— А почему Путин у вас на фото грустный?
— Мы его сфотографировали, когда он к нам приезжал. Он тогда только пришел к власти и накануне в субботу схоронил отца. А до этого мать у него умерла. У него плохая онкологическая наследственность, вот он и грустный.
Главврач Новгородского областного онкодиспансера Локтионова Марина Андреевна спешит в министерство — отбивать очередную жалобу. Ее заместитель профессор Черенков Вячеслав Григорьевич шумно прихлебывает горячий чай и качает головой, как будто в тысячный раз чему-то удивляясь. На часах девять утра. Кто-то умрет, кто-то спасется. Обычный рабочий день
Еще недавно новгородцев с онкологическими заболеваниями лечили в «разрозненных медицинских учреждениях». Был центр в Боровичах — в 180 километрах от города. Потом, десять лет назад, президент Путин выделил деньги на онкобольницу в Великом Новгороде, и ее начали активно строить. Но кто-то вдруг решил, что негоже вбухивать деньги в громадную больницу для маленького города, когда онкологическая служба есть поблизости, в Питере. И инвестиции прекратились. Достроить успели только один блок, который теперь загружен больными по полной программе.
Вячеслав Григорьевич — старый интеллигент с профессорской бородкой клинышком. Говорит тихо, слова подбирает красивые. Его начальница Марина Андреевна, крепкая, круглолицая громогласная женщина, — каток, всех под себя подминающий и все выравнивающий наездом. Она походя сыплет резкими словами, давно уже не замечая их колкости, и делает много такого, что у врачей не принято. Например, дружит с пациентами, а потом приходит на их похороны.
— Вячеслав Григорьевич, после того как заработала больница, в городе смертность снизилась? — спрашиваю я профессора, когда мы остаемся одни.
— О снижении пока говорить не приходится, — отвечает он, аккуратно пристраивая шоколадную конфету на краешке блюдца. — Но стабилизация есть. В нашей области высокая заболеваемость: более четырехсот случаев на каждые сто тысяч населения. По России в среднем — триста тридцать случаев. И за последние два года как будто было снижение — меньше четырехсот. Но мы об этом будем говорить, только когда показатель закрепится…
— А почему тут люди чаще болеют раком?
— Почему? — переспрашивает меня профессор и теребит кончик бороды, подбирая нужные слова. — Определенным образом это связано с демографической ситуацией: город древний, население старших возрастных групп. А с другой стороны… есть по желудку особенности. Возможно, это связано с торфяными почвами и произрастающими на них продуктами.
Профессор объясняет, что такое геликобактерная инфекция, вызывающая рак желудка, и как она может быть связана с торфяными почвами.
— Но это только предположение, — уточняет он. — А рак молочной железы — это следствие низкой рождаемости. Он может развиться у тех, кто рожает мало, поздно или не рожает совсем. В этом городе мужчин меньше, чем женщин. Мужчины спиваются, скуриваются и… умирают намного раньше.
Кроме того, жители Великого Новгорода вовсю занимаются самолечением и нетрадиционной медицине доверяют больше, чем официальной. Когда началось строительство этой больницы, они потребовали, чтобы здесь устроили центр нетрадиционной медицинской помощи.
— Ведь в силу чис-тей-шей дремучести! — негромко восклицает профессор. — С заболеванием четвертой стадии они прикладывают к груди лопух, чистотел и… свекольный лист, — профессор поджимает губы так, будто свекольный лист — это уже предел всему. — А толку никакого. Болезнь загоняется внутрь, и начинается распад опухоли из-за этих… неправильных действий.
У профессора есть пунктик, пожалуй, даже два. Первый — он запрещает называть больных больными и требует обращаться к ним по имени-отчеству («И так понятно, где они находятся», — говорит он своим студентам). Второй пунктик — неожиданно яростная дискриминация курящих. Профессор всегда предлагает пациентам два «или»: или лечимся, или продолжаем курить.
Третьего не дано.
— А сами врачи у вас что, не курят? — спрашиваю я.
