Жорж Нива: о большевике-христианине, самоненавистниках и «третьей Европе»

Жорж Нива, историк и славист, родился в 1935 году и почти 60 лет своей жизни отдал России. Переводил на французский язык Андрея Белого и Иосифа Бродского, Александра Солженицына и Андрея Синявского и Марка Харитонова. Автор трилогии о русской литературе и нескольких книг о Солженицыне.

Нива много занимался историей русско-французских культурных связей, был одним из составителей фундаментальной Истории русской литературы в 7 томах, написал множество статей, посвященных современной российской общественной и политической жизни.

Его книги, переведенные на русский, английский, китайский и многие другие языки, читаются во всем мире, при всей их основательности в них нет ни капли скучного академизма. Что бы он ни писал – журнальное эссе или научный труд – все они про любовь к России. «В словесность русскую влюбленный/Он с гор слетает окрыленный», – Окуджава очень точно сказал о Нива в посвященном ему шуточном стихотворении.

– Вашим учителем был знаменитый славист Пьер Паскаль, историк русского крестьянства, знаток древнерусской литературы, переводчик «Жития протопопа Аввакума» и автор одного из самых авторитетных исследований о нем. Как вы познакомились?

– До него была другая встреча – с простым белоэмигрантом с Кубани, Георгием Никитиным. Он жил в моем родном городе Клермон-Ферране, работал переплетчиком. Помню эту лавку в старой части города, витую лестницу, которая вела к нему на пятый этаж. Он не был человеком выдающихся дарований, просто очень милый и душевный. Кстати, его жена, француженка, была в свое время ученицей моей бабушки, которая преподавала математику.

Первой русской книгой стал для меня рассказ «Алеша Горшок». Георгий Георгиевич посчитал, что раз в отношении русского языка я еще ребенок, значит, детские рассказы Толстого будут в самый раз. Но лексика в них все равно довольно сложная. Например, Устинья говорит Алеше: «Ты кого приглядел?», а тот отвечает: «Тебя. Пойдешь за меня?» Все это было непросто для начинающего. Но я очень благодарен моему учителю, что мы начали с Толстого. Наверное, это дало мне ощущение русского народного языка и его удивительного синтаксиса.

– И тогда вы решили заниматься им профессионально?

Нет, поначалу просто было любопытно. Моей специальностью были английский язык и английская литература. В Сорбонне я однажды решил заглянуть на русское отделение, потому что на кафедре английской литературы профессора нудные оказались. А мне как раз говорили, что по соседству преподает очень занятный профессор. Это и был Пьер Паскаль.

Я не сразу понял, что это за человек. У него была удивительная судьба, он прожил в России 17 лет. В 1917 году лейтенант Паскаль приехал в Россию как военный атташе. Премьер-министр Клемансо искал способа улучить отношения с русским правительством. У тогдашнего французского посла никак не получалось выстроить с Россией полноценные союзнические отношения, необходимые для победы в Первой мировой войне. Паскаль оказался в ставке русского командования, в Могилеве. Впоследствии он даже получил орден из рук Николая Второго.

– И во время этого приезда Паскаль увлекся Россией?

– Нет, гораздо раньше. Ему казалось, что это страна утопии, что только там и сохранилось истинное христианство, где каждый готов поделится с другим всем, что у него есть. Революция тоже пришлась ему по душе. Уже после октябрьского переворота французское командование поручило ему агитацию среди русских матросов. Нужно было уговорить их воевать дальше.

И вот Паскаль мне рассказывал, как слушал этих матросов на митингах и постепенно проникался их правотой. А потом ему приходилось самому подниматься на трибуну и призывать к соблюдению союзнических договоренностей. Получалось неубедительно. Пропагандист он, что и говорить, был никудышный, поскольку все его симпатии были на стороне революционной России.

Почему Паскаль решил остаться?

– У Пьера Паскаля был русский ординарец, которого ему запретили брать с собой в Вологду, где в тот момент находились послы стран Антанты, покинувшие Москву в знак протеста против Брестского мира. Посол сказал: «Чтобы ни одного русского не было в моем поезде». Это была последняя капля. Паскаль решил, что останется в России.

Он стал основателем французской большевистской группы в Москве. Их там было человек пять-шесть. Он стал частным секретарем наркома иностранных дел Чичерина с круглосуточным допуском на территорию Кремля. Видел, как Ленин с Крупской прогуливаются по вечерам.

– Прямо идиллия какая-то.

– После НЭПа его отношение во многом изменилось. Пьер Паскаль был большевик-христианин. Причем христианин словно из первых лет христианства, как это описано в Деяниях Апостолов. Все общее, никакой частной собственности, все люди – братья. Ему казалось, что Россия после революции вернулась к первоапостольским временам.

