Шварц, человек, тень . К 50-летию со дня смерти
15 января исполняется 50 лет со дня смерти замечательного писателя, драматурга, сценариста Евгения Львовича Шварца.
Творчество Шварца запоминается, прежде всего, добротой, сквозящей в каждой строчке, в каждом абзаце. Каждый знает фильмы, снятые по его пьесам: «Обыкновенное чудо», «Золушка», «Сказка о потерянном времени», «Дон Кихот», спектакли «Тень», «Голый король», но мало кто знает, что Евгений Львович был и по-настоящему верующим православным человеком. Перед смертью он исповедовался и причастился Святых Христовых Таин. Напутствовал его известный ленинградский священник протоиерей Евгений Амбарцумов (сын священномученика Владимира Амбарцумова и тесть руководителя нашего портала протоиерея Александра Ильяшенко).
К 50-летию кончины Евгения Львовича мы подготовили несколько материалов – выдержек из воспоминаний о писателе. Просим читателей помолиться о упокоении приснопамятного раба Божиего Евгения
Меня Господь благословил идти,
Брести велел, не думая о цели,
Он петь меня благословил в пути,
Чтоб спутники мои повеселели.
Иду, бреду, но не гляжу вокруг,
Чтоб не нарушить Божье повеленье,
Чтоб не завыть по-волчьи, вместо пенья,
Чтоб сердца стук не замер в страхе вдруг.
Я человек. А даже соловей
Зажмурившись поет в глуши своей.
Е. Шварц.1940-е
Истинное значение созданного Евгением Шварцем, цельность и неиссякающая сила его творческого наследия стали понятны, как это случается нередко, только после того, как его самого не стало. И вместе с этим возник естественный и непрерывно усиливающийся интерес к личности художника, который так скромно и по-человечески просто прожил свою творческую жизнь. Интерес к личности писателя всегда таков, каков сам писатель. Интерес к Евгению Шварцу далек от поверхностной и равнодушной любознательности, порождаемой столь же поверхностными и столь же равнодушными писательскими репутациями. Любовь к Шварцу-писателю стала также любовью к нему как к человеку, на редкость живому, открытому для всех. Любовью к нему, как к писателю и человеку, продиктована эта книга, авторами которой выступают его друзья, сверстники и литературные спутники, режиссеры, ставившие его пьесы и сценарии, актеры, воплощавшие созданные им образы. Каждый из авторов старается восстановить живые черты ушедшего художника и помочь сохранению в памяти читателей и зрителей его живого и сияющего облика. Сделать это не просто, но хочется думать, что их усилия не окажутся напрасными.
М. Слонимский
«А Я ВОТ — СКАЗОЧНИК, И ВСЕ МЫ — И АКТЕРЫ, И УЧИТЕЛЯ, И КУЗНЕЦЫ, И ДОКТОРА, И ПОВАРА, И СКАЗОЧНИКИ — ВСЕ МЫ РАБОТАЕМ, И ВСЕ МЫ ЛЮДИ НУЖНЫЕ, НЕОБХОДИМЫЕ, ОЧЕНЬ ХОРОШИЕ ЛЮДИ».
«Снежная королева»
Шварц это понимал. Он блистал в любом обществе, веселя, покоряя словом, жестом, выражением лица, да и просто одним только появлением своим; могло показаться по его ярко талантливой устной речи, что он уже готовый писатель, и трудно было догадаться о его мучительных поисках своего пути, своего голоса, о том, в каком живет он постоянном душевном напряжении, как в его творческой лаборатории подвергаются обработке, испытываются и бракуются, никак еще не получают своей формы серьезные литературные замыслы. Писатель Евгений Шварц отставал от человека Жени Шварца. Писатель еще в ту пору не родился. Кто сразу угадывал в нем доброго волшебника — так это дети. Они ходили за ним толпой. Он мог бы, как сказочный крысолов, повести их куда угодно. Но он не был злым крысоловом. Он был действительно добрым волшебником, который воевал только с людоедами, ведьмами и чертями. Дети в наших спектаклях участвовали преимущественно как статисты, очень, правда, деятельные и восторженные. Но вот «фильм» кончался, и наступал антракт. То был праздник для детей. Шварц принимал ужасно какой утомленный вид и вяло, как будто с огромным усилием взмахнув рукой, усталым голосом, словно еле жив, выпускал разом всю детскую ораву. И они вырывались на «сцену», кувыркались, становились на голову, безумствовали, но поглядывали на обожаемого шефа, подчиняясь каждому его жесту. Этим безмолвным оркестром (кричать воспрещалось — пантомима!) Шварц дирижировал как хотел. Дети у него и плавали, и карабкались куда-то по воображаемой лестнице, и вообще готовы были на все по его приказу. В этих «антрактах» тоже образовывались сюжеты, фантазия Шварца не терпела ни покоя, ни бесформенности. Все у него приобретало конструкцию, законченные, четкие формы. Игры имели подчас небезопасный характер, но отцы и матери не беспокоились — ведь руководил их детьми Шварц.