— Если только совсем… динозавры, — профессор решительным жестом отодвигает чашку с недопитым чаем. Вряд ли этот пожилой человек, неодобрительно качающий головой всякий раз, когда Марина Андреевна в его присутствии заявляет что-нибудь вроде «опять балду гоняем!» или «сейчас я вам устрою пенальти!», представляет, насколько он сам динозавр, редкий экземпляр интеллигента старой закалки, сохранившийся в этом городе торфяных почв.
— У Марины Андреевны особо не покуришь. Курение несовместимо с тем делом, которому служит врач, — говорит он. — Тридцать процентов всех раковых заболеваний связано с табакокурением.
— Но подождите… Бросить курить — это нелегко.
— Да, конечно, но у нас не просто препараты — у нас очень дорогие препараты. И кто должен их получать: тот, кто курит, или кто не курит?
— Но это дискриминация курящих. И разве закон дает вам на это право?
— Простите, вы курите?
— Нет.
— Есть такой закон: в медицинских учреждениях курение запрещено. Это нарушение режима.
— Неужели вы действительно можете выписать тяжелого больного, поймав его за курением?
— Конечно, — легко отвечает профессор.
В больнице пациентов кормят пять раз в день.
Полы и стены на кухне покрыты белым кафелем. На огромной плите — пронумерованные кастрюли, на столе — бутылки с красным вином и гранатным соком, яблоки и хурма. Все поварихи — полные женщины советского образца.
— Хурму они очень хорошо у нас кушают. И грейпфруты. Только грейпфруты пока еще дороговаты, — говорит
повариха Рита, которую профессор называет «идейным вдохновителем кухни».
— Вы хотите сказать, что хурма у вас дешевле грейпфрутов? — спрашиваю я.
— Так грейпфруты большие, — отвечает Рита. — А Марина Андреевна не разрешает их резать: неэстетично. Даем целиком. Вот ждем, пока они станут поменьше да подешевле.
Заглядываю в открытую духовку — в большой сковороде остывают насыпанные с горкой очищенные орехи.
— Ну и где вы видели, чтобы в больнице грецкие орехи?.. — не договорив, профессор тоже наклоняется к сковороде.
— Орехи в свеколочку и морковочку добавляем, чтобы гемоглобин повысить, потому что он, конечно, у них падает… И чесночка немножечко, и майонезика, потому что с майонезиком они лучше едят, — говоря о пациентах Рита употребляет только местоимение «они». А потом тонким голосом почти нараспев заводит: — Хотелось бы новенькую мясорубочку. Потому что им после операций нужен «перетертый стол». Хотелось бы их побаловать, потому что они из района и дома того не кушают, что здесь едят…
От кухни по коридору — картины. На картинах абстракция: желто-красные бугристые пятна. Захожу в комнату, где женщины в белых халатах сидят за столами перед разделочными досками и молча режут. Замечая кастрюльки с цифрами на крышках, я думаю, что попала в какое-тодополнительное отделение кухни. Но женщины совсем не похожи на поварих.
На разделочной доске — лоскут красно-желтого. Можно подумать, что с него и писались картины, развешенные по коридору. Женщина переворачивает лоскут — им оказывается женская грудь, отсеченная полностью. Мастэктомия по поводу рака молочной железы.
— Здесь поражена не только молочная железа, — говорит одна из женщин. — Пришлось убрать даже мышцу.
Сейчас мы проводим патоморфоз: изучаем удаленную опухоль.
— Так, следите, чтобы журналист не упала, — командует профессор. — И покажите ей лимфоузлы— где-то там я резал… — Он направляется к кастрюлькам и возвращается с лимфоузлом, который сует мне под нос.
— Вот. Если бы его не убрали, распространялось бы дальше. Видите белое? Это железистая ткань, а дальше уже опухоль.
— А почему вы всю грудь отрезали? Зачем так много?
— Потому что частичные операции делаются только на первой стадии. Мы говорим женщинам: «Не ждите, пока узел вылезет. Ходите на маммографические обследования». Сегодня мы располагаем возможностями выявлять рак на нулевой стадии и сохранять грудь. Но для этого надо прийти. Понимаете? Прий-ти.
— А тут у нас что? — Профессор приподнимает следующую крышку. — Так… лимфоузлы с метастазами и меланомы.
Я наклоняюсь к женщине, которая, крепко прикусив губу, ковыряется скальпелем в молочной железе на доске.
— У вас из губы кровь пошла, — говорю ей.
