что им сделается, затуманенным-то мозгам! Наутро быва­ло противно. Противно от выпитого накануне было фи­зически: кружилась голова, болел живот. И противно было от пьяной любви — такой беззастенчивой, поч­ти животной. Противно от того, что Димка мог снача­ла ударить, а потом устраивать «любовь» на полную катушку.

 

По прошествии некоторого времени Санька стала ловить себя на том, что ей стало хотеться выпить. Она сама покупала бутылку и, как Надежда, стави­ла её в загашник. И долго бутылка там не стояла ни­когда.

 

На работе косо смотрели на Саньку. Все знали о её вечных, плохо замаскированных синяках, а тут ещё и запах появился. Запах перегара, который не скроешь, не вытравишь ничем.

 

— Остановись, хватит! Твоя героиня спивается, ей уже осталось совсем чуть-чуть. Как ты можешь? Как можно довести человека до такого? И как можно че­ловеку опуститься так?

 

— А ты что, на улице бомжих не видел? Ты не ви­дел этих женщин с опухшими и разбитыми лицами, то есть — мордами? Ты никогда не думал, что каждая из них — была когда-то девушкой, а может — и сим­патичной, а может — и умной.

 

— Но Санька наша… Не надо, а?

 

Саньку немного тревожила во всём происходящем ещё одна вещь. Она стала терять память. Сначала ей было это даже забавно, и даже казалось чем-то поло­жительным. А что — сидишь, пьёшь. Кто-то тебя ру­гает, кто-то даже бьёт, а ты утром не помнишь ниче­го. Смотришь на синяк — и всё! Защитный рефлекс от переживаний.

 

Санька с интересом слушала рассказы о том, что са­ма вытворяла в пьяном виде, потеряв память. Потом память стала уходить на всё большие и большие про­межутки времени. Становилось страшновато.

 

Накануне очередной попойки Санька прочла у себя в библиотеке новую книжку. Это был полный невыра­зимой тоски Маркес, его «Полковник, которому никто не пишет». Санька поплакала над книжкой и пошла домой.

 

Попойка в тот вечер была бурной, и сопровождалась всеми положенными атрибутами — пьяными разгово­рами, потом вялой руганью и дракой, почти шуточной, потом «любовью» с прибамбасами.

 

Тяжёлый сон-забытьё завершил происходящее по­здно, часа в два ночи.

 

Муторное утро принесло головную боль. Мужики на кухне опохмелялись Надеждиным загашником. Санька умывалась долго, пытаясь привести себя в чув­ство и отследить тот момент, с которого она ничего не помнила.

 

И вдруг она вспомнила о «Полковнике». Она по­мнила, что читала. Помнила название и автора. Помни­ла, что даже плакала над этой книжкой. Но не по­мнила содержания — не помнила совсем, совсем ни­ чего! Ещё и ещё раз она заставляла свою память вы­тащить из своих кладовых прочитанное вчера. Вчера! И не могла.

 

Санька закрутила краны и пристально посмотрела на своё лицо в зеркале ванной. «У меня началась де­градация личности», — подумала она.

 

«Личность, у тебя началась деградация. Ты уже не помнишь книгу, которую читала вчера». Санька когда­-то готовила лекцию о вреде курения и алкоголизма, ещё в институте. И теперь, вместо перипетий жизни «Полковника», она вдруг вспомнила свою лекцию.

 

«Как Я раньше не вспомнила! Правильно, состояние типа бреда, а потом — деградация. Кстати — как это я забыла — бред ревности! У деградировавших — бред ревности! Боже мой!»

 

Санька плескала водой себе в лицо и пристально смотрела на сбегающие по лицу капли.

 

«Потеря памяти, потеря всего, что знаешь, всего, что было главным. — Вспоминала Санька свою лекцию, удивляясь, что не думала об этом раньше. ­

 

Человек цепляется за то, что помнит, и повторя­ет это — много раз. Много раз, вот отчего – много раз! Потом остаются две извилины — выпить и опо­хмелиться, и больше в человеке не остаётся ничего… Ничего».

 

Санька вытерла лицо, повесила полотенце, и вышла из ванны с твёрдым намерением больше не пить, или хотя бы не пить до потери памяти.

 

Содержание «Полковника» она так и не вспомнила, а посмотрев в библиотеке на книгу, решила не пе­речитывать её, чтобы «потерянное» содержание по­могло ей в намерении удержаться от спиртного. Что­бы была ей эта книга — вечным укором, вечным на­поминанием о том, как легко можно насовсем потерять себя.

 

Однако сидеть трезвой среди пьяных было невоз­можно. Невыносимы были пьяные разговоры. Посто­янные, бесцельные, вечные повторения! Ещё более не­выносимой была последующая «любовь». Сопротивле­ние — злило мужа, снова его провоцировало, и он с но­вой силой стал бить Саньку, каждую пятницу, после трудовой недели, а иногда и в субботу, и по праздни­кам. Хотела ли Санька уйти от мужа? Конечно, хоте­ла. Собиралась. Собиралась, и оставалась снова. Сно­ва и снова.

 

На один из праздников были они приглашены к на­чальнику Димки, на юбилей. Санька приоделась, и вы­глядела весьма прилично, правда — забито слегка, роб­ко. Но на вечере Она развеселилась, разрумянилась.

 

Неожиданно Санька оказалась в центре разговора о ли­тературе, о книжных новинках.

 

И Санька заговорила, и говорила умно, и интерес­но. Затем она продолжила разговор с симпатичным по­жилым человеком, который оказался писателем, и за­нимал должность заместителя чего-то там по культу­ре. Санька не знала этого, а узнала в самом конце раз­говора, когда этот солидный человек предложил:

 

— А не хотите ли вы, Сашенька, пойти ко мне в ап­парат работать? Сначала помощником, секретарём.

 

А потом видно будет.

