Регент Ульяна Меньшикова: Я могу научить петь даже подоконник
«Куда ни приду, у меня получается церковный хор»
– Расскажите, как вы спели у Храма Христа Спасителя.
– Мы все в силу обстоятельств этих политических всяких, то не братья, то не сестры, то вдруг, наоборот, братья и сестры, нами играют так во все стороны. А мы… Когда люди повязаны кровью – реки, тонны ее, народ умылся этой кровью в годы Великой Отечественной, и опять сталкивают, только не против внешнего врага, уже друг с другом. Что за бред, ребята? Вы о чем все? Что, Москву защищали профессиональные стрелки, артиллеристы? Нет. Человек, который вчера работал бухгалтером, который был водителем в метро, который хлопок собирал в Узбекистане. Надо – значит, надо, Родина отправила. И они пошли, и защищали, как могли, и полегли там.
Поэтому мы пришли и спели не ради красоты вокальной, а вот ради того, что людей всегда объединяло, всё ради этого. Я хотела людей собрать в кучу и запеть, чтобы мы не дрались, чтобы мы друг друга не убивали за то, что у тебя синий паспорт, а у меня красный паспорт.
Бьют по морде, а не по паспорту. Ты человеком будь, правда же.
Собрала всех буквально дней за десять. Это вообще касается всей моей жизни в целом. Если я буду сидеть и долго раздумывать над тем, как бы чего не вышло, не будет вообще ничего, на каждом шагу нас ждут препятствия, поэтому иди, делай, я так думаю.
– А как вообще возникла идея таких флешмобов?
– У меня чудесный дед, невероятный герой, он почти четыре года провел в плену, руководил там парторганизацией, готовил побеги и так далее. Через 20 лет после его смерти в «Алтайской правде» напечатали статью, его разыскивал человек, с которым они были в плену. Он говорил: «Мне нужно найти этого человека, Ивана с Алтая, потому что он спас сотни людей, не давал нам опустить руки». В деревне был большой переполох, когда вышла эта статья, и узнали, что Иван Нестерович (к тому моменту он уже умер) такой был невероятный человек.
И вот 9 мая. У меня мысли приходят резко, я делаю все быстро. Я пишу в соцсети: «Ребята, не попеть ли нам песен у Большого театра?» И начинается эта воронка человеческая, люди один за другим собираются. 3-4 репетиции, и мы готовы. Из простой толпы хор не сделаешь, это точно, должен быть костяк, который четко знает, что он поет.
– Как это было тогда, 9 мая?
– Люди останавливались, пели с нами, снимали нас на фотокамеры. Ветеран из Одессы стоял от начала до конца рядом со мной, а потом обнимал, целовал. И, главное, даже если люди торопились, только с нами поравняются – начинают петь.
А потом я уехала к маме делать ремонт, в горы на Алтай. У меня занятость большая, я же как любой понаехавший в Москву… собственно, почему я здесь? Я что, Барнаул не люблю, или Алтайский край? Я очень люблю, мне там хорошо. Но у меня там зарплата 5000 рублей на трех работах – естественно, я не могу себе позволить помогать родителям. И знаете, включать в круг своих обязанностей еще что-то вообще не входило в мои планы. Хожу в сельский храм, пою себе одна акафист с ребятишками, чувствую себя прекрасно, ни о какой Москве не думаю.
– И как получился хор?
– Продолжили переписываться: «Ульян, привет. А так понравилось, а хорошо всем было». Я думаю: «Так, люди-то сами хотят!» Вернулась в Москву: «Неправильно людей бросать. Можно и дальше вместе петь». И мы собрались. Первая наша репетиция была в антикафе каком-то, где мы всем очень понравились. Люди же, когда поют, преображаются. В одну секунду. Изумление, отношение уже к себе вообще у людей другое начинается. Спасибо матушке Ирине Милкиной за помещение при храме Евфросинии Московской, в котором мы регулярно собираемся. Сейчас нас примерно 50 человек.
Интересно, что сначала 90% хора пришли в брюках, никто не захватил с собой платок. И матушка нам сделала абсолютно правильное замечание: «Девочки, пожалуйста, приходите в юбке». Мы же через храм идем на репетицию. И только два человека возмутились: «Почему? Как это?» Я говорю: «Ну, вот так. На меня посмотрите. Я всегда в юбке. Я спокойно к этому отношусь. Если вам не комфортно – можете захватить с собой».
И как раз эти два человека отвалились. Все остальные остались. Пришли в юбочках. И видите, я же помимо музыки им рассказываю, что такое Рождество и как надо петь эту колядку, чтобы она не была похожа на «Нас ждет огонь смертельный». И параллельно объясняю, где, как родился, кто там рядом был, кто первый пришел, кто первый спел «Слава в вышних Богу».
Это же тоже всё образы, понимаете? Нельзя спеть, не понимая, о чем ты поешь. И мы представляем вот этот вертеп, вот эту ночь, вот ягняточки, и кто там еще был. И человек уже вокально начинает перестраиваться. Он уже не поет это, как песню за столом, в нем уже начинает зарождаться такой церковный певчий.