— То, на что вы сейчас смотрите, мы видим совершенно другими глазами, — отвечает за нее заведующая лабораторией Ольга Геннадьевна, хрупкая, но твердая женщина с голубыми глазами. — Это не объект, а субъект — не человек, а орган.
— И что вы там видите?
— Только то, что поражено раковой опухолью. То, что нужно без сожаления удалять. Когда работаешь с субъектом… можно приказать себе не реагировать, — усмехается она. — Но это значит сделаться машиной. Иногда к нам с такими опухолями приходят, что даже доктора в обморок падают. Сажают человека в кресло, а сами падают. Я столкнулась с лечебным процессом и ушла сюда. Лаборатория — это выбор тех, кто не смог в клинике трудиться. Лечебный процесс не каждому под силу.
— Так неприятно?
— Да, неприятно, — с ноткой брезгливости соглашается она. — Чувство жалости и сострадания может увести далеко, а врач должен иметь самозащиту. Трудно абстрагироваться от пациента как от человека и заниматься только его болезнью. Главное — и себя защитить, и не впасть при этом в равнодушие.
Ольга Геннадьевна выпрямляется и, с силой нажимая на каблуки, возвращается на свое рабочее место.
— Пациентка у нас одна была — Красавина. Психологом в школе работала, — профессор опирается спиной о косяк двери и задумчиво теребит кончик бороды. — У нее рак молочной железы был, а она отказалась от операции. «В чем дело?» — спрашиваем. А дело оказалось в муже. «Моя жена, — говорил он, — самая красивая женщина в Новгороде. Я себе не представляю, как она потом будет с одной грудью».
— А думать нужно не о своих чувствах, — подает голос Ольга Геннадьевна. — Не о себе. Не о том, что ты, эгоист, не представляешь, как она будет выглядеть. Ей важно было услышать, что здоровье любимой женщины для него важнее.
— Вы смогли ее убедить?
— Коллегиально не смогли, — отвечает профессор. — Отказ был обусловлен мнением мужа.
— Она умерла?
— Она пришла через полтора года, когда уже появились метастазы в костях и она не могла терпеть боль. Ее дочка осталась без матери… Она умерла.
На кроватях реанимационного отделения лежат объекты. Профессор подходит к одной из них — это ее субъект пять минут назад я видела на разделочной доске. Берет ее за руку.
— Забинтовали, — ласково говорит он. — А ручку надо вытягивать — во-о-он туда, потихонечку. Разрабатывать.
— Больно… Больно… — скулит женщина. В ее глазах собралась мутная влага, которая никак не выльется слезами.
— Сейчас-сейчас, — уговаривает профессор. — Все сделаем. Обезболим. Реанимаций не хватает, — поворачивается он ко мне и качает головой.
Я слышу шорох за спиной. Сзади меня на койке девушка с каштановыми волосами, заплетенными в две косички, и острым бледным подбородком перебирает худыми пальцами по одеялу. В ее взгляде знание чего-то для меня непонятного. Ее губы шевелятся, и я наклоняюсь к ней. «Пить» — разбираю я. И «очень больно».
— Ей больно, она хочет пить, — я тяну профессора за рукав халата. Вячеслав Григорьевич долго смотрит мне в лицо, потом мягко кладет руку на плечо.
— Пойдемте, пойдемте, — говорит он мне так же ласково, как только что уговаривал пациентку, которой утром отнял грудь, вытянуть руку.
— А пить нельзя, — разводит он руками в коридоре. — Да-да, совсем молодая, двадцать пять лет. Обширное поражение, полное удаление желудка и селезенки. Шансы? Могу сделать прогноз только на ближайшее время… Пойдемте-пойдемте…
Мы идем мимо коек, выставленных в коридоре, стараясь не задеть лежащих на них людей. Мест не хватает, похоже на военный лазарет.
— Сначала мне в смотровом кабинете сказали: «Не нравится ваша грудь» — желвачок там нашли. Небольшой такой… Я думала, на работе ударилась. Работа у меня тяжелая — лотки с хлебом поднимаю. Потом прошла обследование на маммографе, ну… тогда и сообщили. Я до сих пор не могу в себя прийти, — лицо женщины морщится. Там, где под розовым байковым халатом должна быть правая грудь, пустота.