 

— Мы подумаем, — ответил за Саньку Димка, ко­торый при разговоре не отходил, жадно внимая проис­ходящему.

 

— Какая умница ваша жена, Дима, — сказал этот человек на прощанье.

 

— Умница-то умница, а симпатичная какая! — ска­зала и хозяйка. — И не смейте от нас прятать её, Ди­мочка. Не смейте прятать! Обязательно приводите в следующий раз!

 

Вечер закончился.

 

Санька выходила с вечера окрылённая. Она как бы вспомнила другую часть себя — себя исследователя, себя — читателя, постигателя книжной премудрости. Себя профессионала, наконец.

 

Но и дорога с этого вечера долгим кошмаром отпе­чаталась в сердце Саньки, и сидела в нём, как ржавый гвоздь — долго, долго.

 

По дороге домой Димка «добавил» в кафе, добавил прилично. Последняя часть пути пролегала через пус­ тырь, по которому шли, когда надо было сократить путь.

 

— А-а-а, красивая? — растягивая слова, прогово­рил Димка, когда они ступили на пустырь. Далее по­следовал тяжёлый подзатыльник, от которого Санька упала. Она поднялась с трудом и молча сделала не­сколько шагов.

 

— А-а-а, умная? — всё повторилось. Санька упа­ла, и снова встала, пошатываясь.

 

Он давал ей пройти несколько шагов, потом бил, говоря очередную фразу из своего набора. Санька пыта­лась бежать, но он догонял.

 

— А-а-а, убегаешь? Не убежишь, я тебя все рав­но прибью, а не физически, так морально прибью.

 

Р-размажу, сука!

 

Пройден был пустырь. Санька прошла мимо сидя­щих на лавочке соседей: в порванных колготках, в ра­зорванном, вывалянном в грязи платье, с разбитой фи­зиономией, по которой стекала размытая слезами кра­ска вперемешку с кровью.

 

Ночь была ещё хуже дня. Хуже по-другому, по страшному.

 

Была у Саньки «задержка», уже второй месяц. Димке не говорила, хотела сначала к врачу сходить. А тут!

 

Димка упал на кровать и храпел тяжело, надсадно. Санька же не могла заснуть. Не от тоски! Что тут го­ворить о тоске, после такого-то ужаса. Нет, она не мог­ла заснуть от поднимающейся внизу живота боли.

 

Еле добравшись до туалета, она смотрела, как па­дают на белый фаянс унитаза куски кровавой плоти.

 

Санька каким-то чудом добралась до телефона и набра­ла «03».

 

«Скорая» разбудила звонком только Надежду. Сань­ка лежала на полу, возле телефона, в луже крови. Она была без сознания.

 

Это был выкидыш. «Скорая» приехала вовремя.

 

Саньку спасли.

 

Санька пролежала в больнице неделю. Пришлось позвонить матери, и мать примчалась, чтобы ухажи­вать за Санькой.

 

Димка тоже не отходил от больницы. Видеть его Санька не могла, но он просиживал под окном часами, воздействуя на слабое сердце Санькиной матери.

 

— Он тебя любит, доченька! Он любит тебя, я же вижу! — причитала мать. Ты думаешь, мы с отцом все­гда жили хорошо? Все ссорятся, все терпят…

 

Что было отвечать матери? Мать не знала всего, а тому, что знала, предпочитала не верить. Или ве­рить — наполовину.

 

Мысль о том, что дочь хочет развестись, была для неё невыносима.

 

В конце концов, Димка полез по стене, к окну па­латы, где лежала Санька. Он дополз до окна, держа в зубах маленькую розочку с обломанными предвари­тельно шипами. Он дополз, успев положить на подо­конник розочку, и сказать:

 

— Зайчик, я тебя люблю.

 

Потом рука его сорвалась, он заскользил, и свалил­ся вниз. Этаж был третий, невысокий. Димка отделал­ся сломанной рукой.

 

Так и забирали Саньку из больницы — мать, и Дим­ка с рукой в гипсе. Торжественно, при матери, клял­ся Димка перестать пить. И перестать драться.

 

— Зайчик, прости! Никогда! Даже пальцем! Ни­когда!

 

И покорилась Санька, покорилась опять.

 

Три недели, пока рука у Димки в гипсе была, жила Санька спокойно.

 

И не пил, и не бил. Сердце боялось поверить в тихую жизнь. Санька продолжала вздрагивать при резком звуке, со страхом ждала Димку с работы. И наслаждалась его трезвос­тью, наслаждалась тем, что можно было спокойно по­говорить, спокойно поужинать, спокойно лечь спать. Она бы простила. Она бы простила всё, даже не рождённого ребёнка. Если бы он удержался!

 

Затем — всё началось снова.

 

И снова заползла Санька в свою раковину глухого, безнадёжного, равнодушного терпения, страха и вос­кресного лечения синяков.

 

Только теперь, в обычном наборе ругани, приходи­лось терпеть ещё одну фразу. Когда услышала Санька её в первый раз, ударила она сильнее пощёчины.

 

— Ты! — кричал он. — Ты, никчемная! Ты, ник­чемная тварь! Ты даже ребёнка родить не можешь!

 

Потом она стала думать: «А ведь и вправду не мо­гу». И Санька перестала испытывать даже обиду. Про­сто горечь. И ещё — как бы лучше прикрыть лицо, чтоб не было на нём синяков. Чтоб на работе — стыдно не было. Вот и всё.

 

После выкидыша она прожила с Димкой ещё почти год. Больше Санька не беременела.

 

В её жизни не менялось ничего. Глухая, равнодуш­ная тоска составляла основу её жизни, даже не жиз­ни, а просто существования. День до вечера, и ладно.

 

Один раз, вернувшись домой пораньше, она заста­ла дома Димку и молодую, симпатичную женщину, ко­торая быстро и недвусмысленно натягивала кофточку. Димка почти не оправдывался.