И когда Паскаль узнал, что нарком получает паек в сто раз больше, чем кухарка, что возвращается мелкий капитализм, деньги, Мамона – он был глубоко разочарован; оставил работу в Кремле и нашел убежище в Институте марксизма-ленинизма, где стал разбирать по поручению Луначарского архив французского революционера 18 века Гракха Бабёфа.

Сам-то Бабёф Паскаля мало волновал, зато у него появился доступ к арестованным библиотекам, одна из которых принадлежала специалисту по Аввакуму. Начал читать – и влюбился в Аввакума. «Житие» Паскаль впоследствии перевел на французский, а потом написал и свою знаменитую монографию о нем.

– Неужели за ним не следили, не писали на него доносов?

– В 1919 году «наверху» узнали, что этот француз ходит каждое утро на службу в церковь (а он ходил в православную, потому что костел к тому времени уже закрыли, да и вообще он был сторонником объединения церквей). Что это за набожный большевик? Устроили товарищеский суд: Бухарин, Стасова и еще кто-то третий, не помню.

«Объясните, – говорят, – товарищ Паскаль, что происходит?» А он им ответил со своей этой вечной обаятельной улыбкой: «Видите ли, в вопросах экономики я марксист, а в вопросах философии я последователь Фомы Аквинского».

– И ему это сошло с рук?

– У Паскаля была репутация чудака, до поры до времени его не трогали. Он жил скромно и тихо со своей женой Евгенией, дочерью одного русского социалиста. Но наступили тридцатые годы, начались первые процессы, и большевику первого призыва, иностранцу, христианину было точно несдобровать. К счастью, кто-то во Франции ходатайствовал за него – и он в 1933 получил разрешение на выезд из советской России. Провожал его один-единственный человек: Борис Пильняк, с которым они были дружны.

Паскалю славянофильство Пильняка, «Голый год», все эти описания кондовой русской жизни очень импонировали. Мне впоследствии Пьер Паскаль подарил книги, которые ему в свое время подарил Пильняк.

– Пьер Паскаль был католиком и сторонником объединения церквей. А Вы? Не было желания принять православие?

– Я очень увлекаюсь православием, но я протестант, хотя крещен был в католичество. Моя бабушка была католичкой, а тетя – монахиней. Я на какое-то время отошел от церкви и вернулся к ней после того, как женился. Жена – протестантка, из гугенотского рода. Вслед за ней и я стал протестантом. Эта реформированная церковь созвучна многому во мне. В ней огромную роль играет свобода каждого верующего, и нет места союзу религии и государства. Кстати, почему-то именно протестанты сопротивлялись Гитлеру активнее, чем католики.

Я участвую в жизни нашего прихода, долгое время был членом пресвитерского совета. Иногда я помогаю пастору. Но меня – повторяю – очень интересует православие. Наверное, я эклектик. Ведь и какие-то формы католицизма мне близки. Я уже 20 лет читаю курс по истории русской мысли в одном цистерцианском монастыре строгого устава, в центре Франции.

– А здесь, в России, Вы ведь дружны с протоиереем Георгием Кочетковым?

– Да, я общаюсь с содружеством малых братств отца Георгия Кочеткова. Мне, например, очень нравится, как они поют. Все музыкальны, знают наизусть литургические тексты, а в отдельном хоре как бы нет нужды. В общем, я – как Владимир Красное Солнышко (смеется), красотой обряда православие меня вполне удовлетворяет.

Но красота и лепота – это еще не все. Мне нравится бытовая сторона православия, то, как глубоко оно укоренено в ежедневной жизни. Без него не поймешь культуру 19 века. Скажем, я очень люблю «Жизнь Арсеньева» – и как же там прекрасно описаны церковные праздники! Бунин был не самый религиозный человек, но «Жизнь Арсеньева» создавалась в эмиграции, и чувствуется, что церковная жизнь – это для него драгоценное, сокровенное, очень русское воспоминание.

Вслед за Буниным я люблю жизнерадостность православия, вот эту полноту пасхального счастья, которое сияет, звенит – ничего подобного нет ни у протестантов, ни даже у католиков. Но какие-то аспекты, наоборот, мне совсем не близки.

– Какие?

– Тенденция к единству церкви и государства – что у православных, что у католиков. Силой заставить людей верить невозможно, а ведь было время, когда заставляли, и были гонения на старую веру, и на сектантов. Византийская «симфония» всегда казалась мне чем-то опасным для христианской веры. В нынешней России иногда возникает ощущение, что она возрождается. Об этом предостерегал погибший год тому назад отец Павел Адельгейм – о нем сейчас выставка в Мемориале.

