Михаил Замятин — директор Федерального центра медицины катастроф, главный анестезиолог-реаниматолог Пироговского центра, доктор медицинских наук, профессор, заслуженный врач РФ.
Делится ли наркоз на хороший и плохой
— Как быть в ситуации, если доктор просит денег за хороший наркоз? В регионах такое бывает.
— Гнать врача надо из специальности. Если денег не заплатят, он сделает плохой наркоз? То есть вредительством будет заниматься?
— Но пациент же не может сказать врачу: «Пойдите вон из профессии».
— Надо просить врача поменять. Если человек не может заплатить, какой будет наркоз? Плохой? Врач проведет плохой наркоз сознательно или потому что у него чего-то не хватает?
— Получается, наркоз делится на хороший или плохой?
— Нет, конечно. Он, как и осетрина, не бывает второй свежести.
— Не может ли быть такого, что для людей с деньгами припрятан препарат получше?
— Если больница прячет препараты, лучше из этой больницы уходить, потому что все препараты, которые мы используем в анестезиологии, хорошие в руках знающего и опытного врача. А если у врача стоит флакончик и он его использует лишь иногда, это означает, что вероятность ошибок даже при использовании хорошего лекарства существенно выше, чем там, где врач работает каждый день с этими лекарствами. Поэтому лучше такого врача избежать.
Это повод насторожиться, искать другие резервы, возможности повлиять на этот процесс. Любому человеку, независимо от его возможностей, нужно провести ту анестезию, которая именно сейчас необходима.
— Боитесь ли вы сами наркоза?
— Я умею разговаривать со своим внутренним голосом, и я привык контролировать все процессы. Стараюсь всегда оставаться в сознании. Поэтому, если будет возможность обойтись без анестезии, я постараюсь это сделать.
— Но какой бы предпочли, если возникнет необходимость?
— Пожалуй, любые периферические блокады. Это не удовольствие, это необходимость при многих операциях и болезнях. Надо к анестезии так и относиться: не бояться, а осознанно идти на этот шаг.
— Это правда, что врачебной этикой запрещено давать наркоз родственнику? И бывают ли исключения?
— Прямого запрета на это нет. Этически — да, лучше родственнику не делать операцию и анестезию, потому что в любом случае эмоциональная окраска будет присутствовать. И на первом этапе будут не профессиональные навыки, а эмоции, и они будут яркие, сильные, и это может мешать профессиональному анализу ситуации. Поэтому считается, что родные люди не должны проводить такие вмешательства. Эмоции, страх за близкого зашкаливают и мешают: «Ой, здесь нарушение, дышать стал хуже, закашлял почему-то».
— И исключений быть не может?
— Наверное, если где-то на острове необходимость возникнет и больше никого из врачей не будет, врач проведет анестезию и сделает операцию близкому. Я знаю, такие случаи бывали. Деваться просто некуда. Но я постараюсь все-таки найти другого профессионала.
— Сильно ли вы смеетесь, когда в кино показывают реанимацию, и есть ли у вас объяснения, почему снимают именно так?
— Нет, я не смеюсь. Реанимация не может забавлять, это же не комедия. Я вижу, что там бывают ляпы, но я понимаю: это связано с тем, что детали нашей специальности очень сложно кому-то узнать и тем более правильно показать на экране. Я отношусь спокойно, не ругаюсь и не расстраиваюсь, если это не документальный фильм, направленный на то, чтобы эту ситуацию усугубить, очернить. Если это художественный фильм, где показали что-то не так — ну и ладно, это же не является основным сюжетом.
— А есть ли у вас объяснение, почему именно так показывают?
— Потому что сложно, потому что не знают. Есть детали, которые даже врачам, сестрам объяснить сложно, а режиссерам, сценаристам — тем более. Поэтому бывают, конечно, ошибки. Иногда к нам обращаются за помощью, мы консультируем, показываем, объясняем. Я думаю, любой фильм, где есть кадры из больницы, обязательно идет с консультацией, вряд ли режиссер рискует показать это без консультирования.
Сколько наркозов можно делать в год?
— Насколько исход операции или состояние больного зависит от анестезиолога-реаниматолога? На 30%? На 50%?