 

— Мы зашли на минутку, — сказал он. — На ра­боте раньше отпустили, вот я и пригласил… товари­ща… у нас посидеть, а то нам надо… на собрание ещё идти…

 

Они ушли.

 

Санька вышла на кухню. Надежда готовила ужин.

 

Санька устало села возле своего стола.

 

— Давно это, Надя?

 

— Ты, Сашка, или слепая, или дурная, не пойму ни­как. Да полгода уже он шляется с ней! А до этого ­другая была. Я думала, ты знаешь.

 

— Знаю теперь.

 

— И что?

 

— Да ничего, наверно. Что я сделаю? Противно только. Мне и так-то противно с ним, давно уже. А те­перь — ещё противнее.

 

— Чего хорошего. Да ладно. Ужинать будешь с нами?

 

— Нет. Пойду, полежу. Подумаю.

 

— Думай, думай. Поговорку знаешь? Дурень ­думкой богатеет.

 

— Спасибо, Надюха. Пойду.

 

— Давай.

 

Думала Санька, но придумать ничего не могла. Се­рое утро, коммунальная кухня, яичница, работа…

 

На работе Санька всегда чуть-чуть отходила, ста­новилась живее, разговаривала с людьми, советова­ла, что почитать. С сотрудниками близко не сходилась: отстранялась от вопросов, от пересудов, и от сочув­ствия.

 

Среди посетителей были симпатичные люди. Мно­гим и Санька нравилась — здоровались, шутили. Был среди посетителей один совсем чудной. Прихо­дил иногда такой дедок — невысокий, с белой боро­дой и длинными белыми волосами. На Деда Мороза был похож. Под седыми бровями таились неожиданно пронзительные голубые глаза, которые иногда смотре­ли строго, но чаще — как будто смеялись. Просто смо­трел дедок на Саньку, и улыбался. Санька улыбалась в ответ, и на этом их общение заканчивалось. Брал де­док читать книги в основном исторические, о войне, иногда читал мемуары, или — «Из жизни замечатель­ных людей».

 

— Ты смотри, осторожно с ним, с этим дедом, ­сказала напарница, поймав улыбку деда, обращённую к Саньке. — Этот дед в церкви, попом работает.

 

И правда, как-то раз дедок пришёл в рясе. В рясе, и с маленьким чемоданчиком. Пришёл, правда, позд­но, перед закрытием. Книги положил, улыбнулся. Гля­нул прямо в лицо Саньке.

 

Санька сразу подумала о своих синяках — хорошо ли замаскированы, или к вечеру — облез грим. Дежур­ные тёмные очки… В столе…Так… Санька надела оч­ки, глянула на рясу, но не решил ась задавать никаких вопросов.

 

На немой Санькин вопрос дед ответил сам: — Спасибо, что не шарахаешься от меня, как по­друга твоя.

 

— Почему я шарахаться должна? Вы добрый, это по глазам видно. А что вы… — Санька замялась, пе­ред тем, как сказать: «поп».

 

— Поп? — дед улыбнулся. — Хочешь — поп, хо­чешь — священник. И то правда, и то.

 

— А почему — с чемоданчиком? – осмелилась Санька.

 

— А это я к людям ходил. Причащал, исповедовал. Кто лежит, кто болеет, кто в храм прийти не может.
Дед выбрал пару книг и собрался уходить.

 

— Благослови, Господи, тебя, деточка! — сказал он на прощанье, ещё раз сокрушённо посмотрев на Сань­кины замаскированные синяки, которые были явно видны в тот вечер. На совершенно не подходящие к ме­сту и времени тёмные очки.

 

Перекрестил Саньку и ушёл.

 

Не то, чтобы Санька его ждала, но была рада, ког­да к концу смены, и на этот раз, появился замечатель­ный дед. Улыбнулся, как всегда.

 

— Здравствуй, дочка. Что посоветуешь почитать?

 

— «Архипелаг Гулаг» будете? Получили один эк­земпляр..

 

— Буду, конечно. Давно хотел, читал кусками.

 

А вот скажи мне, дочка…

 

— Что, дедушка?

 

— Ты можешь меня называть — Александр Ивано­вич. Или батюшка Александр.

 

— Нет, я лучше — Александр Иванович.

 

— Скажи мне, что с тобой? Мне всё время кажет­ся, что творится над тобою какое-то зло.

 

— Зло? Какое зло?

 

— Тебе лучше знать. Ты крещёная, Саша?

 

— Крещёная, в детстве. Во младенчестве ещё.

 

— Хорошо. Какое же зло творится с тобой, де­вочка?

 

— Зло… может, и творится… да только я не сопро­тивляюсь злу. Как у Толстого, знаете. А может, и не так… Я не сопротивляюсь. Не могу я.

 

— Как — не сопротивляешься?

 

— Не сопротивляюсь. Ваша религия тоже гово­рит — смирение, смирение. Правую щёку подставь, и так далее.

 

— Между непротивлением злу и христианским смирением, то бишь «правой щекой», «дистанция — ог­ромного размера». Только…

 

— Что?

 

— Ты историю КПСС изучала?

 

— Изучала.

 

— «Первоисточники» конспектировала?

 

— Конечно.

 

— Так вот и везде. Пожалуй, я дам тебе Первоис­точник, который ты не читала. Ты прочти, а потом мы с тобой поговорим. Ты прочти, И постарайся сама по­нять, в чем разница между непротивлением злу, и «под­ставлением правой щеки».

 

Александр Иванович вынул из своего чемоданчика небольшого размера книгу.

 

— Это что? — спросила Санька.

 

— «Новый завет». Здесь — четыре Евангелия, по­том деяния Апостолов. Псалтырь. Прочти, что можешь и как можешь. А я приду в следующую пятницу, и по­говорим.

 

Санька начала читать сразу, как только за Алексан­дром Ивановичем закрылась дверь.

 

Продолжала читать и дома. Димка позвонил вече­ром, сказал, что на «мальчишнике». Это давало Сань­ке время одиночества, и она читала, читала.