Возможно, безбожный период в истории России частично объясняется столетиями принуждения к вере. Когда царский чиновник должен был непременно причаститься и получить соответствующую бумажку с печатью. Во Франции при Наполеоне III было то же самое. Дикость же! Вера – это свобода, а не сертификат.

– А катакомбная церковь – это не время внутренней свободы? Вот уж когда верили не по принуждению.

– Может быть, но все-таки лучше без таких гонений. Члены катакомбной церкви могли потерять работу или сесть в тюрьму. А баптистов – тех просто сажали сразу, без разговоров. Многим из них, надо сказать, были присущи редкостные стойкость и сила духа. Ирина Емельянова, дочь Ольги Ивинской, которая сидела вместе с баптистками, рассказывала, что без них она бы не выжила.

Это были женщины из народа, такие простые крепкие бабы, которые каждое утро начинали с пения своих гимнов. У них все спорилось в руках, они не боялись никакой работы и еще помогали тем, кто не успевал выполнить норму. Емельянова в своей книге подробно все это описывает.

– Хорошо, что вы сами упомянули Ирину Ивановну Емельянову, дочь Ольги Ивинской. Вы же были с ней помолвлены, это была романтическая и трагическая история, вас выслали из страны.

– Да уж, тут советская власть как следует вмешалась в мою жизнь. Сначала было знакомство с Ольгой Всеволодовной Ивинской. Я стажировался в Московском университете, и один мой знакомый студент-историк как-то предложил: «А хочешь я тебя познакомлю с семьей, где все сидели?» Я тогда еще плохо знал русский язык и очень удивился – не понял, в каком это смысле «сидели».

Теперь-то я прочел сотни книг о ГУЛАГе, занимался много Солженицыным, так что эту лексику вполне освоил. Итак, я познакомился с замечательной Ольгой Всеволодовной, к которой очень привязался. Она была открытой, приветливой, гостеприимной. Время от времени появлялся «классик», как она его называла, – и я стал общаться с Борисом Леонидовичем. А потом влюбился в Ирину. Во второе мое пребывание, с 59 по 60 год, мы с ней подали заявление в ЗАГС.

Вскоре после этого я вдруг как-то странно заболел – думаю, меня незаметно кольнули. Примерно как Солженицына, когда ему вкололи что-то в ногу. Попал я в инфекционное отделение, а как выписался, меня сразу же и выслали. Ровно накануне свадьбы. Просто пришли, забрали, увезли во Внуково и посадили в самолет, летевший в Хельсинки. Откуда-то взялся билет. А через неделю Ирину и Ольгу арестовали, обвинили в спекуляции валютой или что-то в этом роде. Тот студент, который говорил, что «все сидели», имел в виду Ольгу Всеволодовну и ее мать. Так что, для Ивинской это был второй арест, а для Ирины первый.

 

– Расскажите про Пастернака.

– Я его часто видел, когда жил в Баковке, недалеко от Переделкино, он даже навещал меня. У жителей поселка я снимал веранду и комнату, но, конечно, не говорил, что я француз. Соврал, что литовец. Хозяева угощали меня картошкой и самогоном и бесконечно расспрашивали о Литве: «Ну, объясни нам, Жора, как там живут». А я в Литве был раз в жизни один день, но это не мешало мне бойко рассказывать. Борису Леонидовичу очень нравилось слушать эти байки.

– А он тоже общался с вашими хозяевами?

– Он со всеми общался, и все общались с ним. К нему часто люди на улице подходили за помощью и поддержкой. Знали, что он писатель, считали его кем-то вроде духовного отца, хотя и вряд ли читали. Он был очень щедрым, живым и веселым, легко смеялся. Я почти не помню его грустным. На фотографиях – да, случается, но мне кажется, что он позировал. Правда, в больнице я его не видел. Туда пускали только Ольгу Всеволодовну, и то когда его жены не было. Им нельзя было пересечься.

– Когда вас разлучили с Ириной, вы пошли на войну. Расскажите про этот опыт.

– У меня была студенческая отсрочка на пять лет. После того, как меня выслали, я вернулся в Оксфорд, но продолжать учебу был не в состоянии. И попросил отменить отсрочку. Накануне отправки в Алжир в офицерскую школу, я навестил мою тетю-монахиню, и эта встреча сыграла большую роль в моей вере. А прямо из монастыря сразу поехал на призывной пункт для отправки в Алжир.

– У вас две награды – медаль за ранение и Крест за воинские заслуги. Вы храбро воевали?

– Я воевал недолго; мы попали в ночную засаду, и я был довольно тяжело ранен. Меня переводили из больницы в больницу, затем отправили лечиться в Париж. Я не очень люблю про это вспоминать.

– Можно сказать, что военный опыт тоже полезен? Если бы вернуться в прошлое, вы бы снова отказались от отсрочки?