– А как вы людей успокаиваете, когда они говорят: ой, а я петь не умею?
– Объясняю, что не боги горшки обжигают. Любому ремеслу можно обучиться. У меня есть такая фраза: «Я могу научить петь даже подоконник». Абсолютная патология мне попадалась пару раз только за всю жизнь.
А так обычно нет координации между слухом и голосом. Человек слышит прекрасно, а сам чисто не может спеть. Моя задача взять вот это ухо и привязать его к этому горлу.
Патриарх же выступил с речью: «Давайте всем народом будем петь!» Организовывать и привлекать людей. Вот я привлекаю. К православию и благоуханию. Они у меня ходят на акафист. Поют тропари «Господи, помилуй». Я куда ни приду, у меня везде церковный хор получается, что бы мы ни запели.
– Здорово.
– Да. Почему-то люди считают, что я все делаю для чего-то, то есть для себя. Хотя популярность моя – не особое благо, я столкнулась с такими моментами, которых лучше бы не было в моей жизни. И финансово это все никак. Просто я хочу, чтобы люди кругом пели и понимали, что мы, православные люди, такие точно, как и все. Что только единицы ходят по выставкам с ломами. А мы способны к созиданию, к нормальным человеческим проявлениям.
«Бабушка начинает переодеваться, значит, покойник в деревне случился»
– В моей жизни завидовать абсолютно нечему, кроме того, что сибирская эта закалка, эти бабки, через три войны прошедшие, которые генотип этот передали.
У меня с отцовской стороны прабабка пришла из Румынии пешком на Алтай. Они шли всей семьей, и все умерли по дороге, кроме нее. Ей было 26 лет. Она вышла замуж за моего прадеда, австрийского верноподданного, который стал старообрядцем. Ему было 86, а ей 26. Она родила мою бабушку Анну Макаровну.
Мы жили в коммунальной квартире, и у нас общий был туалет на всех. Для того, чтобы к нему пройти, нужно было преодолеть очень длинный темный коридор, где висели всякие тазы, какие-то доски для стирки белья, еще что-то. Чтобы мне не было страшно, я начинала петь. Резонировали все эти тазы с ведрами и всем остальным, и вот я с песней до туалета и обратно тоже с песней.
– Детство – это такое время, когда бежишь ночью из туалета и радуешься, что не съели, да. А вы заодно и пели.
– Я же с семи лет пою. Родители мои много работали, я у бабушек. А село Новичиха Алтайского края: половина – это западные украинцы, вторая половина – это немцы Поволжья. Храма не было. Священник репрессированный один жил, он умер, и остались бабушки, которые ходили, читали Псалтирь над покойниками, пели канон. А меня куда девать-то? Вот меня возле этого гроба чужого посадят, положат, и я сижу, слушаю. Уже лет в шесть канон я знала наизусть. У меня был тоненький голосок жалостливый, я бабушкам подпевала.
И меня ничто не шокировало, это было настолько естественно. Я смотрю, бабушка начинает переодеваться, значит, покойник в деревне случился, то есть мы куда-то пойдем. Мне не было страшно. Это был естественный жизненный момент, вот умер человек, значит, надо над ним почитать, попеть, на кладбище сходить, а потом будет обед, в котором будет много вкусного. Детское такое восприятие.
Вообще, все там поющие были, потому что Украина – это голоса. Раскладывали абсолютно неграмотные женщины все это на пять, на шесть, расходились, потом в унисон. Немецкие дедушки играли на скрипках. Вообще, вечеринки были…
– Немецкие дедушки на скрипках – звучит, как в кино.
– Да, а бабушки немецкие по имени Мальвина, допустим, вообще не говорили по-русски. Люди тяжело работали. Представляете, 30 соток огорода, 15 сада. При этом они работают еще где-то.
И вот праздник. Во дворе ставится стол. Люди поют. Пели очень много. Я помню дедушку Константина со скрипкой. Представляете, эклектика какая – здесь тебе украинские песни, а здесь тебе этот «Милый Августин».
– И дальше как с пением ситуация развивалась?
– С родителями я жила в городе Барнауле на улице Никитина, где стоит Покровский собор. Единственный тогда на весь город действующий. Помню, как я первый раз туда попала. Это было обеденное время, мы с подружкой дошли до храма. Я была потрясена, конечно. Свет через эти витражные окна. Свет, в котором даже пылинка не летает. Запах старого ладана, который я ни с чем перепутать с тех пор не могу. Потом мы стали с ней туда прибегать уже во время службы.
– Зачем, что привлекло?
– Красиво, вкусно пахнет, поют знакомые мне вещи. Хотя пение как раз оттолкнуло, оно было хорошее, но манера такая, комсомольская. Но однажды я услышала небесный женский голос, когда попала туда вечером в субботу. Шло всенощное бдение, и хор исполнял с солистом Смирнова «Хвалите имя Господне».