 

Отрывалась от Первоисточника, закрывала глаза, пытаясь понять прочитанное. Понять, удержать в се­бе. Многие мысли ускользали, не давались. Многие бы­ли совершенно неприемлемы. Но даже эта неприемле­мость притягивала.

 

Когда пришёл Димка, Санька одолела два Еванге­лия. Она осторожно отложила книгу и поднялась на­встречу вошедшему.

 

Димка был не в себе, но сильно не в себе, и это да­вало надежду, что он свалится в постель без сканда­ла. Вернее, без «мордобоя», потому что слова уже шли — обычный набор:

 

— Что, валяешься? Ты будешь мужа кормить? Ле­жишь, не делаешь ни хрена!

 

Санька скользнула на кухню, поставила разогревать еду. Из их комнаты доносилась ругань Димки, потом какие-то нечленораздельные звуки, а потом храп.

 

Санька стояла на кухне и смотрела в окно. За окош­ком была ночь. Форточка была открыта. Весна уже раз­весила серёжки, пустила на свет первую листву, рас­пространила свои звуки и запахи. Звуки и запахи вес­ны — звуки и запахи надежды.

 

В домах напротив горели окна — изредка, кое-где. «Неужто возможна и для меня нормальная жизнь?»­ спрашивала себя Санька, и не могла ответить. Её серд­це пыталось обрести надежду. И само себе — не ве­рило.

 

Книгу, данную Александром Ивановичем, Санька прочла быстро. Немного завязла во второй части ­в посланиях Апостолов. Про жену интересно было чи­тать. О том, что жена должна «убояться» мужа свое­го, знала Санька давно, но что муж должен относить­ся к жене, «как к сосуду драгоценному», вызвало у неё только горькую усмешку. Ничего себе, «как к сосуду!» Не только сосуд разбился бы, уже тысячу раз. Уже ве­дро железное погнулось бы! Смешно!

 

Псалмы давались ей трудно, и прочла она их только благодаря собственной дисциплине и чувству долга — привыкла всегда всё доделывать до конца.

 

Местами — как крик души человеческой, местами ­как мольбы униженного, а местами — вовсе не по­нятно.

 

Но самое главное не это было. Санька ждала пят­ницы.

 

***

 

— Слава Богу!

 

— Слава Богу! Священник приходит тогда, когда приходит пора.

 

— Пора пришла?

 

— Думаю, да. Была она рядом со смертью физиче­ской, но была гораздо живее её душа. А сейчас… По­-моему, она пришла к порогу смерти духовной. В такой глухой тоске, когда душа не возмущается уже ничем… думаю, пора. Уж какая пора!

 

Александр Иванович пришёл в пятницу вечером, к закрытию библиотеки, как всегда. Был он в рясе, и со своим обычным чемоданчиком. Книги сдал, и присел возле стола.

 

— Так я пошла? — напарница уже собралась. ­

 

Закроешь, Саша, и ключ с собой бери.

 

— До свидания, до свидания. Все закрою, не бес­покойся.

 

Санька закрыла двери и села напротив Александра Ивановича.

 

— Прочла Первоисточник? — спросил Александр Иванович.

 

— Прочла. Мне понравилось… Не то, что понрави­лось — я просто оторваться не могла, хотя и не понят­но… Я даже не знаю, как сказать.

 

— А не говори ничего. Давай — по существу. Чем же непротивление злу отличается от «подставления правой щеки»?

 

— Я думала. Как бы в воздухе висит это отличие, но я не могу… не понимаю… Может, его и нету, отли­чия этого?

 

— Есть. Смотри, Саша. Если мы не сопротивляем­ся злу, значит, принимаем зло, как данность. Как не­что, что имеет право на существование наравне с до­бром. Как нечто, равное добру! Получается, что если нет зла, значит, нет и добра? Нет зла — значит, нет добра!

 

— Да…

 

— Значит, можно обижать слабого, можно обижать сироту, вдову. Можно воровать, и даже убивать. Что тебя остановит, если всё равно? Зачем ты будешь за­щищать слабого, если всё равно? Можно выбросить старуху на улицу, можно бить женщину…

 

— Бить женщину?

 

— Да. Огромная гордыня заключена в непротивле­нии злу. Непротивление злу — само есть зло. Призна­ние зла. Равнодушие, пустота.

 

— А вот… если женщину бьют, а она терпит, тер­пит… и не может сделать ничего…

 

— Почему она терпит?

 

— Ей уже всё равно.

 

— То есть, она признала зло, как имеющее право быть. На душе её безнадёжность, тоска. Она безнадёж­но погружена, как сейчас говорят, в комплекс непол­ноценности. Даже — никчёмности! Я – недостойна ничего хорошего. Я никчемная, и пусть меня бьют.

 

Я терплю зло, потому что я недостойна добра. Я ­в тоске! Так?

 

— Правда…

 

— А чтобы было не так страшно, она придумыва­ет себе оправдание — какое-то непротивление. Враньё, враньё придумывает себе, чтобы не сказать себе прав­ды. Правду о себе тяжело услышать! Лучше уж — «не­противление», чем никчемность! Чем гордыня! Чем то­ска! Почему это случилось с ней?

 

— Может, от того, что когда-то она была предана… любимым.. ..

 

— Может, может. Только нельзя забывать, что то­ ска — это та же гордыня, только с другой стороны. Не получив любви, не получив любимого, эта женщи­на растоптала и себя, и сделала никчемной. Так?

 

— Так… Раздавила… на рельсах… — слезы подсту­пили к Санькиным глазам.

 

— Успокойся.

 

— Александр Иванович! Вы говорите — гордыня… А как это?

 

— Это так. Должно быть только так, как я хочу. Человек в своём упорстве не видит окружающего, не может правильно понять ситуацию. Потому что он сказал себе: должно быть так, и не иначе. Я – самый главный, моё желание — самое главное!

