Сергей Щербаков: Другая зимовка
Никита устроился на скамье подальше от всех, чтобы сохранить спокойную полноту набранных ощущений, не расплескать ее сразу в бесплодном многоговорении, что раньше случалось с ним довольно часто.
Уезжать, как всегда, не хотелось – давно бы надо перебраться в этот махонький городок «в средней полосе России», прекрасней которой нет ничего на земле. Здесь монастырь, здесь теперь все лучшие друзья, но одна запятая, как говаривали в старину, все-таки мешала собраться с духом и сказать: «Теперь наш дом здесь, а Москва только для заработки денег». И не потому, что дом покосился, что печка вся в трещинах, а кое-что более важное. Как любил пошутить один богатый знакомый: «Никитушка, брось ты прибедняться – ты счастливчик, и тебе все одно где жить, у тебя жена всем довольна, а у меня – хоть ты тресни, хоть виллу на тропическом острове ей купи: она все равно будет шипеть и жалить. Благодаря именно ей я понял, что счастье не в деньгах, не в славе, не в месте, а в том, чтобы человек, с которым ты живешь, всегда был тебе рад». Так же шутливо Никита уличал его, что свое-то счастье он все же устроил именно за деньги – почти всегда бывал в отъезде и завел любовницу, которая была довольна всем на свете. Хотя с женой тоже приходилось иногда жить, а ее настолько все в муже раздражало, что даже не нравилось, как он завязывает шнурки…
Нет, конечно знакомый был прав и с Москвой расстаться не так-то просто – все-таки она тоже родная и любимая, как жена, да и стоит она опять же в самом центре «средней полосы». И сколько лет жизни в ней прожито. И каких лет! Шутки шутками, но Никита-то и без знакомого знал, что для счастья нужно не место, а мужество…
Впереди предстояло четыре часа пути на электричке, но здесь Никита любил даже тряску, любил людей в крепких брезентовых куртках, с тяжеленными рюкзаками за спиной. Чем и как они в наше время жили, оставшись без работы или же получая заработанные деньги раз в год, невозможно было представить. Никита обыкновенно говорил, что нынче почти весь русский народ «живет фальшью» (это у Андрея Платонова, кажется в «Чевенгуре», один мудрый мужик, отдавая сироту в многодетную бедную семью, объясняет, что в малодетной он сразу будет в тягость, а тут – «пропитается фальшью»). Но лица у людей, «питающихся фальшью», никак не походили на несчастные. Они были озабоченные, задумчивые и даже веселые, а угрюмых почти совсем не было… Потому ехать с этим народом в одной электричке было надежно и даже приятно. Чувствовалось, что здесь любое безобразие мгновенно прекратят женщины… И сейчас Никита с удовольствием подумал: вся дорога впереди, еще можно насмотреться на живые человеческие лица, обдумать свою жизнь, подвести итог нынешней поездке. С удовольствием глядя в окно на проплывающие назад знакомые дома, на бельевую веревку с мокрыми рубахами, на эти таинственно-прекрасные миры деревенских дворов, на сухого старика, который год поднимающего ветхий забор; он видел душевными очами две старые, тесно прижавшиеся друг к другу лиственницы во дворе монастыря; застенчивую улыбку отца Василия, не знающего, куда деть мощные крестьянские ладони, слышал его детски звонкий голос. Никиту до слез умиляло, что он вместо «присно» выпевает «прысно»… «Ныне и прысно и во веки веков. Аминь…» А вот и сам Никита ранним утром идет на монашеское правило. Идет совсем вялый со сна и вдруг, услыхав пение птиц, поражается: «Господи, как же они нежно поют на заре, гораздо нежнее, чем днем». И сразу пропала усталость, словно нежное пение птиц омыло не только душу, но и все изнемогшие члены…
Но только городок скрылся из виду, как на скамью напротив тяжело уселся прежде времени поседевший мужик, скорее всего ровесник Никиты, рождения первой половины пятидесятых годов. Вокруг было полно свободных мест, так нет надо непременно перед глазами маячить… На душе стало грустно, словно ты шел после причастия со скрещенными на груди руками – выпить теплоты, а какой-то невоцерковленный человек, не понимая, что ты хочешь подольше пожить в чистоте Духа Святаго, хватает тебя за рукав: «А где тут свечку за упокой поставить?»