Конечно, это ощущение трудно забыть. Я, кстати, с бабушками пение у гробиков за пение не держала. Это к музыке не относилось на тот момент.
– Ну да.
– И тут выяснилось, что я могу подпевать на клиросе. Я ходила с ними, что-то подпевала. А в восьмом классе я пришла в воскресную школу, меня мама туда затолкала. И началась у нас с подружкой активная церковная жизнь. Нас никто не насиловал, но мы как-то быстро научились отстаивать все службы и потихоньку участвовать в богослужении, «Господи помилуй», что-то еще такое петь.
Нас очень берегли и очень любили. Любили по-настоящему, как детей любят. Конечно, мы уже были подростками, с нами ходили мальчики, мы пересмеивались, но никто нам никогда не затыкал рот. Нам объяснили, как нужно себя вести в храме. Не было никакого насильственного этого: «Ты почему без платка? Ты почему без длинной юбки?»
Вообще, что касается одежды, мы брали пример с матушек наших священников. На все праздники приходили удивительно нарядные женщины! С прической, поверх которой очень легкий платочек. В очень красивых костюмах, обязательно бусы. И все дети приходили очень нарядными.
«Под фонарем вскрываем кухню и добираемся до архиерейского холодильника»
– Эта дорога к пению уже профессиональному, она прямая была, или пытались все же сойти с нее?
– Нет, упаси Боже. Я в музыкальной школе закрыла крышку гроба, как я ее называю, фортепиано, и сказала: «Goodbye, my love, goodbye». Я уже собралась поступать в Алтайский университет на журналистику, сдала на пятерку творческий конкурс. А мамин духовник отец Михаил стал говорить: «Зоя, ее там научат пить, курить и материться. Куда ты отдаешь ребенка? Она отлично поет. Вообще, регент – прекрасная профессия, востребованная, хорошо оплачиваемая. В музыку!» Мама говорит: «И правда. Давай-ка ты, подруга, в семинарию поедешь, отец Михаил благословил».
– А вы?
– Я поехала в Томскую духовную семинарию, которая только-только первый год как организовалась. Что такое семинария в этом несчастном 1991-1992 году? Отдали какое-то неотремонтированное здание, поселили нас в домике, который мы отмывали, белили, выводили блох, у нас ноги были съедены по самые косточки этими блохами.
Теологические дисциплины у нас вели священники из Московской духовной семинарии и академии. Музыкальное дирижирование преподавал профессор Томского университета Виталий Сотников, солистка его капеллы Зинченко Людмила Александровна обучала вокалу. Это люди были недоступного для нас на тот момент уровня и музыкального, и человеческого. Огромная им благодарность за то, что они все это дали.
Поначалу нам определили в духовные предводители отца Серафима, который нас заморил голодом чуть ли не до полусмерти, мы без конца постились и молились. Радио «Радонеж» тогда не было, слушать было нечего. И ко второму месяцу мы уже сколотили бригаду, которая обворовала склад с продуктами.
– Вы так оголодали?
– Мы оголодали и озверели, нам нельзя даже было выйти за ограду, хотя ворота были открыты, но батюшка-то не благословил. Еще у нас была битва за панихиду. На панихидный стол приносили постоянно еду, но ее уносили дамы, которые работали в трапезной, все копилось на приезд архиерея. Мы споем эту панихиду, стоим, смотрим на эту пачку с пряниками, а работники берут стол в кольцо, смахивают все в корзину и убегают прятать. Мы вообще на бобах на полных.
Каши у нас без масла, без ничего, хлеб какой-то. «Сухой я корочкой питалась». Ключи от склада были у старосты, Артема Никифоровича. Грешен был, немножко он выпивал. Мы с Димкой Науменко, был у меня там такой подельник, украли ключи. Кто так ворует, я до сих пор понять не могу. Церковный двор круглый, рядом дом, в котором живет все священство, и всегда у окна может кто-то оказаться. И фонарь.
И мы под этим фонарем совершенно спокойно вскрываем кухню и добираемся до архиерейского холодильника. Украли стерлядь, осетрину и все мегавкусное.
Наутро все вскрылось. Так как мы были два самых развеселых гуся на всю семинарию, то даже вычислять не пришлось. Когда меня вызвали к батюшке, это был Везувий, все небо в дыму. Знаете, как ругается филолог-лингвист? Библейски-филологично, с примерами из Святого Писания, очень круто и страшно. Но я знала с детства, если мужчина начинает кричать на женщину, никогда не нужно кричать в ответ или оправдываться – надо плакать.
– И вы заплакали, естественно?
– Я зарыдала, причем сначала красиво, очень любила старое советское кино, знаете, с долгими крупными планами и паузами. Вроде сидишь ты, смотришь в пол, и у тебя по щеке катится крупная красивая слеза. Но мне вдруг так жалко себя стало, думаю: «Голодные мы, а нас тут обижают». И сразу все перешло в эмоцию, знаете, когда детские рыдания, когда уже всё, когда все это уже некрасиво, и ты уже начинаешь икать. Батюшка, конечно, обомлел. Сидит перед ним ребенок – ему было за 50, а мне было 17 лет или 18. И он бросился меня утешать, начал чем-то кормить, поить.