 

— А если так не получается, значит…

 

— Значит — он никчемный, недостойный, он даже недостоин жить.

 

— Это я, я такая.

 

— Но человек может и настаивать на своём! Всё равно — будет по-моему, говорит он. Пусть всё рушит­ся кругом, но должно быть по-моему.

 

— Он будет тогда обманывать, и бить…

 

— Да. Тогда он идёт по головам. Тогда он бьёт жен­щину, и не только женщину, но и народы может втя­нуть в войну. Тогда он убивает.

 

— Значит, гордыня… Убивает других, или убивает себя….

 

— Верно, Саша, верно. Но Наполеон бежит, и уми­рает на острове Святой Елены. Не ведает такой чело­век, что высшая воля есть над ним. Не ведает, не по­нимает, или понимает слишком поздно. Есть над нами высшая воля.

 

— Какая?

 

— Божья воля, благая Божья воля, ведущая ко спа­сению душу человеческую. И эта воля ставит челове­ка в разные обстоятельства его жизни. Воля Божья че­ловека уберегает, а человек — сопротивляется.

 

— Как?

 

— Как, например, мать дитя пеленает, чтобы успо­коить. А дитя — всё из пелёнок вырваться норовит… а может — вырваться, да упасть. Много ли надо ре­бёнку — со стола упал, да сломал шею. Поняла?

 

— Примерно.

 

— Давай дальше. Почему она ещё терпит, женщи­на эта? Может, она людей стесняется?

 

— И людей… и родителей не хочет расстраивать. Родителям будет тяжело… они всегда хвастаются всем… ну, и переживают, конечно…

 

— Это — как бы разновидность тщеславия. Чтоб мы были чуть-чуть лучше других, да? Все разводятся, а мы нет? Мы — лучше соседей, да? Тщеславие час­то оправдания ищет: «Он золотой человек, только пья­ница! Он только один раз! Он расстроился, и по­этому…»

 

— Да. Ещё верит обещаниям… делает вид, что ве­рит — обманывает себя, постоянно обманывает.

 

— Верно. Ещё почему? Может, страшно ей? Страшно! Просто физически страшно! Убить же мо­жет!

 

— Да. Ему против скажешь, он может и убить. Он — не в себе.

 

— Значит, трусость?

 

— Трусость… по лицу Саньки текли слёзы. «Вот что — со мной! Вот она — я. И я — не видела, не по­нимала? Как же так? Как мне быть теперь?» — мыс­ли эти мелькали, как мелькают искры, отлетающие от костра.

 

— Вот твоё непротивление злу — гордыня, тщесла­вие, трусость. Вот это — и есть грех, то есть — отсут­ствие добра. Отсутствие добра, то есть — зло.

 

— А правая щека?

 

— Давай я сначала тебя вот о чём спрошу. Поче­му люди заканчивают жизнь самоубийством?

 

— Почему? От несчастной любви… От потери де­нег. Ну, там, как раньше — проиграл казённые и за­стрелился.

 

— От потери денег, от потери власти, от потери че­сти. От угрызений совести! Это реже, правда. Вот Иуда, например. Заметь: ОТ, ОТ, ОТ! От чего-то, От ко­го-то. Опять гордыня, понимаешь? Не по-моему, зна­чит…

 

— От…

 

— А если мать говорит: «Убейте меня, но не тро­гайте сына?». А если Александр Матросов, тёзка наш, бросается на амбразуру, чтоб спасти товарищей сво­их? Это будет не самоубийство, это будет жертва, по­нимаешь? Это будет — ЗА! За сына, За товарищей! ЗА!

 

— За…

 

— Комплекс неполноценности — ОТ. Непротивле­ние злу — От. Самоубийство — ОТ.

 

А Жертва — ЗА, и подставление правой щеки ­ЗА. Это и есть христианское смирение. Оно ЗА! И са­мая главная принесённая жертва. Распятие Бога, стра­дания Бога за грехи мира.

 

— Александр Иванович! Ещё немного… о правой щеке. Как она становится — ЗА?         -­

 

— Ты стоишь напротив зла, лицом к лицу. Ты зна­ешь, что это — зло. Ты говоришь себе — если я не буду сопротивляться — это будет трусость, это будет ­тщеславие, это будет — гордыня. Ты говоришь: Гос­поди, я хочу принести в жертву правую мою щёку, что­бы избавиться от своей гордыни, от своей трусости. От своей! Своей! Поняла?­

 

— Не очень…

 

— Поймёшь. Проси Бога о помощи, и поймешь. Всё поймёшь. А теперь тебе исповедаться надо.

 

Александр Иванович поставил на стол свой чемо­данчик, вытащил оттуда, и надел на себя некое одея­ние, из парчовой ткани. Достал Книгу, крест и поло­жил на стол.

 

— Каешься ли в гордыне своей? — спросил сказал Александр Иванович.

 

— Каюсь…

 

— Каешься ли в тоске своей?

 

— Каюсь… — комок застрял в горле Саньки. Слё­зы градом бежали по лицу. Казалось Саньке, что сто­ит она над разверзнутой бездной, и только рука батюш­ки Александра удерживает её от падения в неописуе­мую, страшную глубину.

 

— Каешься ли в равнодушии?

 

— Каюсь…

 

— Каешься ли в тщеславии?

 

— Каюсь…

 

— Каешься ли в трусости?

 

— Каюсь…

 

Александр Иванович накрыл голову Саньки парчо­вой накидкой и прочёл молитву.

 

— Целуй Евангелие, целуй крест. Это первая ис­поведь твоя. В храм приходи, в воскресенье.

 

— Я не обещаю.

 

— Не обещай, не надо. Просто молись, и всё Бог даст тебе. Молись.

 

Александр Иванович перекрестил Саньку и ушёл.