На свое несчастье Никита задержал взгляд на соседе и, как всегда, попался на этом: обычно несчастные люди ловят человеческий взгляд, как собаки, и если поймают, то пиши пропало… Правда, раньше Никита даже любил поделиться с такими встречными деньгами, едой, а потом внушать, что без Бога не до порога, вспоминать, как сам он вышел на спасительный путь, но потом стал понимать, что многие из таких даже начинают ненавидеть его за «душеспасительные разговоры» и всем своим видом стараются сказать: «Что ты лезешь ко мне со своим Богом». Но Никита все равно лез, пока отец Василий не внушил ему, что поучать – дело священников, а не мирян. Теперь Никита старался даже не глядеть на таких, как не глядел на бездомных щенков (знал, стоит взглянуть и потом будет постоянно мучить глупая неотвязная мысль – почему не взял, а куда взять-то, одна собака уже есть, денег самим-то теперь только-только хватает свести концы с концами…). Но этот попутчик зацепился за долгий взгляд: «Домой едешь? А у меня дома теперь нет – ушел я от жены. Надоело с утра до вечера слушать одну и ту же песню: деньги, деньги, деньги… Так что честь имею – бомж. Точно, я теперь бомж. Ха-ха-ха…» Было понятно, мужик не прикидывается, до него и в самом деле только сейчас дошло, что он бомж. Он даже замолчал на некоторое время, не в силах переварить своего открытия. Никита же, скрепя сердце, старался показать всем видом, что он не слышит о чем ему говорят. К тому же его раздражило, что от мужика крепко попахивает водкой. Видя, что слушать его не желают, попутчик присвистнул: «Дожили мы, уже поговорить в России не с кем стало. Ты нерусский что ли?.. А… ты глухонемой? Час от часу не легче. А я-то три вагона обошел… Думал, ну наконец-то нашел человека, которому можно душу излить, а он, оказывается, глухонемой… А может ты только немой, а?» Неожиданно даже для самого себя Никита вдруг согласно закивал, едва сдержавшись, чтобы не сказать: «Не нынче мы дожили – вон еще Чехов в “Тоске” рассказал, как человеку русскому некому было свое горе поведать, кроме лошади…» Сосед же здорово озадачился – теперь получалось, что он должен раскрыть свою душу этому немому. Такой оборот дела, конечно, не устраивал, все же хоть короткие ответы хотелось бы слышать. Однако и уйти невозможно. Он даже вспотел от неразрешимости вопроса, потом махнул рукой: «Ладно, что делать, как-нибудь поговорим с тобой… Выпить у тебя, конечно, тоже нету?.. Ну и не надо. Мне уже водка не помогает. Знаешь, наверное, что иногда до того дойдешь, что похмеляться бесполезно. Потому я тебе лучше расскажу свою жизнь. Жизнь у меня – пять романов написать можно. Хотя, может, и не пять, но три-то уж точно. Да ты не бойся – как надоест, так сразу головой вот так затряси я и заглохну. Зовут меня Леша. Университетов я не кончал, но тысячу книжек, думаю, прочитал. Раньше, правда, почти все много читали. Хотя и сейчас читают. Сидят в метро с этими скользкими цветными книжонками. Мы-то такую жвачку и в руки бы взять постыдились – мы выросли на Есенине, Джеке Лондоне, Шукшине… Нынешнюю лабуду мне и даром не надо. Уж лучше я водку буду пить. Правда, пить-то сил уже нету. Некуда, браток, нам деваться стало. Ты, я вижу, хоть и немой, но нашего поля ягода. Эх, а раньше! Ты на Севере не бывал? Жалко. Там стоило побывать. Сейчас, конечно, незачем. И Севера теперь нету. Одно северное сияние осталось. Знаешь, что бы теперь ни болтали, романтика-то