Я рассказала, как нас мучили, как мы голодали, как не могли даже получить посылку на почте от родителей, потому что отец Серафим не благословлял. Батюшка не знал, тут же вызвали всех – всю трапезную, отца Серафима, и тот гнев, который обрушился на меня, был ничем по сравнению с тем, что происходило. С того дня наша жизнь переменилась. Нас стали нормально кормить, вместо афонского у нас стало обычное мирское правило, и как-то все наладилось.
Мы были там в очень правильном музыкальном пространстве. И полюбили эту музыку всей душой. Нам было сказано, что вы можете с помощью своего пения человека привести к Богу, и можете навсегда его отвратить. Как прихожанина, если вы будете регентовать, так и певчего, который придет к вам в хор.
«Двенадцать раз кукует кукушка, все встают и уходят»
– Вы стали популярным блогером, как это отражается на вашей жизни?
– Например, мне могут написать в личку: «Включили запись вашего хора, и из динамиков раздался сатанинский вой, это знак!» И всё в таком духе. Или «Дайте денег» бесконечно. А у меня какие деньги? Я у друзей живу. Поэтому я личку отключила от незнакомых людей, и мне перестало сыпаться это все безобразие.
– А как пришла популярность?
– Я зарегистрировалась в фейсбуке, у меня есть певчий Рома, подписалась на него. И был какой-то родительский день, и он что-то там написал про трапезную, про панихиду. Я в ответ рассказала в комментариях историю из 90-х про отпевание авторитета, когда все закончилось рестораном и кутузкой. И как-то, видимо, я весело об этом написала, что Рома сказал: «Да ты вынеси в отдельный пост». И вот эта история собирает две тысячи лайков. Ну это достаточно много, да?
– Ну да.
– А потом этот рассказ разместили на каких-то православных ресурсах, и что там началось! Люди, допустим, 1995 года рождения, писали «это полное вранье». Кто-то называл меня «Иуда Меньшикова». А просто время такое было, очень серьезное. Человек вчера вам привез и поставил купола золотые, а завтра его в гробике привезли, убитого. Это часть нашей истории, и зачем прятаться и что-то врать.
– А теперь из всех этих историй получилась книга, и вас уже можно назвать писателем.
– То, что у меня книжка сейчас какая-то выходит, это тоже дилетантизм, никакая не литература. Это такие баечки, которые оказались интересны именно православному издательству, что повергло меня вообще в шок. Я никогда не собиралась издавать, потому что книга должна быть книгой – Чехов, Лев Толстой и все такое. А я такая получаюсь православная Дарья Донцова. Газета «Жизнь» – жизнь православного человека, вот такого неоднозначного, немножко смешного, как я.
Если бы пришло светское издание, я бы сказала точно и однозначно «нет». А здесь люди из сферы, в которой называли меня Иудой неправославной, еретичкой и все такое, именно ко мне пришли церковные люди, я говорю: «О, давайте».
– Истории ваши невероятные, конечно.
– Вы знаете, я только сейчас поняла, за что и для чего мне была дана такая лютая жизнь. Со мной случаются совершенно какие-то невероятные вещи. Опять же, это не мое достоинство – это, как хороший голос, это данность – крепкие нервы, умение очень быстро собраться в очень трудную минуту, а я попадала в очень тяжелые обстоятельства и не только жизненные, а такие, в плане катастроф даже. Помните, страшная была авария, взрыв газа в поезде «Новосибирск – Адлер»? Я в нем ехала.
Я тогда еще была девочкой и, слава Богу, осталась жива. Я видела этих в клочья разорванных людей, помогала их вытаскивать. И после этого у меня не было ни депрессий, ни стрессов, вообще ничего. Это какая-то крестьянская такая закалка бабушкина, мамина, прабабушкина.
– Самая удивительная история, как вас позвали читать Псалтирь над покойницей ночью в незнакомой деревне, а она начала плакать. Можно было с ума сойти на самом деле.
– Мне было очень страшно! Но почему-то не побежала никуда с криками «Караул!» Я же религиозная девочка была, я понимала, что всякие могут случиться казусы и чудеса, мне что-то может показаться, что-то может быть искушением. Бабки мои очень любили страшные истории рассказывать в стиле Гоголя и Вия.
– Это абсолютный Гоголь, конечно.
– Да, точно. Не поверите, я с Гоголем дневала и ночевала в определенном возрасте. Я не сомневалась, что покойник может плакать. Я была, как тот Хома Брут, вот только круг вокруг себя не нарисовала, это было какое-то кино вокруг меня, и я в нем.
В барнаульском храме мы часто читали Псалтырь над покойниками, я, как молодая такая небесная монашечка, читала: «Помилуй меня, Боже, по велицей милости твоей», бесстрастно, на одной ноте. И вот мне однажды предлагают примерно 500 долларов за чтение. Я говорю: «Мне в кино надо». «Телохранитель» только вышел с Кевином Костнером. Но сапоги каши просят, я думаю: «Какая любовь? Какой «Телохранитель»? Конечно, я поеду над покойником читать».