— Нет никакой количественной базы. Задача анестезиолога-реаниматолога при большинстве операций — предупредить проблемы, связанные с операцией. Когда это не удается? Когда операция выходит за рамки обычной, развиваются осложнения, связанные с операцией. Либо анестезиолог не все предусмотрел, такое тоже возможно. Результат зависит от всех участников.
— Сегодня риск летального исхода во время операции практически сведен к нулю, если провести наркоз правильно?
— Причины умереть во время операции существуют: это случается при больших, травматичных, серьезных, калечащих операциях. И они сами по себе связаны с риском летального исхода.
Риск же умереть непосредственно от наркоза, анестезии очень небольшой.
Точной статистики нет, но принято считать, что вероятность смерти меньше чем одна на 10–15 тысяч анестезий.
— А почему люди не отходят от наркоза?
— Это может быть особенностью реакции организма на воздействие. Организм — не механическая, а биологическая система, ответы которой не всегда предсказуемы. И поэтому ответ может оказаться совсем не тем, которого мы ждали, иногда — избыточным и опасным для самого организма человека.
Это как сейчас с вакцинацией: у кого-то нет температуры, а у кого-то на ту же самую вакцину — 39. Любое медицинское вмешательство может вызвать и отсутствие реакций, и реакцию, опасную для жизни. Но современные методы анестезии настолько безопасны, что вероятность таких реакций очень мала.
— Какие могут быть осложнения после наркоза? Память слабеет?
— Тут опять надо разделить влияние вводимых препаратов и того состояния, которое переживает пациент во время операции. Например, сама анестезия может не вызывать снижения давления, а операция его вызовет, к примеру, в силу кровопотери. И тогда что будет считаться причиной?
Выделить, где здесь анестезия, а где влияние других факторов, бывает очень сложно. Само по себе действие современных анестезиологических препаратов заканчивается в течение нескольких минут после операции и никакого необратимого эффекта на организм человека не несет. Но есть еще действия врача, качество его работы, которое, конечно, в какой-то степени может повлиять на то и другое.
— А правда, что наркоз отнимает 10 лет жизни и 10 тысяч нейронов?
— И это неправда. Может быть, так было когда-то, но в анестезиологии происходят очень серьезные, значимые изменения, в том числе в ее безопасности, в первую очередь. Все современные технологии, которые за последние 10–15 лет были внедрены в анестезиологии и реаниматологии, были направлены на повышение безопасности процедуры.
50–60 лет назад вероятность того, что человек не выживет после проведения анестезии, была довольно высока. А сейчас совсем другая ситуация, наркоз жизни не отнимает, а позволяет, наоборот, ее сохранить в тот момент, когда хирургу надо выполнить какую-то процедуру.
— А есть ли какое-то критическое число наркозов в год? Скажем, больше трех нельзя?
— Сам по себе наркоз не вызывает длительных изменений в организме человека, но это не значит, что им можно злоупотреблять. Это как с алкоголем: если человек выпил рюмку, наверное, его здоровье принципиально за год не поменяется. А если он каждый день начнет выпивать эту рюмку, как это повлияет на его состояние? Чем меньше воздействий на ЦНС, тем лучше.
Сегодня есть единичные работы, которые показывают: если у ребенка 3–4 анестезии в год в возрасте до трех-четырех лет, у него будут хуже оценки в школе. Но при этом надо рассматривать и множество сопутствующих факторов. Опять же, если ребенку приходится проводить 3-4 операции в первые годы жизни, это не случайно. Поэтому что наверняка повлияло на его дальнейшее образование, сказать бывает сложно. Может быть, наоборот — ему сохранили жизнь, если бы не эти операции, он так и не учился бы в школе.
«К смерти нельзя привыкнуть»
— Что в вашей работе важнее — опыт или интуиция?
— Я бы не ставил интуицию на первое место. В анестезиологии и реаниматологии интуицией потом ничего не объяснить. И никому. И себе в том числе. Аргумент «мне показалось, что так будет» — не лучший вариант совершенствования своих навыков, опыта и знаний. Поэтому важнее знания и опыт. Но интуиция — это тоже следствие знания и опыта. Если студент начнет на интуиции что-то делать, куда это может привести?
— Неужели не было ситуаций, когда внутренний голос куда-то вас вел или что-то шептал?
— У меня все хорошо с внутренним голосом. Я анализирую, почему он говорит то или другое, и принимаю решение. Результат можно предположить с учетом интуиции, но действия от интуиции зависеть не должны. То есть я могу с учетом опыта и интуиции понимать, что дальше произойдет в каждом конкретном случае.