была. И больше людей ехало на Север именно за туманом, а не за длинным рублем. Может ты и не поверишь, но только этот туман еще держит меня на свете. Знаешь, не могу я нынче жить. Душа как-то вся отбилась. Руки-то у меня, видишь, (руки у него были мозолистые, рабочие) золотые, как раньше говаривали. Захотел бы, как сыр в масле катался, но помнишь, один мужик у Василия Макаровича говорит: а я не хочу как сыр в масле – склизко. Вот и я не хочу. Скучно мне только деньги зарабатывать, неинтересно. Хотя мог я их иметь. И имел – на Севере по тысяче в месяц получал. Теми-то деньгами. Чуешь? Бывало, в столовке встану последним и за всех заплачу. Туман… И не один я такой там был. Но лучше всего было на Вайгаче. Я там не одну зимовку провел. Жили всемером. “Семеро смелых” – помнишь, фильм? Господи, и как жили. Какие мужики были! Когда уезжали с зимовки, каждый брал что и сколько хотел. Дележки не было, но никто в обиде не оставался. И только один падла за все годы нашелся, с Западной Украины (западенцем, сам он себя называл, а мы его – бендеровцем недобитым): столько нахватал шкур, рыбы, что пройдет пять метров, а у него все из рук валится. Так он остановится, подберет и снова пыхтит, а у него снова валится. Помогли мы ему донести все до самолета и никто ни слова не сказал, но на следующий год единогласно его на зимовку не взяли. До смерти я Вайгач не забуду. Хотя давно уже там никто не зимует, да и сама зимовка, я слышал, сгорела… Мне как-то подвыпивший парень, из стриженных под американских солдат, на улице говорит: “Батя, мы вас на пять порядков обогнали…” Не стал я с ним спорить, просто сказал: “Нет, тебе я не батя – тебя я бы на зимовку не взял, ты – западенец…” Ничего он, конечно, не понял, нечем ему меня понять…»
Никита слушал Лешу и едва сдерживался, чтобы не сказать: туман все-равно рассеется когда-нибудь, и зимовка на Вайгаче сгорела, и нельзя спастись памятью о том, чего давно нет. Но спросил он о другом: «А остальные где?» Леша, даже не удивившись, что немой вдруг заговорил, будто после его рассказа так и должно быть, горестно опустил голову: «Не знаю даже, живы или нет… Зато того западенца я встретил, на рынке он торгует в Москве, там теперь много украинцев… На Украине, говорят, хуже нашего живут. Как тебя зовут-то?.. Хорошее имя, наше русское. Так вот, Никита, не поверишь, обрадовался я ему как родному, и он мне тоже. Виновато руками развел: “Что делать-то, семья у меня…” Я его не осудил. Расстались мы, как старые товарищи… Раньше мне часто снилось, будто я снова зимую с ребятами на Вайгаче. Проснусь, и такое счастье в душе: “Поет морзянка за стеной веселым дискантом, кругом снега – хоть сотни верст исколеси…” Хорошая была песня. А теперь и сон этот больше не снится… и песня не поется…»
Леша надолго замолчал, будто бы все пять романов закончились, и на лице его было написано даже некоторое удивление: неужели я все свои романы уже рассказал. И Никита невольно подхватил: «И мне раньше снилось, что я снова на корабле с ребятами по морю иду. С Валеркой Грохотовым, с Васькой Горобцом, с Костей Арсентьевым. Валерку все любовно звали Грохотулей, Ваську – Горобчиком, Костю – Арсюшей… Да вся команда у нас была замечательная… Весь день потом пелось: “Не туристы мы, но на пристани мы подолгу стоим, воздух Родины – он особенный, не надышишься им. Эй, сколько видано, эй, перевидано…” А потом тоже перестал этот сон сниться».