— Я думала, только желвачок удалят, а оказалось, полностью, — женщина закрывает лицо мокрым платком, другую руку прижимает к отсутствующей груди, по ее плечам проходит судорога.
— А вы знаете, что у певицы Кайли Миноуг тоже был рак груди, но ей сделали операцию и протез. Так что теперь ничего не заметно. И она очень популярная женщина.
— А кто она такая, Минога эта? — спрашивает женщина, отнимая платок от лица.
— Да есть такая певица. Конечно, у нее денег больше, чем у вас. Но профессор сказал, что ведет нас только к пациентам, у которых очень, просто очень хорошие прогнозы.
— Что, прямо так и сказал? — женщина прижимает платок к груди и смотрит на профессора.
— Да, прямо так и сказал, — делаю вид, что не слышу, как крякнул профессор, который мне этого не говорил. — У вас все будет хорошо, поэтому больше не плачьте.
— А я теперь все время плачу, состояние у меня такое. А протез мне тоже сделают… Знаете, я ведь на хлебокомбинате в Старой Руссе работаю. Там у нас река есть. И Достоевский у нас последние годы жил… Тут в больнице мне сам профессор операцию делал. Чисто тут и кормят, фрукты дают. Сок перед обедом и кефир на ночь. Я знаю, что вот эта писательница, Дарья Донцова, тоже без груди, по телевизору показывали, и ничего — здоровая.
В палате у Акулины Ивановны чистота и пахнет одеколоном. Но она все равно протирает салфеткой тумбочку, говоря: «Людей уважать надо, раз люди пришли».
— Все-все вам рассказать? — спрашивает она веселым голосом. — Ну так вот, окончила я, значит, педучилище и замуж захотела. Ой, страшно захотела, — смеется.
— И что, как захотели, сразу жених появился?
— Так был он — мы с ним полтора года встречались. Но ни-ни. Ой, ни-ни!
— Чего «ни-ни»?
— А того самого. У нас все, как у людей было — долгое ухаживание. Раньше девушки были целомудренные, а теперь одна распущенность кругом.
— Такой зависимости нет, — занудно вставляет профессор.
— Так вот, пошла я, значит, на завод, на четырех станках шлифовальных работала, штучки вот эти делала, — она показывает на металлические рейки на полу. — Меня в школу в деревню звали, но куда ж я от мужа любимого?.. Сорок четыре года вместе, двое детей.
— А беременностей сколько было? — спрашивает профессор.
— А можно я не скажу, — пугается Акулина Ивановна. — И не из-за этого вовсе…
— Стопроцентно из-за этого, — бубнит профессор. — Потому что дисгормональные…
— Трое нерожденных, — перебивает его Акулина Ивановна, спеша, видимо, поскорее поставить точку в этом вопросе.
— Первые роды после двадцати пяти лет — повышение риска заболеть раком молочной железы, — говорит профессор, и веселая атмосфера испаряется из палаты. — Планировать семью надо до двадцати пяти. Нет, не рано, — поворачивается он ко мне. — Женскую физиологию не обманешь!
— Ну а что было дальше, Акулина Ивановна? — перевожу разговор я.
— А дальше то, что браки, которые с того времени, — они держатся. А почем я знаю? И женились по любви, и любовь не проходила.
— Акулина Ивановна, а почему здесь так пахнет одеколоном? — спрашиваю я, и женщина быстро отводит взгляд.
— Потому и пахнет, что она, как теперь выясняется, два месяца к груди одеколон прикладывала, — снова вступает в разговор неумолимый профессор. — Вы знаете, какая у нее там теперь рана?
— Когда очень больно было, я одеколона на ладошку и… — скороговоркой говорит она, пряча глаза. — Сейчас не пользуюсь: профессор запретил. А рана — я и не гляжу на нее, когда обрабатывают. А что запустила, так пока к врачу пошла, пока анализы…
— Этому заболеванию как минимум пять лет! — перебивает профессор.
— Так я ж не ощущала.
— Не надо меня уговаривать. От начала до появления такого должно пройти время. Вы были у врача в последние два-три года? Не были.
— Так она могла не знать про маммографы! — вступаюсь я за Акулину Ивановну.