 

Санька собирал ась домой медленно. Потом так же медленно шла по улице, медленно зашла в магазин, медленно поднялась по своей лестнице на четвёртый этаж. Она то повторяла про себя слова священника, то снова возвращалась к своим обычным мыслям, и оп­ровергала их, и удивлялась им.

 

В памяти снова и снова вставал весь разговор с Александром Ивановичем, слово за словом.

 

«Молись, молись». Вспомнила Санька, как молилась перед трамвайными путями. Молилась ведь!

 

Санька почти не заметила, как пришла домой. Дома уже начинался вечер пятницы. «Тёпленький» Финик сидел на кухне, Надежда жарила котлеты. Бу­тылка вина была распита на половину.

 

— О, Саня! Давай к нам!

 

Санька присела с Фиником. Ей плеснули полстака­на, и она выпила, даже с удовольствием. Острая жа­лость поднялась у Саньки в сердце — жалость к Фи­нику, к Надежде. Потом — к Димке, потом — к самой себе.

 

Она не рвалась к себе в комнату, а сидела спокой­но, смотря на окружающее каким-то новым взглядом, как бы в каком-то новом ракурсе.

 

Димку привели двое, опять — еле живого. Сложи­ли у порога комнаты. Санька посидела немного с со­седями и пошла спать. Спала спокойно, и проснулась утром — в лёгком, светлом расположении духа.

 

Димка уже пришёл в себя. Мучительно кашлял и плевался в ванной. Потом вышел на кухню, посмот­рел на пустую бутылку.

 

— Давай кофе, что ли. Голова раскалывается. Санька сделала кофе, подала.

 

— Слышь, Сань, сделай котлет. — С утра Димка был тихим. — Надюха вон, нажарила. Так охота! Све­женьких…

 

— Сделаю. А ты что будешь делать сегодня? Нику­да не пойдёшь?

 

— Я бы не пошёл… Да надо на работу пойти… — Не ходи. Пойдём, погуляем. Весна уже…

 

— Вот я приду, и пойдём.

 

Через полчаса Димка ушёл. Санька сходила в мага­зин, купила мяса. Был уже вечер, когда она стояла на кухне, перемешивая фарш. Всё тянула, чтобы котле­ты были горячими к приходу мужа. Начала готовить, когда надежды на его «нормальное» возвращение — не осталось. Она была права. Он пришёл часов в девять вечера. Пришёл в «кондиции», В той самой тяжёлой «конди­ции». Не так, чтобы упасть, а чтобы издеваться.

 

— A-а…Ты тут, сука…

 

Санька же продолжала мешать фарш, стоя на дру­гом конце кухни. Она вдруг увидела всё происходя­щее — как бы сверху. Увидела его — пьяного, неум­ного, жестокого.

 

Увидела себя — маленькую, забитую, трусливую. Себя — тщеславную и тоскливую, одновременно. «Как Я раньше не видела этого? Как я не видела его? Оправ­дывала его? Оправдывала себя? Я слепа была, слепа!

 

Что же я сделала с собой? Что он сделал с собой?»

 

Ругань продолжалась. Санька и слышала эту ругань, и не слышала. Она начала молиться:

 

«Господи!» — молилась Санька. — «Помоги мне из­бавиться от всего этого! Помоги мне подставить пра­вую щёку, Господи!»

 

Она останавливалась, и начинала снова.    «Господи! Сейчас он убьёт меня! Ну и пусть! Пусть

 

Лучше убьёт, чем жить так дальше!»

 

Санька попыталась вспомнить, что говорил Алек­сандр Иванович.

 

«В жертву! Господи, прими мою жертву, мою пра­вую щёку. Прими, Господи, жертву мою — за всю мою прошлую жизнь. Я не хочу больше этой гордыни, стра­ха этого. Не хочу тщеславия! Я — не хочу тоски, всё! Лучше — пусть убьёт».

 

Дальше Санька уже почти не понимала, что дела­ет. Руки её слепили из фарша большой комок, вроде увесистого снежка. Она переложила его с руки на ру­ку несколько раз. Потом замахнулась, и изо всех сил запустила этим «снежком» прямо в лицо, извергавшее проклятия.

 

Лицо взревело. Крик был почти звериным. Опроки­дывая на ходу табуреты, Димка кинулся к ней.

 

Он развернул её, развернул грубо, прижал к шка­фу, и, придерживая правой рукой, ударил с левой. Уда­рил, как впечатал. Он замахнулся снова, но Санька ста­ла оседать, от первого удара, и это спасло её. Он уда­рил кулаком в шкаф, и взревел ещё больше, на этот раз — от боли.

 

Кухня была забрызгана, заплёвана фаршем. Санька как-то «просочилась» снизу, из-под его руки, и быстро заскочив в ванну, закрылась изнутри.

 

Он рвал дверь в ванну, бил по ней ногами, и жут­ко, матом, кричал. На крики выскочили Надежда и Фи­ник, кое-как оттащили его, увели на кухню, посадили за стол, налили рюмку, потом ещё. Слышна была его ругань, потом всё бессвязнее, и бессвязнее. Потом ­возня, и шум падения тела — уже возле двери в их комнату.

 

Санька сидела в тёмной ванной на перевёрнутом ве­дре, приложив к лицу мокрое полотенце. Периодичес­ки она смачивала полотенце холодной водой из-под крана. Всё это Санька делала, почти не думая.

 

Потом в дверь ванной постучала Надежда:

 

— Выходи, твой готов уже. Чем это ты его… раз­дразнила-то, что он как зверь сегодня? Выходи, убери тут. А то — фарш по всей кухне.

 

Санька взглянула в зеркало. По правой щеке расхо­дился огромный, сине-багровый кровоподтёк. Болела и челюсть — было больно соединять зубы. И Санька улыбнулась своему отражению.

 

«Мне удалось! Спасибо Тебе, спасибо, Боже! Мне удалось подставить правую щёку! Ура!»