Леша понимающе подытожил: «Закончились, братишка, наши с тобой зимовки?» Но Никита спокойно возразил: «Да нет, у меня другая зимовка началась… Нескончаемая, которую ни огонь не берет, ни червь не точит… и никакая власть, даже самая демократическая, ее отменить не сможет…» Леша догадался, куда он клонит: «Понятно, к Богу ты пришел – дальше деваться некуда, только в петлю разве… Никита, хошь верь, хошь нет, а я ведь тоже в монастырь сюда приезжал – в петлю-то как-то не хочется пока, туда всегда успеть можно. Думал, руки у меня растут откуда надо, так, может, в монастыре сгожусь. Пришел, ждал-ждал наместника всю службу, а он с одним полчаса проговорил, потом с другим, потом покойника привезли – он его отпел. Потом какая-то бабенка к нему под руку макушку подставила – и снова на полчаса. Я все жду. Потом терпение лопнуло: что я хуже всех людей на свете что ли? Подступил к нему и прямо: “Батюшка, я хочу к вам в монахи”. А он мне: “Ты сначала протрезвись, потом приходи, поговорим”. Пошел я по улицам бродить туда-сюда, упарился, сердце на части разрывается, ну и выпил маленько. Вернулся в монастырь, а наместник опять мне от ворот поворот. Разве так можно? Священник должен каждую душу чувствовать…»
Никита, которому Леша нравился все больше (он уже откуда-то знал, что мужик этот не пропадет), рассмеялся от души и даже хлопнул его по ноге: «Эх ты, а еще говоришь, что ты тертый калач, что все Севера прошел… Наместник-то испытывал тебя. Монаху самое главное – терпеть надо уметь, других слушаться, а ты… Правильно он тебя в монастырь не взял, ты бы там и трех дней не выдержал и братию бы только зря в искушение ввел. Но, не печалься, я тебе подскажу верное средство. Я пообщался в первый раз с отцом наместником вроде тебя. С женой тоже разругался, загулял с горя, приехал, мол, хочу в монахи. А он меня таким же макаром. Один день, второй, а у меня ни копейки не осталось. Не то что выпить, поесть не на что. Ну, я ему сказал про свое плачевное положение, а он смеется: “Ты же здоровый мужик. Пошел бы грибов, ягод набрал, чем по улицам зря шляться”. Я даже обиделся, что он понять не может: “У меня душа на части разрывается, а вы мне про грибы да ягоды…” Но деваться некуда, пошел в лес, набрал целлофановый кулек волнушек. После службы подошел к наместнику после всех. Он взял кулек и говорит как ни в чем ни бывало: “Вот это другое дело. В монахи тебе незачем – тебя жена уже дома заждалась (так потом и оказалось), но денька четыре трудником при монастыре поживи… работы у нас непочатый край”».
Леша неожиданно тоже развеселился: «Да я ему столько грибов наломаю, что всю братию до лета прокормит, я ведь на Севере мешками грибы собирал. Спасибо, браток, на добром слове, не иначе как сам Бог тебя мне послал, а то я уже не знал, куда деваться… Знаешь, поеду-ка я обратно в монастырь. Как думаешь? Зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня, тем более, что завтра… можно и не проснуться. Правильно я говорю, братишка?»
Никита согласно кивнул, но добавил: «Леша, ты учти – в монастыре житье не мед: спать будешь не больше пяти часов, на службе каждый день по нескольку часов надо отстоять, а все оставшееся время работать: хозяйство там – будь здоров…»
Но Леша уже накидывал на плечи рюкзак, который, видимо, прошел с ним все Севера – от него явственно пахнуло туманом и запахом тайги: «Браток, сейчас станция будет, прости, если чем обидел, а тебе дай Бог всего хорошего». Никита проводил его до двери: «Смотри, батюшка строгий, если что не так, то говорит: жалко, мне сан не позволяет, а то бы я вас поучил уму разуму…» Уже с перрона Леша крикнул в ответ: «Такого я бы с собой на зимовку взял».
Никита снова уселся на свое место и неожиданно почувствовал в душе такое же ощущение легкости и чистоты, какое бывает после причастия. «Как это все вышло! Как в сказке! Некоторым годами твердишь одно и то же, и все как об стенку горох. А тут и убеждать не пришлось. И опять благодаря батюшке: научился по его совету не лезть к людям с поучениями, и вон что вышло – взял человек и будто бы сам все понял и пропел: “Слава Тебе, Господи, слава Тебе…”» Даже не верилось, что это было на самом деле. Словно во сне приснилось.
А дальше что будет, Никита уже знал: даром такие возвращения в монастырь не проходят. Что бы потом ни случилось – другая зимовка у Леши началась.