Все-таки хотелось, чтобы у Шварца скорей прошел «инкубационный период», чтобы он начал писать и печататься, как и его товарищи, Как-то я пристал к нему с этим вопросом, и он ответил:
— Если у человека есть вкус, то этот вкус мешает писать. Написал — и вдруг видишь, что очень плохо написал. Разве ты этого не знаешь?
Тут же он свел все на шутку:
— Вот если вкуса нет, то гораздо легче — тогда все, что намарал, нравится. Есть же такие счастливцы!
Вдругой раз он, прочтя один рассказ, где быт и фантастика сплетались воедино, вдруг задумался и вымолвил очень серьезно, словно нет-нет да выплывали в нем из глубины скрытые, нелегкие размышления:
— А, наверное, так и нужно. В конце концов можно, например, кухонную ведьму просто посадить на метлу и пусть летит в трубу. Чего стесняться? Классики не стеснялись. Гоголь не стеснялся. Гофман тоже не стеснялся. Андерсен позволял себе что угодно…
Он был рожден изобретателем, он мог заговорить только своим голосом, ни у кого напрокат не взятым. Может быть, поиски казались ему иногда бесплодными, и это мучило его. Может быть, иногда он терял уверенность в себе, в своем будущем, в том, удастся ли ему совершить в литературе то, что виделось только в тумане. Мы были уверены в нем, а он, возможно, сомневался. Однажды он сказал мне как бы мимоходом:
— Почему когда похвалят, то нет уверенности, а брань гораздо убедительней? У тебя тоже так?
Его действительно что-то тормозило, хватало за руку, удерживало. Он был как бы скован, связан высоко развитым художественным вкусом. А может быть, эта гипертрофия вкуса самоубийственна, вредна? Может быть, такая чрезмерная требовательность к себе грозит уже перейти в самую обыкновенную робость? Нравится же ему многое из того, что пишут сверстники. Чего же это Женя стесняется или боится, когда другие с маху кидаются в омут и потом терпят все бедствия критических водоворотов и редакционных коряг? Я опять было пристал к нему, но он отмахнулся:
— Мишечка,— сказал он коротко и нежно, — я не умею.
Ну что тут было делать?
М. Янковский
Незадолго до смерти Шварца вышел однотомник его пьес. Он подарил мне экземпляр книги, подписавшись так: «Шварц, человек, тень». Хочу объяснить смысл этой подписи.
Как-то он принес мне номер польской газеты, кажется, «Жице литерацке». В нем была опубликована большая статья о нем, написанная одним польским литератором. Статья не совсем обычная. Автор писал о нем, как о драматурге, уже широко известном и любимом в Польше, основываясь не столько на оценке его сочинений, сколько на личных впечатлениях от общения с ним. А встретился он с ним при не совсем обычных обстоятельствах. Дело было в Таджикистане в годы войны. Шварц работал заведующим литературной частью Ленинградского Театра Комедии, оказавшегося в Душанбе в пору эвакуации. Там же жил и польский литератор, покинувший родину, когда ее захватили германские фашисты.
Автор рассказывает следующий эпизод. Однажды русских писателей попросили выступить со своими произведениями в детском доме для сирог, эвакуированных из разных мест в глубокий тыл. Детский дом находился в нескольких километрах от города. Транспорта не было. Дорога была ужасная; Шли пешком, изнемогая от усталости и жажды. Детей застали в крайне тяжелом настроении — они было удручены, казались потухшими, как бы отсутствующими. Наладить с ними контакт было невозможно. Равнодушно, почти не вслушиваясь, принимали они выступления писателей. Ничто их не интересовало. Наконец, вышел Шварц. Он подсел прямо к ребятам. И заговорил. Стал рассказывать какие-то истории полуфантастического характера.Рассказывал весело,почти безмятежно. Ребята оживились, у них порозовели щеки, глаза засветились. Они придвинулись к Шварцу и, не отрываясь, слушали его. Они стали неузнаваемы. К ним вернулось детство.