 

Спокойно убрала на кухне, зачем-то даже вычистив кастрюлю. Спокойно пошла к себе в комнату и нача­ла складывать вещи в небольшую сумку. Только самое необходимое — остальное всё потом, потом. Раздели­ла семейный бюджет строго поровну , И взяла себе ­ровно половину.

 

Да! Книгу! Первоисточник! Санька положила книгу в сумку, на самый верх. Всё! Бывший — теперь уже бывший — муж храпел на полу.

 

Утром, часов в шесть, Санька постучала к соседям.

 

— Надюха, прости! Я уезжаю. Совсем. Вот, отне­си ключи в библиотеку. И моё заявление об уходе. А за трудовой я потом приеду. Или пусть перешлют как-ни­будь. Но это — не важно…

 

Растрёпанная Надежда высунулась в дверь, прикры­вая халатом грязную ночнушку. Она не сразу поняла, что к чему.

 

— Уезжаешь, уезжаешь… Вернешься, через неде­лю, как миленькая…

 

— Нет! Я не вернусь никогда.

 

— Ну-ну, посмотрим. — Надежда протёрла глаза, и взяла заявление и ключи. — Всё, что ли?

 

— Всё. — Тут Санька вспомнила об Александре Ивановиче. «Как я могла забыть!» — подумала она. Быстрыми буквами написала она на листке бумаги: «Дорогой Александр Иванович! Спасибо Вам! У ме­ня получилось. Я смогла подставить правую щёку. Те­перь я уезжаю. Ещё раз спасибо. Саша».

 

Санька подумала, и приписала: «Помолитесь за меня» .

 

— Вот ещё… если можешь, то в церковь отнеси. По­жалуйста.

 

— Ладно, отнесу.

 

Санька обняла необъятную Надежу:

 

— Спасибо за всё, Надюха! Сколько раз выручали меня… Спасибо!

 

— Ну, чего там… — Надежда смахнула слезин­ку. — Счастливо тебе. Езжай! Может, получится у тебя   по-другому жить.

 

— Получится. Теперь — получится. Прощай.

 

В первом автобусе, идущем в сторону родного города, людей было немного. Санька сняла «дежурные» очки и откинулась на спинку сидения. Спать не хоте­лось.

 

«Вот и всё. Всё правильно. Не могла я уехать рань­ше. Надо было сначала измениться самой. Надо было что-то понять. Надо было подставить правую щёку».

 

Саньке трудно было охватить, уразуметь всё проис­шедшее. Мысль как бы подступала к главному, и от­скакивала от него, не в силах постичь. Но сердце ­уже давно всё постигло и отвечало Саньке своим спо­койствием, и даже радостью.                                             .

 
«А, вот ещё что… если мне, чтобы избавиться от тру­сости, и всего остального… если меня надо было бить почти четыре года. Потом — чуть не убить! Почти че­тыре года мне надо было страдать за свои грехи… толь­ко за свои — то как надо было страдать за все грехи мира?»

 

Мысль опять стукнулась, не в силах представить се­бе все грехи мира, и меру искупления их.

 

Санька остановилась, и попыталась ещё раз пред­ставить это себе, и вновь не смогла — мысль отказы­валась объять представляемое.

 

Некоторое время Санька смотрела на дорогу, бегу­щую за окном автобуса. Светлая зелень пробивалась повсюду, покрывала деревья, кусты. Снег уже почти весь сошёл, и земля была черна. Земля была готова ро­дить траву, цветы. Хорошо!

 

«Два раза в жизни я молилась», — думала Санька, глядя за окно.

 

«Два раза я молилась, и оба раза — удивительно, что происходило со мной. Первый раз — с путей трам­вайных сошла, и с собой не покончила. От несчастной любви. ОТ… Второй раз — сейчас. С Божьей помощью. И с помощью Александра Ивановича».

 

Санька прикрыла глаза и потрогала свою опухшую щёку.

 

«Вот ты! какая, Божья помощь. Что-то происходит внутри, и всё в жизни становится другим. Даже если побили тебя. Даже если синяк на щеке. И само серд­це твоё становится другим».

 

Санька прислушалась к своему сердцу. Да, оно было другим. И было так хорошо — там, внутри сердца!
Санька уже не могла открыть глаз. Она задремала, и спала до самого конца пути.

 

Как хорошо все устроено в нашей жизни! Можно купить билет, прийти к остановке, забраться в кресло, или на полку. Можно закрыть глаза и задремать, а ав­тобус, или поезд, или самолёт — домчит тебя туда, ку­да ты стремишься. Ты откроешь глаза и увидишь но­вое небо, новую землю. Нет, не так…

 

Новое Небо, Новую Землю… Надо только правиль­но выбрать дорогу.

 

И водитель, должен быть надёжный водитель…

 

***

 

— Даже поверить не могу, честное слово!

 

— Так всегда бывает. Поверить не можешь, хотя и ждёшь, и надеешься. Потому что прозрение истины, даже местного значения, практически равносильно чуду.

 

Я   так рад за неё.

 

— Да, да. Странно устроено в жизни. Как будто критическая масса набирается — из боли, обиды, го­ря — и приходит Чудо. Спокойно, как к себе домой. И люди спрашивают себя: как это мы раньше жили без Чуда? И каждый из нас стоит возле своего маленько­го окопа, завязнув в своих «боях местного значения», и ждёт своего Чуда. А вот времени, когда оно придёт, никто не знает. Знает только Бог. Самое главное ­сохранить своё сердце. Чтобы оно способно было это Чудо увидеть, или услышать, или почувствовать. Сань­ка наша сохранила. Что-то сохранила в сердце, и чу­до пришло.

 

— А что она сохранила? — Сердце. Я не знаю.

 

— И, всё-таки, подожди. Вот так жила она, жила, опускалась, пропадала. Мы с тобой оплакивали её. По­ложение её, можно сказать, было безнадёжным…

 

— Я же просил тебя: грех видеть, но на человеке креста не ставить.