— Не знать?! Да мы им все уши прожужжали — меня теперь, наверное, весь город знает! Нам представители благотворительной программы «Вместе против рака груди» на площади маммограф торжественно вручили, мы даже ансамбль народной песни «Сорока» пригласили — петь частушки про грудь. Но ведь живем на авось! Почему?
— Мне уже шестьдесят восемь, — оправдывается Акулина Иванова. — Ну, я и не ждала, когда святая хлестнет…
— Да перестаньте! Мы с вами ровесники! — горячится профессор. — А вам, Акулина Ивановна, еще дочь замуж выдавать и не ждать, когда вот так… — профессор умолкает, подбирая слово, — закукарекает! — неожиданно выдает он.
— А чего теперь — гусем гакать?! — Акулина Ивановна тоже повышает голос. — Гусем гакать уже поздно!
— Не про гусей речь! Три аборта — это нарушение метаболизма! А вам бы не деда своего бояться — запах опухоли одеколоном перебивать, а на обследование вовремя прийти!
— Тут вы правы, — Акулина Ивановна начинает плакать. — Это моя оплошность. Но что делать, бог дал… Ой, этот женский недостаток — глаза всегда на мокром месте. Одним только и живу — дочку замуж выдать, — она быстро вытирает слезы и снова улыбается. — Вот еще, сидеть тут, как дура зареванная!
— Мои женщины не плачут, — сообщает профессор.
— Ваши — это те, кому вы отрезали? — уточняю я.
— Удалил, — поправляет он.
Марина Адреевна работает в своем кабинете. На стене над ее головой фотография Путина. Грустного, с опущенными глазами.
— Алло! — прижимает она телефонную трубку к уху. — Это что за бумага у меня на столе лежит? Ну, идите ко мне, объясняйте. Или мне к вам идти?!
— Главврач должен быть строгим, — она отнимает трубку от уха и обращается ко мне: — А если я не строгая, так меня и не боятся, — снова трубку к уху: — Да-да, ну так вы что, перевести никуда не можете? Занимайтесь! — опять ко мне: — А то распустятся… Что значит «не привезли препарат»?! Что значит «к пятнице»?! А больным мне что давать? Что значит «не нашли»?! Завтра чтоб был! Слышали меня? Завтра!
— Что-то голова болит, — она кладет трубку. — Ох, вот это еще надо доделать, а то с утра они меня опять долбать будут. И опять проверка, очередная.
— Марина Андреевна, почему на вас пишут жалобы?
— Телеги эти? Да потому что последнее слово за мной — я ведь главврач, и все самое плохое, естественно, озвучиваю я. Вот, к примеру, мама одна пришла с сыном, у которого саркома костей таза, метастазы в легких и так далее. Хотела, чтобы мы ему провели химиотерапию и он ушел бы домой. Но мы так не делаем. Химиотерапия — это не мармелад. Это яд. А мальчишке шестнадцать лет. Существуют правила пребывания больного в стационаре. Я закончила ленинградский институт, у меня школа за плечами. И я не хочу из-за сопливых мальчишек…
Потом он где-нибудь умрет от остановки сердца и эта же мама напишет новую телегу: бардак, они меня не предупредили!
— И что будет с этим мальчиком?
— Она собрала деньги, чтобы везти его в Германию.
— Зачем вы дружите с пациентами?
— А вот дружу!
— А на похороны к ним зачем ходите?
— И на похороны хожу! У меня своя… система.
— Но вы дружите с людьми, зная, что они умрут раньше вас.
— Я об этом не думаю. Я делаю все для того, чтобы они жили. А может, я раньше них умру. Шарахнет инфаркт миокарда, и все. У меня сегодня давление, знаете, какое?
— И что вам дает эта дружба?
— А что она мне может дать, кроме того, что мне радостней дать, чем получить? Нет, это выспренно звучит… Смерть всегда переживаю. Всегда. В такой момент хочется уйти работать сантехником, а не врачом. Когда больной умирает на столе, я всегда обвиняю врачей, хотя знаю, что они не виноваты. Но я все равно их прессую, чтоб такого больше не повторялось. Моя энергия и уверенность подпитывают людей, а рак — это такая болезнь: только дай слабину, и он сожрет. Поэтому я говорю, что ничего не случилось. Что организм стареет, а стареть мы начинаем на второй день после рождения. Рак — это хоть и тяжелое заболевание, но вначале оно лечится со стопроцентным излечением. Да, для пациента это шок. По глазам видно. С ними надо разговаривать. Ну поговорите со мной, прошу их, спросите меня, я расскажу, что и как.