— Как вы защищаетесь от профессионального выгорания?
— Нельзя переживать смерть каждого пациента как смерть близкого родственника, иначе быстро сгоришь и уйдешь из профессии. Но нельзя и не обращать внимания на смерти, потому что врач становится равнодушным и такому тоже не место в медицине.
Поэтому единственный вариант — это профессиональное отношение, внутренняя оценка — я сделал все, чтобы достичь другого результата, предупредить летальный исход? И если я сделал все, честно выхожу к родственникам и говорю: «Мы, к сожалению, не смогли помочь». Этот момент тоже существует: выйти и сказать о смерти родственникам.
— Есть ли протокол, как сообщать родственникам о летальном исходе?
— Когда пациент поступает в больницу, всегда спрашивают телефон родных и близких, которым можно будет позвонить. И если летальный исход происходит, родственникам звонит дежурный врач.
Специального протокола не существует, хотя на самом деле, вы правы, это процесс сложный и его тоже надо уметь проводить. Но поскольку каждый из нас вначале учится, ординатор выходит к родственникам с заведующим отделением или дежурным врачом, молодые врачи постепенно приобретают навыки общения с родственниками в такой ситуации.
— А вам приходилось бывать в этой роли?
— Конечно, как и любому реаниматологу, а как же? Сообщает всегда или дежурный врач, или заведующий отделением, или руководитель службы (в зависимости от ситуации).
— Дни, когда пациенты все-таки уходят, самые тяжелые в работе? Или к этому тоже привыкаешь?
— К смертям нельзя привыкнуть. Привык к смерти — уходи с работы. Потому что каждый раз ты должен пережить это состояние. Но пережить не как родственник, а пережить профессионалом. Поэтому к этому привыкнуть нельзя. Просто надо относиться правильно — дать профессиональную оценку, проанализировать.
«Пока человек живет, мы ему помогаем»
— В моей жизни был тяжелый эпизод, когда я стояла у дверей реанимации и принимала жизненно важное решение. И мне помог врач своим сочувствием, отнюдь не дежурными словами. Где граница между поддержкой пациента и заботой о себе, своем внутреннем состоянии?
— Для анестезиологов-реаниматологов это вопрос очень сложный. Отделение реанимации — служба, где не все пациенты выздоравливают, что несет большую эмоциональную нагрузку.
Всегда своим ученикам, сотрудникам, соратникам предлагаю ответить себе на вопрос: «Я все сделал для того, чтобы этому пациенту спасти жизнь, предупредить осложнение, вылечить его? Что-то еще мог сделать: применить дополнительные методы, обратиться к коллегам, пригласить их на консилиум, попросить вместе с оборудованием приехать и поработать?» Это главные вопросы для врача.
Мы в первую очередь работаем как профессионалы, воспринимать каждого пациента как близкого человека — невозможно.
Наверное, в этом и есть основа эмпатии в медицине: честное, откровенное обсуждение состояния пациента с его родными и с коллегами, ответы на вопросы «Что происходит?», «Чем мы можем помочь, а чем не можем?»
— Эпидемия ковида заставила врачей чаще делать выбор между местом в реанимации для безнадежного больного и того, у кого есть шанс на жизнь?
— Этот вопрос не имеет правильного ответа, любой ответ будет неверный. Врач не должен оказаться в ситуации, когда ему надо выбирать, кому оказать в первую очередь помощь в условиях мирного времени. Помощь должен получить каждый.
И здоровье пациента, и жизнь не должны зависеть от того, что в это время кто-то другой лечится на реанимационной койке. Надо организовать работу: нет аппарата в своем отделении — попросить в соседнем, если это невозможно, заранее договориться, чтобы больного перевели в другую больницу. Есть способы избавить лечащего врача, стоящего у постели больного, от этого выбора. Это не проблема врача, он должен лечить каждого пациента, обратившегося за помощью.
— И вы за этот год делали все, чтобы этот выбор перед вами не стоял?
— Именно так.
— Насколько это было легко или сложно?