 

— И вдруг, в одночасье — она видит себя, свои гре­хи, и вырывается, выходит из них. Но всё равно труд­но поверить.

 

— Ну, не совсем вдруг. Во-первых, били её! Стра­дала она, страдала, хоть и прикрывалась равнодуши­ем своим. И помощь была.

 

— Да! С помощью священника.

 

— Самое-то главное — с Божьей помощью! Потому и похоже на чудо. Через людей, но с Божьей по­мощью.

 

***

 

Первые две недели пребывания дома Санька отлё­живалась, отдыхала и отъедалась. Как ни странно, ро­дители не очень донимали её, быстро оставили в по­кое — и с расспросами, и с нравоучениями.

 

В конце второй недели Санька достала из шкафа ко­стюм, который был сшит для вручения диплома. От­гладила его и повесила на отдельные плечики. Потом, на оставшиеся от своего семейного бюджета деньги, купила себе новые туфли и новую сумочку. Блузку приготовила старую, ещё студенческую.

 

В воскресенье пошла в парикмахерскую, сделала причёску и маникюр.

 

Когда утром, в понедельник, мать увидела Саньку в полном параде, она всплеснула руками:

 

— Как ты хороша, Сашенька! Куда ты? ­

 

— В институт, мама. Поеду, узнаю насчёт аспиран­ туры. Пора мне заканчивать свою тему.

 

С первого сентября Санька уже училась в заочной аспирантуре и работала там же, в институте.

 

Формальности развода были преодолены довольно быстро. Словно что-то поняв, Димка не настаивал, не просил прощения, как это бывало не раз. Просто закончилось всё, как будто бы и не было — и ничего, и никогда.

 

На работе Санька была спокойна и уверена в себе, чётко выполняла всё, что нужно, и обращала на себя внимание многих — своей собранностью и какой- то внутренней силой.

 

Санька не расставалась с «Первоисточником», чи­тая его и вечерами, и по выходным. Читая, и перечи­тывая, и запоминая наизусть.

 

Верила ли она в Бога? Верила ли? Она не знала, как назвать то, что происходит с ней. Там, в глубине серд­ца, как некий ясный огонь, горела спокойная, светлая уверенность в святую Божью Волю, в правильность и значительность всего происходящего.

 

В институтской библиотеке были книги по религии, но они были, в основном, в фондах, и иногда Саньке удавалось заглянуть в них. За их обложками была дру­гая жизнь.

 

Так пролетела и осень. Как-то ранним зимним вече­ром, после работы, Санька запрыгнула в отходящий к дому автобус и тут же услышала:

 

— О! Привет!

 

Санька подняла глаза и увидела одноклассника Витьку. Да, того самого, который когда-то писал ей за­писки.

 

— Привет!

 

Они сошли с автобуса вместе. Витька изменился. Глаза его смотрели устало, но были живыми и чисты­ми. Такие глаза бывают у человека, который недавно выздоровел от тяжёлой болезни. Улыбка же была до­брой, и Санька сразу вспомнила Александра Ивано­вича.

 

— Ты как? Как живёшь? — спросил Витька.

 

— Да как… Была замужем, потом разошлась. Де­тей нет. Сейчас — в аспирантуре заочной, и работаю в институте. Вот и всё. А ты?

 

— В институт провалился, потом — армия. Попал в войска связи. Вернулся — болтался год, всё никак пристроиться не мог. И жену найти не мог. Потом жи­ли с одной женщиной, года два. Она была с ребёнком, и детей не хотела больше. Тоже разошлись…

 

— А сейчас что делаешь?

 

— Как ни странно — собрался и в институт связи поступил. По армейской специальности своей. Заочно, правда. На третьем курсе уже. И работаю — на АТС.

 

Они немножко прошлись в тишине. Падал снежок, легким белым покрывалом покрывая дорогу, голые вет­ви деревьев. Снежинки посеребрили Витькину шапку, а куртка так и оставалась расстёгнутой.

 

— Застегнись, простудишься! — сказала Санька. — Санька, слышь!

 

— Что?

 

— Я хочу сказать тебе одну вещь.

 

— Что?

 

— А то, что я все двойки исправил давно! По­мнишь? — и он развернулся, зашёл немного вперёд, и заглянул ей в глаза. Его глаза — улыбались.

 

— Помню, помню. Зато я — столько двоек наполу­чала за это время… Сразу не расскажешь, сразу не ис­правишь.

 

— Ну, это ничего. Давай, это… приглашаю тебя на дополнительные занятия. Сегодня вечером, через ча­сок. В кафе. В наше, возле школы. Придёшь?

 

— Приду, — сказала Санька. — Чего же не прий­ти. На дополнительные-то занятия!

 

Они разбежались по домам, чтобы встретиться че­рез час. Мы же дальше не будем следовать за ними, и заканчиваем здесь свою повесть. Здесь, где только начинается четвёртая любовь Саньки Александровой. Может быть, последняя, самая чистая и надёжная. Бу­дем надеяться, что так.

 

***

 

— Будем прощаться, читатель? Повесть закончи­лась.

 

— Так быстро? Санька ещё должна прийти в храм…

 

— Да. Она должна ещё прочитать много книг. Она должна прийти в храм. Она должна причаститься. А потом — обвенчаться, и крестить своих детей. Но это — уже совсем другая история, совсем другая книга. А сейчас — помолимся вместе.

 

Помилуй, Господи, нас грешных. Помилуй, госпо­ди, и рабу Божию Александру, и Алексея, и Констан­тина, и Дмитрия. И Виктора. И всех нас.

 

И прости нам прегрешения наши — вольные и не­вольные. И да пребудет над нами святая воля Твоя. Аминь.

 

 

 

 

 

 

 

Татьяна Шипошина   «Тайна спасенного квартала»   Издательство «Оранта» 2005 (отпечатано ФГУП Воронеж)

 

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.