— А вот еще хотела спросить про курение…
— Категорически! — кричит Марина Андреевна, не дослушав конца вопрос.
— То есть идея ваша?
— Моя! Мы тратим на лечение больных огромные деньги, и почему мы должны идти на поводу человека, который уже накурил себе рак?! Он не платит за лечение! Он тратит деньги налогоплательщиков! И продолжает накуривать себе новый рак. Я не только врач, я еще отвечаю за правильное распределение финансов. Почему он должен ущемлять мои права как налогоплательщика? Почему он вот так распоряжается моими деньгами?!
— Потому что у него зависимость.
— Зависимость?! Ерунда это на постном масле! Зависимость была до черты, когда он накурил себе рак. Это не кран ему на голову упал. Какая зависимость? Вот весы: на одной чаше курево, на другой — не что-нибудь, а жизнь! Жизнь! Если вы выбираете курево, мы жмем вам руку, и вы идете… курить. А мы вам говорим до свидания.
— Но вы же добрая, Марина Андреевна. А притворяться жесткой нелегко.
— Мне притворяться нормально, — уже потише отвечает она. — Я в маму пошла: она тоже жесткая, всегда занимала посты. Я никогда не обижу беспомощного, — говорит она еще тише. — А вот на поводу у слабостей человеческих не пойду. Мне пятьдесят пять лет, и я… жесткая. Но я с пяти лет лечу всяких кошек-собак. С помоек их тащу. У меня сейчас два кота: одного нашла тут, возле диспансера, во-о-от такого, с закрытыми глазами. Я слабых не обижу. Но тут другое. Тут мы сидим, я и Вячеслав Григорьевич, профессор с сорокапятилетним стажем, и уговариваем вас за ваше же здоровье. Даем препарат — двадцать пять тысяч упаковка стоит, а таких ему нужно шесть! И ловим его с бутылкой водки, пьяного, в стационаре… В радиусе пятидесяти километров такого больного у нас не будет!
— А почему у вас нет детей?
— У меня мать и два кота.
— Потому что вы себя полностью отдали больным?
— Нет! — Марина Андреевна тяжело опускает ладонь на стол. Подпрыгнув, звенят чашки. — Потому что я не встретила человека, за которого я смогла бы выйти замуж! Понимаете,за-муж?! А тянуть на себе, как многие женщины, лежащего на диване говнюка и еще сколько-то детей от него… Я просто очень люблю себя. Вот вы говорите, что я жесткая, меня боятся. А потому и не пахнет тут говном, хлоркой, канализацией и супом. Вот вы приехали, не предупредив, а мне нет необходимости авралить, мыть, готовить.
Напротив палаты бывших курильщиков — койки для тех, кому там не хватило места. На одной сидит маленькая пожилая женщина с кровоподтеком на щеке и испуганно озирается по сторонам. Рядом у окна мужчина — стоит, опираясь локтем о подоконник, и, глядя на него, можно подумать, что он не в больнице, а просто вышел в коридор покурить.
— Покажите пальцы, — направляется к нему профессор. — Желтые… Курите? А мы ведь с вами разговор вели. Сколько вам лет?
— Семьдесят, — с неохотой отвечает мужчина и отворачивается к окну, но профессора такое нежелание общаться не смущает.
— На вид вы очень здоровый человек, — говорит он. — Вам еще жить да жить. Пачку в день выкуривали?
— Две, — басом отвечает мужчина через плечо. Он действительно выглядит крепким и здоровым, но днем его ждет операция по поводу рака предстательной железы: ему отрежут яички.
— Так бы сейчас и выкурил! — резко бросает он в спину удаляющегося профессора.
— Здравствуйте! — в мужской палате носят клетчатые пижамы и панамы. — Иван Федорович, Виктор Тимофеевич, Сергей Степанович, — представляются мужчины.
— Я уже три месяца после операции не курю.