— Это точно было сложно, особенно в первые месяцы, когда никто не мог предсказать, как будет развиваться болезнь и какие изменения вызовет тот или иной метод лечения. К маю-июню мы уже научились, приобрели первый опыт, обменялись им с коллегами из разных больниц и стран. С этого момента стало немного проще, произошли существенные изменения в обеспечении больниц.
— Скорей всего, человек не выкарабкается, но аппараты продолжают поддерживать в нем жизнь — какие решения здесь возможны и кто должен их принимать?
— Если мы говорим о законодательстве, то закона об отключении от аппаратов жизнеобеспечения нет. Пока человек живет, мы ему помогаем. С точки зрения этики отношение такое же. Современная медицина позволяет очень долго поддерживать пациента в таком состоянии, в котором без оказания помощи он бы давно умер. Мы не можем на каком-то этапе — через месяц, год — прекратить терапию. Пока в организме человека не произошли необратимые, несовместимые с жизнью изменения (смерть головного мозга), мы помогаем в полном объеме.
Поэтому реаниматология — это особенная специальность. У нас действительно есть пациенты, которые лежат в отделении реанимации и месяц, и два, и три. И каждый день появляются какие-то новые проблемы, идет новая битва за жизнь, а потом они выздоравливают. И если бы мы не видели таких больных, нам было бы сложно, наверное, оставаться в этой специальности.
Поэтому здесь вопрос их выздоровления — вопрос не времени. То, что пациенты в реанимации задерживаются, означает, что ситуация была очень опасная, но мы справились, теперь надо вернуть человека к реальной жизни. А когда он вернется — зависит не только от нас, но и от его организма.
«Самое сложное в нашей профессии — принятие решения»
— Вы каждый день имеете дело со смертью, тяжело больными людьми. Как люди осознанно выбирают такую тяжелую работу? Почему вы решили стать анестезиологом-реаниматологом?
— Почему сейчас много молодежи идет в эту специальность, хотя это тяжелая, сложная, ответственная работа? Технологическая оснащенность, возможность корректировать процессы, происходящие в организме человека, спасать жизнь сегодня намного больше, чем 10–30 лет назад. Все современные информационные технологии, технологии временного замещения функций жизненно важных органов и систем, — это поле серьезных, больших возможностей.
И я выбрал эту сферу именно по такой причине. Когда я начинал, происходило становление современных методов анестезиологии, реаниматологии, мне хотелось участвовать в их создании и развитии, быстром внедрении в клиническую практику. Определился я после окончания Военно-медицинской академии, уже когда поступил в адъюнктуру. Учиться мне и моим коллегам приходится постоянно — за последние 10–20 лет поменялось практически все.
— Вы закончили Военно-медицинскую ордена Ленина Краснознаменную академию имени Кирова. Почему именно там вы получали образование? Вы из семьи военных?
— У меня в семье нет ни военных, ни врачей. На тот момент, я считаю, это было лучшее медицинское высшее образовательное учреждение в нашей стране. Я хотел поступить в известное, серьезное и сильное учреждение. И поступил. С 8-го класса занимался в Малой академии наук в родном городе — Алма-Ате. Я ходил на занятия к химикам, физикам, медикам, астрономам, но самой интересной мне показалась медицина.
— Где работали после диплома и интернатуры?
— Я же служил в армии, поэтому после окончания Военно-медицинской академии меня распределили в Туркестанский военный округ. Потом я поступил в адъюнктуру Военно-медицинской академии, после, отработав на разных должностях в академии, приехал в Москву. С первого дня формирования Национального медико-хирургического центра им. Пирогова работаю здесь.
— Опыт работы военным врачом как вам пригодился?
— Мы никогда не обращаем внимания, когда начинается рабочий день, а когда заканчивается. Это служение делу, профессии, людям.
Это немножко другое отношение к жизни и к работе: служивший человек служит всегда.
Впрочем, медицина всегда предполагает служение, поэтому и гражданские врачи работают примерно так же. От армии осталась готовность в любой момент по тревоге встать, поехать в другой регион помогать.
— И семья такого человека должна быть готова к его служению?
— Конечно. На эту тему дома у нас никогда не было конфликтов, только понимание и поддержка.
— В медицине две самых сложных специальности — хирург и анестезиолог-реаниматолог. Согласны ли вы с этим?
— Я думаю, каждая специальность сложная. Любой врач несет серьезную ответственность за жизнь и здоровье человека. Люди обращаются к врачу всегда в беде, никогда — в радости. И это несет ответственность моральную, этическую, профессиональную.