– Я бы, конечно, ничего не стал менять. Но у меня есть на памяти и другая война – Вторая мировая. Я был еще ребенком, но впечатления остались на всю жизнь. И оккупация, и немецкие танки перед домом, как они прошли в одну сторону, а потом обратно, потому что вскоре образовалась так называемая «свободная зона», где правил маршал Петен. У нас в доме жили еврейские беженцы.

Я помню аресты в нашей деревне, и как мои родители слушали Би-би-си, которое, конечно, глушилось. На всю жизнь запомнил их звуковые позывные. А потом – радость освобождения. Нет, вы знаете, эта первая война для меня важнее, чем алжирская.

– Но ведь она прошла по касательной, Вас не зацепило.

– Как же не зацепило, когда вся история круто изменилась! Войну стали воспринимать как что-то невозможное, что не должно повториться. Та страшная ненависть, которая порождала европейские войны – например, между Францией и Германией, – стала уходить в прошлое. Рождение новой Европы было и остается главным событием моей жизни как гражданина. Именно ей мы обязаны идеей, что нет ни одной проблемы, которую нельзя было бы решить мирно.

– Но сегодняшняя объединенная Европа – это, прежде всего, бюрократическая модель, разве нет?

– Но пока эта модель работает. Не идеально, подчас хаотично, но работает. Конечно, принимать трудные решения, когда за «семейным» столом находятся 28 глав государств, – это не то что когда решения принимает один человек, единолично. Лично я – патриот Европы. При этом для меня очевидно, что наступит эпоха третьей Европы, куда войдет и Россия. Если, конечно, захочет. И вместе с Украиной.

 

– Что значит «третья Европа»?

– Первая была построена на руинах Второй мировой, когда объединились 6 наций: Германия, Франция, Италия, Бельгия, Голландия, Люксембург. Вторая – после падения Стены, когда вошли бывшие части сталинской империи: стран Балтии, Польши, Чехословакии, Румынии. Но этой Европе не хватает, на мой взгляд, двух частей: Украины и России. То, что сейчас происходит, кастрофически, на мой взгляд, отдаляет эту перспективу… Может быть, на одно-два поколения. И все равно наступит время третьей Европы.

Это утопическая идея. Огромная часть России тянется к Китаю.

– Между нами гораздо больше общего, чем различий. Прежде всего, христианство, культура, наука. К тому же, это дары взаимные. Сначала Россия только брала, а потом стала давать: русскую литературу, музыку, художественный авангард. И этого взаимного обогащения с Европой гораздо больше, чем с Китаем. К тому же не надо забывать, что на китайских картах Приморье – это китайская территория.

– А что вы сейчас читаете – по-русски и не только?

С возрастом возникает искушение не читать, а перечитывать. Говоришь себе – возьму-ка я «Илиаду», «Войну и мир» или Стендаля – и тогда гарантированно наступит счастье. А тратить время на какую-то изощренную постмодернистскую прозу, на литературную игру, которая ничего не даст…

Это, конечно, не значит, что мне не интересна современная русская проза. Я очень люблю Марка Харитонова, Андрея Дмитриева. Мне чрезвычайно нравится Шишкин, хотя антирусской идеологии у него многовато. В книге «Взятие Исмаила» он – остроумный собиратель цитат всех самоненавистников России, а ведь здесь никогда не было недостатка в самоотрицателях. Владимир Печерин даже писал о « сладостной ненависти к отечеству». Однако сложное, поэтическое письмо Шишкина меня очаровывает, а его убеждения вплетаются в общую ткань романа. Или вот его «Письмовник» – замечательная вещь! Как хороши эти диалоги, в которые ведут не только Он и Она, но также боги и люди.

– А Прилепин?

– Мне понравилась его книга «Патологии», но последний роман я не читал. Но знаете, главное впечатление за последний год – это «Гнедич» роман в стихах Марии Рыбаковой. Эта песнь об одиноком украинском поэте-переводчике Гомера в ночном и хладном Петербурге абсолютно непереводима.

– Вы сказали, что в России есть самоненавистники. А во Франции такое тоже есть?

– Во французской литературе это Рэмбо, Селин и многие другие. Просто в России это особенно заметно на фоне противоположного: воспевания собственной самобытности, русского мира, русских ценностей. Не надо забывать что Лев Толстой был и певец России, и пламенный ее обличитель. Я бы сказал, что это для нации полезно. Полезно исповедовать грехи. А насчет самобытности – она есть у всех европейских культур. Но есть у нас у всех общие корни – христианские, античные. И ценнее всего – опыт взаимного обмена: нет Толстого без Руссо, нет Камю без Достоевского… Все в Европе взаимосвязано.

Фото: Ефим Эрихман

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.