— А я два, хотя курил пятьдесят семь лет.
— Я теперь вообще от покурившего убегаю: запах противный.
— А вот я сейчас другое понимаю — что сорок лет свою законную супругу дымом сигаретным обкуривал. Начал читать — выяснил, что это тоже влияет… пассивное то есть курение, — мужчина достает из нагрудного кармана небольшую книжку «Самый легкий способ бросить курить».
— А если б не заболели, бросили бы курить?
— Не-е-ет.
— Я только мечтал об этом.
— А у меня, знаете, опухоль была. Дышать носом перестал, запах не чувствовал, все как будто вырубилось. Думал, обычный насморк, а оказалось — рак.
Мы прощаемся. Они произносят мне вслед тяжелое: «А вы не болейте!». Я поворачиваюсь и, набравшись сил, говорю то, чего говорить совсем не хочется: «Заболеть может каждый». И по их лицам вижу, что они довольны тем, что я не открещиваюсь от болезни и тем самым не отрезаю себя от них, заболевших.
На скамейке у операционной ждет председатель основанного в 1997 году Общества онкологических больных Великого Новгорода. Александр Васильевич — уже шестой его председатель. Всего в обществе двести членов. Каждую неделю по средам они собираются, ставят самовар и поют песни. Каждый год из общества уходят по пять человек. Навсегда. У Александра Васильевича удален кишечник. Он живет с калоприемником — покупает он их на свои деньги.
— Зачем нужно это общество, если вы постоянно видите, как уходят другие? — спрашиваю я его.
— Но ты же все равно ждешь, надеешься и живешь, как приговоренный к смерти, — отвечает он, прижимая большим пальцем к указательному ватку: только что у него взяли кровь. — Понимаете, жизнь делится на до и после. Среди нас много одиноких. Ну, сын позвонит, спросит: «Пап, как ты там?», и все — у него своя семья, свои проблемы. А ты доживаешь жизнь в постоянном моральном напряжении.
— А я видела людей с раком, которые живут долго, — говорю я, не уточняя, что таких людей видела в Израиле.
— Я тоже знаю, что есть такие больные. Но вы представьте себе: заходит человек к врачу, а ему обухом по голове — у вас рак. И все, жизнь закончена. А самое страшное — думать, что жизнь закончена. Смотришь, один умер, второй, третий. И знаете, что еще ужаснее: вот вы мечтаете, потому что здоровый человек не думает, что он смертен. А мы — мы уже не мечтаем. А знаете что? Спросите-ка меня: «Как здоровье?»
— Как здоровье?
— Не дождетесь! — бодро, но с тяжелым вздохом отвечает он. — Эти слова в нашем обществе — девиз.
А в операционной на столе лежит молодая женщина, и хирург уже сделал на ее груди надрез.
— Ищем узелочек, — объясняет он. — Где-то на глубине четырех сантиметров.
Разрез маленький, но хирург глубоко засунул в него пальцы в перчатках и ищет.
— Нам нужно… нужно его найти, и мы это делаем вслепую, — бормочет хирург, глядя перед собой и ничего не видя. Его взгляд затуманен, как будто каким-то внутренним зрением он хочет проникнуть внутрь молочной железы и увидеть опухоль. Еще минута — в глазах щелчок, хирург возвращается. Нашел.
— Вытаскиваю потихоньку и отсекаю.
Когда он берется за электронож, операционная наполняется запахом паленого.
Я смотрю на женщину, голую и беззащитную под наркозом. Один хирург как-то сказал мне: «Все они ангелы невинные, когда на операционном столе». По неподвижному лицу женщины действительно не угадать ни ее характера, ни настроения перед операцией. Не понять, перестала она мечтать или все еще строит планы на будущее. И какое оно, ее будущее, тоже не понять и не прочесть в глазах улыбающегося хирурга, который доволен тем, как прошла операция.
Через несколько часов женщина очнется в палате. К ней подойдет профессор и ласково скажет: «Потерпите». А шестой по счету председатель общества онкологических больных отправится домой, будет сидеть в четырех стенах и не будет мечтать. Но завтра они снова соберутся вместе, поставят самовар и будут петь песни. Потому что завтра среда.
Фотографии: Юлия Лисняк для «РР»