Особенность анестезиологии–реаниматологии — решения приходится принимать очень быстро, в том числе в ситуациях, с которыми врач раньше не встречался или встречался очень редко. И это самое сложное в нашей профессии — принятие решения. Внезапное нарушение ритма сердца, клиническая смерть, кровотечения, другие серьезные осложнения требуют молниеносных решений, для этого надо иметь навыки, знания, уверенность в себе и умение принимать решения.
— А если решение принял неверно, допустил ошибку, как дальше?
— Мы не знаем все решения заранее. Поэтому потом, ретроспективно анализируя ситуацию, можем сказать: «Наверное, можно было бы поступить иначе». Главное — для себя понимать: «В тот момент, когда я принимал решение, я все взвесил, сопоставил все данные, все оценил? В следующий раз, с учетом опыта, я поведу себя иначе…» Это обычный профессиональный подход. Бояться ошибок нельзя, иначе главной ошибкой станет бездействие. Такие люди быстро уходят из специальности.
— А чувство вины сюда как-то вписывается?
— Вписывается. Если я знаю, что чего-то не сделал, хотя мог, это переживается тяжело, как и положено вине.
— Радость, смысл работы, все же вы спасаете жизни, перевешивают сложности, трудности, боль?
— Конечно. Если бы не перевешивали, мы бы, наверное, сейчас не общались. Это единственное, что в этом сложном, ответственном труде позволяет видеть надежду в завтрашнем дне. Мы не всех можем спасти, но большинство спасаем. И они спокойно возвращаются к своей обычной жизни. Это и дает энергию, необходимую для работы.
«Пациент вчера был здоров, а сегодня умирает от неизвестного вируса»
— За годы работы вам с чем приходилось в основном иметь дело? Аварии, инфаркты, инсульты, огнестрельные и ножевые ранения?
— Когда я служил в Туркестанском округе, были вооруженные конфликты в Афганистане, нам привозили раненых, пострадавших оттуда. В Военно-медицинской академии мы лечили самых разных пациентов, это была и плановая хирургия, и экстренная хирургия, больные торакального профиля, много онкологических пациентов.
В Пироговском центре все направления есть, выделить что-то одно сложно. С приходом ковида мы приобрели новый опыт. Это была серьезная проверка наших знаний, отношений, принципов.
— Эпидемию вы восприняли как профессиональный вызов?
— В первую очередь, как общую трагедию и беду, которая не имела понятных решений, мы не знали, что это за болезнь, как она распространяется. Даже сложно было зайти в «красную зону», понимаете?
В марте-апреле, заходя в «красную зону», врач не знал, как распространяется болезнь, насколько костюмы и маски его защищают. Но он видел пациентов, которые вчера еще были здоровы, а сегодня уже умирают от неизвестного вируса. И врачи, медсестры понимали: завтра он может оказаться на этой же реанимационной койке. Что и произошло: множество медицинских работников во всем мире погибло при исполнении служебных обязанностей.
Поэтому это был не столько вызов, сколько беда с пониманием того, что наш опыт и знания помогут справиться с ней. С этим мы работали и продолжаем работать. Сейчас, конечно, уже многое проще, накопились опыт, знания. Хотя, в общем, еще много вопросов остается.
— Каких?
— Пока еще нет лечения этиотропного, то есть того, которое бы убило вирус. Сейчас все наше лечение направлено на устранение последствий воздействия вируса. Но у нас есть вакцины.
— Как вы оцениваете наш «Спутник»?
— Положительно. Даже просто вакцинирование наиболее высокой группы риска (врачи, педагоги, работники силовых структур, которые одновременно общаются с большим числом людей) — одна из причин, почему заболеваемость снижается.
— А вы уже прививались?
— Не успел, у меня теперь уже естественный иммунитет. Буду прививаться в мае-июне.
«Я всегда пускал родственников в реанимацию»
— Сегодня иногда жалуются на врачей. С какими самыми странными жалобами вы сталкивались?
— На мой взгляд, любая жалоба появляется, когда человека что-то не устроило. И наши граждане терпеливые, они многие вещи переносят спокойно, и, если начинают жаловаться, значит, их действительно что-то беспокоит и волнует. Мой опыт говорит о том, что в основе жалобы практически всегда лежит отсутствие нормального контакта между врачом и родственниками пациента. Или между врачом и пациентом. Не объяснили, не рассказали, не включили в процесс.