Оттолкнувшись от этого эпизода, автор статьи выразительно и тонко охарактеризовал Шварца, художника двух неотделимых друг от друга «ипостасей» — реальной и сказочной, человека с неиссякающей душевной добротой. Он назвал статью: «Шварц, человек, тень»
С. Цимбал
Если бы кто-нибудь задался целью охарактеризовать Евгения Львовича Шварца как человека при помощи ходовых, широко распространенных и на все случаи годных определений, он потерпел бы решительную неудачу. Можно, конечно, сказать с полной уверенностью, что он был необыкновенно добрым художником, и не просто добрым, а активно добрым, именно добротой своей побуждаемый к творчеству. Но в нем не было ни капли той всеядной и жалостливой доброты, заметить которую проще всего, но которая зато и стоит не так уж много. Все его человеческие свойства были окрашены его индивидуальностью: он был по-своему добр и по-своему проницателен, скрытен какой-то особенной скрытностью и откровенен тоже особенной, так сказать, в цвет характера, откровенностью. Если бы речь шла не о нравственных чертах, а об одежде, можно было бы сказать, что он никогда не носил готового платья.
Однажды мне пришлось наблюдать его в момент, когда он оказался вынужденным лгать и притворяться. Было это в 1946 году, в Ленинградском Театре Комедии, к работе которого были причастны и Евгений Львович и я. Мы собрались в кабинете художественного руководителя театра Н. П. Акимова, чтобы слушать новую пьесу М. М. Зощенко. Пьесу Зощенко написал по договору с театром, читка была назначена заблаговременно, и ничего из ряда вон выходящего случиться не должно было. На такого рода читках всем нам приходилось присутствовать по многу раз, и только обстоятельство очень неожиданное придало ей по- истине драматическую окраску. Замысел новой пьесы Зощенко не вызывал ни у кого из нас никаких сомнений. Речь в ней шла о краже какой-то знаменитой картины, стоимость которой исчислялась миллионами. Вор сумел сделать все. Он отлично организовал похищение, проявил незаурядную изобретательность в утайке украденной картины. Однако единственное, чего он не понял,— это того, что непреодолимой преградой на пути к богатству встанут перед ним законы нашего общества, социалистические отношения людей. В самый день читки в одной из газет появилась крайне резкая статья об опубликованном незадолго до этого рассказе Зощенко «Обезьянка». По статье легко было понять, что печаталась она не по инициативе самой газеты и имела в виду не один только разбираемый рассказ писателя. Каждый из нас отдавал себе отчет в том, что появление статьи способно поставить под сомнение будущую постановку новой пьесы Зощенко, но опережать события тоже не было ни причин, ни желания. Тем более не хотелось раньше времени наводить на столь мрачные размышления самого Зощенко.
Велико было наше удивление, когда мы увидели пришедшего без минуты опоздания, как всегда, подтянутого, с чуть нарочито приподнятыми плечами, не улыбающегося — он улыбался очень редко — и с ходу готового приступить к читке Михаила Михайловича. Как выяснилось гораздо позже, Зощенко еще не успел прочитать газету, о нависшей над ним беде ничего не подозревал. Убедившись в этом, Шварц буквально побелел. Всегда необыкновенно корректный, он вдруг стал раздраженно посматривать на часы. Заметив, что Акимов вышел на минуту из комнаты, он довольно открыто выразил свое недовольство. И когда наконец читка началась, он уселся так, чтобы смотреть Зощенко прямо в лицо, и приготовился слушать. Акимов подвинул ему листок для записей, но он очень решительно отодвинул листок в сторону.
Читка продолжалась около двух часов, и на всем ее протяжении можно было видеть настоящие страдания Евгения Львовича. Он то смотрел в какую-то одну точку на пустом столе, то опускал голову, то снова поднимал ее, и все это было так непохоже на его обычно независимую и естественную манеру держаться, создавать вокруг сеоя атмосферу дружеской, облегчающей жизнь полушутки. В тот раз он не только не шутил, но и вообще не сказал ни одного слова. Только спустя несколько дней он признался мне: «Какие бы я слова ни произнес в ту минуту, слова сочувствия или огорчения, они все равно были бы ложью» Когда читка кончилась, наступило самое страшное. Еще ничего не подозревавший Зощенко как на грех был настроен очень воинственно и деловито. Не удовольствовавшись общими и ничего не означающими словами Акимова и какими-то очень, должно быть, банальными фразами, сказанными мной, он обратился к Шварцу, и тот вдруг впервые за это утро улыбнулся и сказал непривычно тихим голосом: «Ну уж мы-то сумеем поговорить по дороге, домой-то нам вместе идти!» Зощенко был очень гордым и ранимым человеком. Не услышав сколько-нибудь определенного слова о судьбе пьесы, он явно обиделся и, не дожидаясь Шварца, удалился. Что же касается Евгения Львовича, то он уселся в акимовское кресло, положил руки на подлокотники и сказал медленно и совершенно серьезно: «Я сегодня был в аду».
Источник: «Мы знали Евгения Шварца» Л.— М. «Искусство» 1966.