Заказчики просили именно монашку, а кроме меня никого не было, я нарядилась и поехала, наряд боевого православного есть всегда: длинная черная юбка, водолазка, платок. Привезли в деревню. Домик обычный сельский, там котяточки ходят, сирень какая-то цветет. Мертвая бабушка, ее сын – новый русский в дорогом пальто и деревенские родственники. Я начала читать, тут 12 раз кукует кукушка в часах, все встают и разом уходят.
– Жуть.
– Я: «А?» – «Спокойно, спокойно, тебе заплачено, это твоя работа». Я стою, читаю, света нет, свечи горят. И тут я вижу у бабушки слезу. Здесь у меня и Гоголь, и рассказы бабушек про воскрешения и выходы из могил. Я честно скажу, что бросила читать Псалтирь и начала петь все, что помнила из духовного репертуара.
Бывает животный такой страх, когда не можешь контролировать его. Я начала петь, и меня отпустило. Бабушка покрылась испариной, но только потом мне рассказали, что ее просто в морге переморозили.
Утром пришел сын: «Как дела?» Я говорю: «Вы знаете, дела-то хорошо, но ваша мама ночью в гробу так плакала».
И как его прорвало там возле маминого гроба, никакой «Бандитский Петербург», конечно, с этим не сравнится. Он исповедовался не мне, а маме, никому никогда не рассказала, что я тогда услышала.
«Это не столько профессия, сколько служение, хотим мы этого или нет»
– Идеальный регент в вашем понимании что должен уметь?
– Музыкальная школа, музыкальное училище, регентский класс. Если еще к этому есть консерватория, то вообще прекрасно, потому что только тогда тебе не страшно оказаться ни в деревне, ни в большом городе. Знаете, храм «Всех скорбящих Радость» на Ордынке и знаменитый регент Николай Матвеев, которого ходили слушать. А кто-то пришел послушать и остался.
Я отучилась в семинарии и в консерватории – мне не страшно приехать в глухую деревню, где пол-листочка от Типикона лежит, и нет ни Часослова, ни нот, вообще ничего. К вечеру я точно найду человека, который со мной споет литургию и половину из нее. Уж «Господи, помилуй» и пару тропарей с ним выучу и организую какой-то посильный детский хор, если есть там музыкальная школа. Мне не страшно оказаться в каком-то большом храме с большим хором в 40-50 человек.
Ребята, мы же не знаем, куда нас жизнь забросит. И везде мы батюшке не должны мешать службу проводить, ему есть время и помолиться, и проскомидию совершить. Он стоит и за тебя не волнуется, знает: все будет правильно.
– Вам часто говорят, что, мол, певчие не молятся?
– Слышала такое: «Я пел на клиросе пять лет, и у меня не было ни секунды там помолиться». А я знаю, почему у тебя не было ни секунды. Ты пришел в храм, увидел эти ноты незнакомые, и ты всю службу кувыркался, но ума не хватило взять этот листок с собой домой и выучить. Через год ты начнешь на клиросе молиться, потому что все тебе знакомо. Ты поешь, рядом с тобой это благозвучие, ты уже доходишь до того момента, когда ты не только ноты перебираешь ртом, а когда ты осмысливаешь слово, которое здесь.
А так прихожане нас очень любят. Нас не любят настоятели, и правильно делают. Потому что мы же находимся с ними не в духовной, так сказать, близости, а в товарно-денежных отношениях. И мы, особенно на праздники, конечно, зарабатываем неплохо. Но, опять же, что неплохо? Мне 43 года. У меня нет своей квартиры, у меня нет машины, у меня нет ничего. И я еще работаю в трех местах.
Певчие, я тоже уже тут прочитала, обязаны иметь духовное образование. Да, хорошо, мы получим, кто не успел – я, слава Богу, получила в свое время. Но где же о правах сказано? Почему у меня в трудовой книжке две записи: одна фиктивная, как позже выяснилось, вторая вроде как правильная. В нашем храме меня не оформляют до сих пор. Это налоги, еще что-то. И ни один из моих певчих, практически никто не оформлен.
– То есть вы – никто?
– Мы – никто, мы волонтеры с бумажкой. Я, когда приду к вратам рая, а я туда обязательно пойду, принесу апостолу Петру вот эту бумажку. Он скажет: «Нет, ты делала то, се, пятое-десятое, ты недостойна. Ты брала деньги с Церкви, в конце концов». А я бумагу: «А я волонтер. А я подписалась». И он тогда: «Ну куда деваться? Документ есть документ. Проходи».
Вот. И я с этой надеждой ничего ни с кого не требую, понимаете.
Я не могу без этого. Я очень люблю, понимаете? Люблю храмы, я… ну то, что Бога люблю – это само собой, люблю эту музыку, в этом пространстве находиться.