— Отсутствие диалога?
— Да. Когда пациент оказывается в реанимации, это действительно серьезная беда для него, его родных и близких. И если родные не находят у лечащего врача ответов на волнующие вопросы, они начинают искать их в интернете, среди знакомых, и, как правило, информация искажается. А вопросы возникают закономерные: «Что происходит?», «Чем помочь?», «Есть ли шанс на выздоровление?», «Какие нужны лекарства, методы, может, надо кого-то из специалистов привезти?». Если родственнику своевременно, честно, искренне все объяснить, тогда жалоб практически не бывает.
— И своих подчиненных вы учите искусству вести диалог?
— Обязательно. Я, например, всегда пускал родственников в реанимацию, никогда не считал, что это может нести пациенту дополнительную угрозу. Я не про ситуации, когда пациент планово остается в реанимации на сутки после операции. В это время нет необходимости в посещении.
Но если с человеком случилась беда, развилось осложнение, острое состояние, пустить к нему родного, близкого — только на пользу всем.
Да, это дополнительная нагрузка на врачей и персонал. Но если люди гордятся тем, что они делают, в каких условиях они работают, как это происходит в Пироговском центре, то и скрывать нечего. Мы понимаем, что не всем можем помочь, но делаем все от нас зависящее для спасения человека. И когда родственники заходят и все это видят, слушают ответы на свои вопросы, общаются с родным, эти 15 минут, поверьте, действительно изменяют эмоциональное состояние пациента. Поэтому это важно.
— Помимо свидания с родными, есть еще один спорный момент— люди лежат в реанимации обнаженными. А в Израиле, например, — в специальных халатах с завязками по бокам.
— Я тоже считаю, что гораздо лучше для пациента лежать одетым. Стыд, неловкость от того, что на соседней койке лежит человек другого пола — разрушающие эмоции, мешающие восстановиться.
К сожалению, есть ситуации, когда это невозможно, когда необходимы манипуляции, при которых одежда будет мешать. Во всех остальных ситуациях — почему нет? Мы стараемся максимально оставлять одежду на человеке, когда он едет в операционную, лежит в реанимации, но это касается не всех пациентов. Если необходим быстрый доступ к сердцу, например, пациент все же лежит обнаженным.
— На Западе родителям разрешено присутствовать при введении наркоза у детей. Детям так спокойнее, мамам тоже. Почему у нас такого нет?
— Такая практика есть и у нас в стране. Это нормальный цивилизованный подход. Дети приходят в преднаркозную с мамой или мама приносит их на руках, иногда они могут приехать туда на игрушечной машинке. И врачи прямо лежащему у мамы на руках ребенку на лицо кладут маску, и он засыпает. Это нормальное человеческое отношение.
Болезнь — это всегда не только физические перемены, но и измененное психологическое состояние человека, что мы не можем не учитывать. Если врач этот факт игнорирует, это профессиональное выгорание или не совсем врачебное отношение.
Если пациенту нужна помощь на Камчатке…
— Расскажите о Федеральном центре медицины катастроф, который вы недавно возглавили. Что это за проект, почему в нем возникла необходимость, какие задачи планируете решать?
— Медицина катастроф — особая отрасль медицины. Если вдруг появляется большое число пострадавших, заболевших, каждый из них должен получить помощь в таком же объеме, как если бы был всего один больной.
Вы меня спрашивали, как быть, если пять больных в тяжелом состоянии, а аппаратов всего четыре. Эти вопросы решает медицина катастроф. Она занимается и оказанием помощи при ЧС, когда пострадавших сотни или даже тысячи. Это и наводнения, и пожары, и землетрясения.
Эта служба существует в нашей стране уже давно, есть большой опыт, знания, традиции. Сейчас служба медицины катастроф получила новое развитие. Решением Правительства РФ в Пироговском центре создан филиал — Федеральный центр медицины катастроф, орган повседневного управления всероссийской службой медицины катастроф. Наша задача — мониторинг и оказание медицинской помощи при всех ЧС в России.
Но мы помогаем не только при чрезвычайных ситуациях. У нас есть Центр санитарной авиации, медицинской эвакуации и экстренной медицинской помощи, есть бригады, готовые в любой момент вылететь за рубеж или в любой уголок нашей страны. Например, если кто-то из россиян получил тяжелую травму или заболел в Турции, Египте, Испании, любой стране мира и ему необходима эвакуация в Россию, это теперь функция Федерального центра медицины катастроф. Иногда пациенты, нуждающиеся в лечении в федеральных центрах, сами не могут до них доехать из-за тяжести состояния. Тогда их доставляют в сопровождении медицинских бригад, это невидимое населению, но важное направление системы здравоохранения.
— То есть в поле зрения медицины катастроф — простые люди?
— А что, есть сложные люди? Все люди, все равны, все граждане страны.
— Насколько легко получить такую помощь? Как это происходит технически, когда человек на Камчатке или в Сибири нуждается в помощи?
— Например, с проблемой лечения пациента не могут справиться в регионе, но ему могут помочь врачи в Москве, Санкт-Петербурге, в ведущих федеральных клиниках (допустим, нужна уникальная, редкая операция). Местные врачи обращаются в Минздрав, проводят телемедицинскую консультацию пациента специалистами профильного федерального центра, во время которой решается и вопрос о месте лечения. Такие консультации проводятся круглосуточно.
Если врачи считают, что пациента лучше лечить в федеральном центре, нам дают поручение, мы связываемся с больницей и вылетаем за пациентом. Эвакуацию организуют иногда самолетом МЧС, Министерства обороны, иногда обычным рейсом.
— А сам пациент может проявить инициативу? Он видит, что врачи не справляются, может попросить помощи Центра медицины катастроф?
— Любой пациент имеет право попросить и будет услышан. Но его транспортировка и лечение в другом учреждении должны быть объективно обоснованы и определены совместным решением специалистов двух учреждений — того, где он лечится, и того, куда его планируют перевести.
— На чей опыт вы опирались, создавая этот центр?
— В стране уже есть большой опыт оказания медицинской помощи при чрезвычайных ситуациях. Заимствуем и международный опыт, у нас есть хорошие налаженные связи со специалистами стран СНГ, Китая. Мы являемся членами ВОЗ по медицине катастроф, участвуем в совместных учениях, командно-штабных совместных конференциях и обсуждениях. Эта работа давно налажена в нашей стране, мы ее просто продолжаем.
— Вы жесткий начальник?
— Это не я, это общий принцип работы Пироговского центра, начиная со дня его создания. Такая идеология была заложена изначально. Это не строгость: ты либо работаешь профессионально, либо занимаешься другими вещами. Но уже не у нас.
— Так проще организовать работу отделения эффективно? Или это просто ваша особенность характера?
— Это особенность характера. Есть руководители с более мягким характером, есть с авторитарным управлением. Но каждый руководитель должен уметь принимать решения, брать на себя ответственность, это его главная задача.
— За этот ковидный год мы оценили незаменимость работы врачей. Вы как человек, находящийся внутри процесса, что важное поняли о пандемии и про устройство нашей системы здравоохранения?
— Пандемия, конечно, принесла много новых знаний об инфекционных заболеваниях. Как было при эпидемии гриппа: человек практически всегда чувствовал, что заболел, оставался дома, брал больничный. Иногда, при легкой форме, продолжал ходить на работу, но все видели, что он больной.
А при ковиде большинство людей переносят болезнь, не замечая, продолжают общаться с окружающими, для которых такое общение может представлять опасность для жизни. Развернулся совершенно новый сценарий, которого в современной истории человечества еще не было. Это потребовало иных процессов профилактики, предупреждения, анализа распространения инфекции. Это очень большой объем работы, еще требующий анализа, потому что ковид поменял организацию и стационарной, и амбулаторной помощи.
Никто не ожидал появления такого количества больных в тяжелом состоянии.
Я был во многих регионах нашей страны и изучал опыт многих стран. И могу сказать, что нам есть чем гордиться.
Серьезные ресурсы были брошены и на борьбу с ковидом, и на ликвидацию последствий.
Медицина здорово преобразилась за этот год. И медицинская промышленность изменилась, появилось много российской техники, расходных материалов, медикаментов. Вакцины, вы видите, три сделали. И научные исследования, и производство вакцины — все это в экстремальных условиях. И то же самое касается медицины, мы действительно освоили очень много технологий и самой организации этой работы.