Я службу люблю, вы себе представить не можете, как. Другой человек уже бы выгорел за это время, а я ее люблю, хоть пять часов, хоть сколько.
Страстную Седмицу люблю просто до беспамятства. Это «Вечери твоея», Львова, это «Да молчит всяка плоть человеча в Великую субботу», там слова такие необыкновенные, и они еще положены на незатейливую, но совершенно проникновенную музыку. Я в этот день всегда беру альта, потому что точно знаю: не буду петь, буду рыдать, Господа жалеть.
– Часто вы плачете на клиросе?
– Я пою очень много лет, регентую с совершенно разными коллективами. Я, пропев столько лет, плачу, когда Маша Козырева, солистка храма, певчая храма Святой Татьяны при МГУ, приходит и поет у меня «Хвалите имя Господне». Именно это я услышала тогда в детстве. Слезы – это всегда…(Ульяна смотрит вверх, пытаясь удержать слезы).
Это не слезы оперного умиления, когда какую-то ноту взял, а это молитвенное: «Господи, как это?» Этот мир надмирный открывается, ангелы так поют.
У людей есть дар. И все в руках твоих. Я достаточно быстро избавляюсь от людей, иногда даже очень жестко приходится, которые не понимают того, что это не столько профессия, сколько служение, хочешь ты этого или нет.
А если ты всю службу стоишь и думаешь о том: «Как мне попасть в эту ноту. И стихир мне новый настоятель назначил петь, хорошо бы было их 3, а не 12. Скорее бы пойти домой и съесть котлету», – я с такими людьми расстаюсь очень быстро, я не могу с ними. Обычно остаются люди, которые понимают, что они делают. Я их очень люблю.
У меня вокального дара большого нет. Я могу спеть, у меня обычный хоровой голос – я могу песню какую-то запеть. Но если я запою соло, меня никто никогда не заслушается. Это будет ровно, спокойно. И приходит к тебе человек… Педагог по вокалу только чуть-чуть обработает, научит, как это в резонаторы отправлять. И он открывает рот, оттуда что-то такое, не от мира сего, что-то божественное и прекрасное – и думаешь, что бы с этим голосом сделать, что бы с ним спеть такое, которое само по себе срабатывает – и находишь. Он поет «Совет Превечный» Чеснокова на Благовещение.
– Да, Чесноков – невероятный композитор.
– Что делал Чесноков? Он брал обычный распев «Софрониевская Херувимская» и делал из нее просто что-то такое, что волосы дыбом у всех. У него есть духовный концерт «О, Пресладкий, Всещедрый Иисусе» – там же наше это русское поле, там вся наша Русь-матушка в этих созвучиях.
Я еду на том материале, который я слышала от наших старых регентов, и я хочу, чтобы тот единственный, который, может быть, станет регентом, чтобы он знал, кто такие священники Металлов, Турчанинов, Чесноков, Бортнянский. Я хочу, чтобы молодежь, и не только она, знала настоящую музыку, чтобы меня студенты не спрашивали «Что такое романс?»
Однажды меня попросили поехать в Подмосковье проводить архиерейскую службу. Дело было в Рождество, и служил владыка Савва. Я его так люблю! Он после службы, когда подавал крест, говорил: «Колядку спойте хоть какую-нибудь». И все стоят и молчат – весь храм молчит, и весь клирос молчит, я больше вам скажу.
– Как это?
– Владыка запевает: «Ночь тиха над Палестиной». Он не помнит этого случая, а я запомнила, там куплетов то ли 9, то ли 12, а он помнит все слова, прекрасно интонирует, очень приятный голос, чисто и красиво поет. И мы вдвоем с ним в этом храме допевали, кто-то два куплета первые спел с нами, и все.
Был еще момент. Бог с ней, с колядкой. Молебен Божьей Матери, храм в центре Москвы. Я в конце, там на помазание к кресту нужно подходить, затягиваю «Царице моя Преблагая», а в храме тишина. Прихожанки в шляпках, возраст примерно за 50, очень милые, и я в таком гордом одиночестве эту «Царицу»… Ее везде очень любят, во многих храмах всем приходом поют, а здесь тишина. Я говорю: «Вы что, «Царицу» не знаете?» «У нас ее не поют». Я понимаю, что происходит что-то не то.
Я всегда говорю, сейчас такое время, я взяла смартфон, зашла в YouTube, зашла в «Контакт» – тонны красивой, замечательной, прекрасно исполненной музыки. Возьмите у нас хор Владимира Горбика – это же высший пилотаж. Возьмите многое у сретенцев, у даниловцев. Возьмите записи Синодального хора, очень много старых выложено записей всяких и разных, причем коллективов таких, где и бабушки поют. Впитывайте, впитывайте, если вас в детстве не водили в филармонию или в консерваторию. Сейчас обслушайся, обходись. Москва – город, в котором тысячи мероприятий проходят.
«Легко сказать: стремимся к народному пению»
– Как вы отнеслись к предложению Патриарха развивать народное пение в храмах?
– Про народное пение, которым надо всё заменить, имея колоссальный музыкальный багаж тысячелетний, могу такой пример привести. Я, допустим, хочу снять кино. Я ведь хочу режиссером быть с детства, вы не поверите, до сих пор хочу. Я беру свой айфон, снимаю, что-то клепаю в каком-то дешевеньком редакторе, беру самодеятельных актеров и везде на государственном уровне пытаюсь донести, что вот это имеет право быть наравне с профессиональным кино. Я против дилетантизма вообще во всем. Вообще во всем – в кино, в танце.
Это очень личная и больная для меня история. Я этими хорами, прихожанами, детьми занимаюсь двадцать лет. Почему я против художественной самодеятельности в храме и упразднения платных хоров?
Когда-то я лично пострадала вот от этого народного пения. Я пришла в наш храм. Замечательный, добрейшей души настоятель подводит ко мне двух женщин и говорит: «Они так хотят петь. Они здесь ходили на курсы, в храм Михаила Архангела. Нам же все равно когда-то будет нужен клирос». А я уже старый битый воробей. Я говорю: «Батюшка, я их выучу. Но через год вы мне их приведете и скажете: “Теперь этот хор будет петь. А вы идите, пожалуйста, ищите себе еще какую-нибудь работу”».
Он еще посмеялся и говорит: «Ну, ты что? Ну, как такое возможно?» Вот. В итоге, вечерняя с утренней, акафист, молебен, – пели ужасно, и возраст пришел трудный – за 55. Уже трудно, понимаете? Но люди знали, что здесь поем «Херувимскую», здесь – «Милость мира». То есть это же еще устав, помимо пения.
– А что потом произошло?
– Проходит год, и мне говорят: «Они ж так прекрасно сейчас уже поют, пусть народный хор будет петь по будням», – а это минус 80 процентов из зарплаты. Я прихожу – суббота, вечер, воскресенье, утро, получаю ставку за две службы. Допустим, по тысяче рублей. Либо у меня будет девять выходов – и я получу девять тысяч. Правильно? Это профессия, которая меня должна кормить.
И я говорю: «А зачем? Народный хор должен петь в воскресенье». Должны спеть ектеньи все. А они не хотят в воскресенье, они хотят по будням. И это история, которая идет по кругу. Большинство этих женщин либо бездетные, либо безвнучные, то есть людям некуда деться. И вот этот энтузиазм.
Мы за этот год выучили одну «Херувимскую», одну «Милости мира», допустим, какую-то «Господи, помилуй». Но мало того, что это по звуку не очень красиво. Для молебна пойдет, для акафиста пойдет, для праздничной службы – не пойдет. А Пасха! Она вообще-то праздников праздник. Она по своей конструкции уставной вообще выбивается из всего. Надо много уметь, чтобы вот это все спеть. А пойдет у нас Великий пост. Там вообще космос. Я до сих пор путаюсь сама там во многих вещах. На литургии народное пение хорошо в трех местах – «Верую», «Отче наш», просительная ектенья, если хотят – сугубая ектенья, где «Господи, помилуй. Подай, Господи».
– Как раз хотела спросить, где тогда вы допускаете участие прихожан?
– Нет, ну при желании можно все отдать, и пусть поют. Ектеньи, просительные ектеньи, сугубую ектенью, можно отдать воскресные причастия. Ну, такие вот небольшие какие-то вещи. Здесь легко сказать: стремимся к народному пению. Так, а вы скажите, как к нему стремиться.
Например, вот эта пауза, когда причащается священство в алтаре, все воспринимают, вроде как спектакль окончился, можно ходить, начинается шум. Так пусть из алтаря выйдет человек и споет с ними «Царицу преблагую», «Богородице Дево, радуйся».
«Я всегда буду биться за то, что Церковь – дом Божий»
– Вас часто обвиняют в недостаточной православности?
– Я независимый человек. Я, знаете, как – меня трудно обвинить в какой-то подлости, еще в чем-то. Я же такой, знаете, Ленин на броневике. Люди же вот в храме как? Они видят, что происходит что-то, допустим, несправедливость. Все прячутся за благословение, еще за что-то. Я подхожу и говорю: «Понимаете, так нельзя». Женщина же в храме молчит. А я начинаю добиваться какой-то правды, справедливости, каких-то денег на лечение, еще там что-то. А так нельзя, надо по-другому. Я по-другому не умею, а мне Господь посылает таких людей, которые меня с этим со всем терпят. За характер еще ниоткуда не выгоняли.
Ногти накрашенные всех беспокоили. Ну все какие-то мелочи, какая-то ерунда. Еще говорили, что я еретик. И не раз, и не два, потому что у меня такое вот отношение к православию. Я говорю: «Какое должно быть? Расскажите!»
– Да, какое?
– Я не знаю. И они не знают. Наверное, не должно быть веселым и радостным. Мелкие, дурацкие придирки от людей, которые толком-то и не знают, что такое православие, наверное. Или я слишком яркая, меня много. То есть вот занять уголочек и сидеть в нем в платочке я не могу. Мне надо вот, чтобы все пели, плясали, радовались жизни.