В Европе больницы не были рассчитаны на пиковые ситуации. Когда в марте прошлого года эпидемия развернулась, в Италии, например, мест просто не было. У нас тоже койки быстро заполнились, но вы видели, как быстро открывали новые госпитали.
Сейчас большинство больниц в Москве работает как обычно. Количество госпиталей во многих европейских странах не увеличилось, у них нет таких возможностей. Поэтому здесь как раз наша система показала себя очень неплохо. Конечно, можно и критиковать, но и позитива много.
— На ваш взгляд, когда все это кончится и какие уроки мы вынесем?
— Эпидемия пришла надолго, психология людей уже поменялась, а уроки мы еще долго будем анализировать. С точки зрения медицины — да, мы должны понимать, что такие катастрофы возможны. Одномоментно могут появиться тысячи или десятки тысяч пациентов. И система здравоохранения должна быть организована так, чтобы не держать свободные койки без нужды, но в любой момент быть готовыми к мобилизации дополнительных ресурсов и материальных, и медицинского персонала. Мы всегда должны быть готовы к таким пандемиям. Думаю, нам предстоит серьезная работа по решению этой задачи.
— Вы возглавляли делегацию российских врачей, летавших в Узбекистан помогать с ковидом. Почему пришлось ехать в эту страну и чем вы там помогли?
— Это нормальная, обычная, исторически сложившаяся практика нашей страны: соседи, многие другие страны знают, что Россия их никогда не оставит в беде и всегда может помочь. В Узбекистане ситуация была очень тревожная, заболевание развивалось не постепенно, буквально за две недели переполнились все больницы. У них не хватило своих резервов, ресурсов, опыта, знаний, навыков.
Врачи проделали очень большую работу, я видел больницу на 5 тысяч коек, построенную за несколько месяцев и оснащенную современным оборудованием. Надо было учить врачей, составить протокол лечения, поэтому Узбекистан обратился за помощью к России. Я полетел в составе первой делегации, затем до ноября наши врачи летали и помогали как в оргвопросах, так и в лечении конкретных больных.
— Что нового вы узнали о себе и коллегах за этот год? То, что вы можете собраться в таких невероятных условиях?
— Я знал: если будет критическая ситуация, мы мобилизуемся, как уже было не раз в нашей стране. Никто из окружающих меня людей не подвел, в этой сложной ситуации все повели себя так, как я ожидал, это здорово. Врачи, медсестры жили в больницах, подвергались угрозе заражения, и физические нагрузки были большие. Мы продолжаем работать ежедневно, в полном объеме, честно, стараясь всем помочь. Это и есть служение.
Ценить настоящий момент
— Точка зрения: «Медицина — это погибель для человека, который попал сюда случайно». Согласны?
— Если человек оказался в медицине случайно, то в большинстве случаев он уходит из специальности. Он всегда может это сделать, у нас нет таких ворот, которые закрываются за человеком и обратно не выпускают.
— Но разве он не может быть плохим врачом, который отбывает срок с 9 до 6?
— Наверное, может. Плохо, но так бывает. Да, есть люди, которые непонятно что делают в медицине. И к ним страшно попасть на лечение. И есть те, у которых случается профессиональное выгорание.
— Пожалели ли вы хоть раз, что стали врачом?
— Нет. Мне нравится то, чем я занимаюсь, меня все устраивает.
— Менялась ли в ваших глазах ценность человеческой жизни за годы вашей работы?
— Нет, она изначально очень высокая.
— Говорят, что человек, который часто видит смерть, очень любит жизнь. Это правда?
— Со смертью все так или иначе сталкивались, теряли и провожали родных и близких, бывали на похоронах. Это вряд ли учит любить жизнь сильнее.
Но врач видит не только смерть, он значительно чаще видит человеческие страдания, видит, как быстро и значимо может изменяться жизнь человека из-за болезни.
И когда вижу, что человек начинает суетиться, переживать из-за мелочей, говорю: «Если бы вы зашли в отделение реанимации, поняли бы, что такое настоящая беда или серьезная проблема».
Надо ценить то, что у нас есть, любить жизнь и радоваться ей. Нам все время чего-то не хватает, мы все время думаем о будущем. Надо ловить, любить и ценить настоящий момент, потому что следующий может оказаться совсем другим.
Фото: Сергей Щедрин