Вот при всех тех испытаниях, которые в моей семье были, по идее, все должны были лечь уже в эти гробы и ждать кончины своей преславной. А мы при брате-инвалиде, при отце с тремя инсультами, при моей не совсем удавшейся какой-то, может быть, личной жизни – мы дома хохочем. И я думаю, что и поэтому я так и живу.
Понимаете, для людей, вот что касается храмовой жизни, вообще религиозной, очень важна вот эта внешняя атрибутика.
То есть если ты в длинном платье, платочек сверху вот так примотал – и готовая верующая. А если еще обличил какого-нибудь негодника – вообще молодец.
Мне говорят: «Надо бы промолчать, как бы чего не вышло». Я отвечаю: «Хорошо, ну а что может выйти?» «А вдруг тебя выгонят из храма». Я говорю: «Меня могут уволить как регента, допустим, но из храма-то меня выгнать никто никогда не сможет».
– В ответ на резкие отклики вы написали историю о радостной вере.
– Да, я пела в большом архиерейском хоре при главном соборе. А управляла им матушка одного из священников. Однажды мы репетировали Бортнянского «Тебе Бога хвалим». А матушка все: «Вы неправильно музыку поете, неправильно музыку вы поете». Господи, что не так? Быстро, медленно, тихо – что тут не то? В 6-ю ступень не въезжаем? Кто лажает? Она говорит: «Запомните раз и навсегда: прлявославие – это рлядостная вера», – она вот так разговаривала. «Вы должны петь, как будто вы сейчас все умрлете!» От радости и в пляс можно пуститься, если представить, что ты умрешь. Она шикарный проповедник, знаток Ветхого Завета, Нового Завета и святоотеческих преданий, и всего – это отдельный разговор, семья эта очень известная и очень интересная. Спасибо ей огромное. Если бы не она, не было бы никакой у меня радостной веры в жизни.
– В какие моменты об этом вспоминаете?
– Без нее я бы думала, что надо тосковать и без конца каяться о грехах. Когда меня начинает кто-то очень сильно раздражать, а такое бывает, я вспоминаю слова Луки Войно-Ясенецкого: «У каждого своя война». Особенно я это поняла, когда ездила в детский хоспис «Дом с маяком», у них есть такое мероприятие, называется «Горевание». Они собирают родителей детей, которые недавно умерли.
Я поехала к ним в качестве повара. Мы собрали в Facebook деньги на продукты. В моей биографии еще был ресторанный бизнес, я готовила и работала шеф-поваром. Сидят десять семей… Вот простые люди из Молдавии, вот очень обеспеченные люди из Москвы. Тебя этот человек в троллейбусе задел, ты о нем вообще ничего не знаешь, ты готов его словом прибить, а он, может, вчера ребенка пятимесячного схоронил или двадцатилетнего. Поэтому лишний раз, когда я хочу открыть рот и по-сельски кому-нибудь что-нибудь объяснить, я его захлопываю, потому что я не знаю, какая у него война. У меня своя, у него своя. Это очень остужает.
– Главное, вспомнить.
– Да.
– В чем вы видите свое предназначение?
– Лично мое, без пафоса без всякого?
– Абсолютно.
– Я кормилица для своей семьи и останусь ей до конца своих дней. У меня очень тяжело больной брат. У меня родители. У меня сын, которого я здесь не могу растить сама… Я не забуду, у меня было 10 рублей, и мальчик мне говорит: «Мама, купи мне чупа-чупс». Я отвечаю: «Сынок, это на автобус, иначе нам придется идти пешком». Он просит: «Ну, купи», – три года ребенку. Я покупаю чупа-чупс и 12 километров несу трехлетнего мальчика на руках.
Я не хочу так жить. Я хочу, чтобы у мамы была возможность пойти к стоматологу, у папы – деньги на хорошее обследование, чтобы я могла им сделать ремонт. Это мое человеческое предназначение.
Что касается моего церковного служения – я была и остаюсь на этой ниве воином, как я считаю, просветителем, в силу отпущенных мне достоинств и недостатков. Я всегда буду учить, я всегда буду биться и бороться за то, что Церковь – дом Божий и прообраз Неба. А там чуть-чуть иначе все, чем на земле.
Мы, как через мутное стекло, это всё видим. Мы же читали святых отцов про ангелов. Это пение ангельское – такая музыка, которой нет на земле, в хорошем смысле этого слова. Я всегда за то, чтобы в храме пели так, чтобы любой из прихожан почувствовал себя тем послом князя Владимира: «Я не знаю, где мы, на земле или на небе».
Музыки в мире много! Но самая прекрасная – это духовная музыка, и я буду ей учить, я буду ею заниматься, я буду несчастных своих певчих вот так трясти, их всего четыре человека, но они будут петь у меня хорошую музыку, и будут петь так хорошо, чтобы я плакала, чтобы они плакали, и чтобы радовались те люди, которые стоят внизу. И чтобы богослужение наше было богослужением, а не клубом самодеятельной песни.