Мы сидим в его квартире в Петербурге, по питерским крышам колотит ливень, серебрит их – оттого и рассказы за чаем интереснее, может, даже романтичней:
«…Я помню мамины рассказы с шестилетнего возраста. Среди прочего – и рассказ о том, как Государь отдал ей честь. Дело было так.
1914 или 1915 год, война, маме пять лет. Мамин отец, мой дед, Лев Александрович Казем-Бек, был офицером Уланского лейб-гвардии Ея Императорского Величества полка после того, как окончил Пажеский корпус. Государь Николай II очень любил парады. Был уланский праздник, Вознесение. На каждое Вознесение Государь имел обыкновение приезжать к уланам в Царское Село и принимать торжественный парад. Солдаты маму, маленькую тогда девочку, обожали, сшили ей дивный мундир, абсолютно впору – смотрелось потрясающе.
Обычная суета и сборы перед парадом. Приезжает Государь – тогда уже использовали автомобиль. Маленькая Мария Львовна крутится за строем богатырей-уланов, и вдруг, в последнюю секунду, какой-то солдат подтолкнул ребенка: давай, мол, иди в строй (ему бы потом на гауптвахте за это сидеть так, как никогда)! Это в принципе просто хулиганство было! Стоит командир полка и видит эту «оперетту», но уже ничего не может сделать, машина уже двигается, парад начался! Смотрит и с ужасом, наверное, ждет, какая будет реакция у Государя.
Император, стоя, с машины: «Здорово, уланы!» – «Здравия желаем, Ваше Императорское Величество!!! Ура-а-а!!!», и она детским своим голоском: «Ура-ура-ура-а-а!!!» А она так стояла, с такой выправкой! И мундир – как влитой! Государь уже проехал было мимо, но увидел эту картину, дал знак шоферу, и машина остановилась. Он вышел, остановился, прошел назад, к ней и персонально ей честь отдал! Солдат тот не был наказан, он был вроде бы даже награждён. Вот лишь один из эпизодов».
Эмоции, юмор, живая речь, жестикуляция Михаила Михайловича очень помогают, кстати, воспринимать эти рассказы как историю далеко не только семейную: знакомясь с ними, видишь перед глазами Россию – трагичную, исполненную страданий, но и богатую примерами достойного, христианского их перенесения, – всего ХХ века.
Уж чего-чего, а страданий было море – что у семьи Чавчавадзе, что у России. Были и чудеса: иначе, убежден Михаил Михайлович, не спаслись бы.
Ведь всего через несколько лет, а то и месяцев, сотни тысяч русских вынуждены были покинуть страну, утратившую даже собственное имя в кровавой буре революций, террора и произвола. Бунты, грабежи, убийства, позорный договор с немцами в Брест-Литовске – всё это и многое другое заставляло людей бежать из истерзанной страны. Родители маленькой тогда Марии Львовны, мамы Михаила Михайловича, ехали порознь: отец – из Царского Села, потом из Москвы, мать – из родового имения под Калугой.
«Порознь, – говорит Чавчавадзе, – потому что было больше шансов выжить хоть кому-то во время переезда до Одессы, где они договорились встретиться, если Бог спасет». И Бог спас всех! Вот как это было.
Калужская губерния, 1917 год. К усадьбе бежит толпа с вилами: «Э-ге-гей, грабь награбленное!», а среди них – свои же, родные, можно сказать, крестьяне! Вдруг один ставит вилы, снимает шапку, говорит: «Здравствуйте, барыня!», и дальше – «Э-ге-гей!». «Вот это меня поразило! – улыбается Михаил Михайлович. – Чисто эмоциональное, крестьянское: с одной стороны – одурманенный стадным каким-то инстинктом человек, с другой – его внутреннее крестьянское воспитание, почтительность, даже с поклоном, и дальше – поджигать ее же имение! Всё по Достоевскому».
И потом – террор: стали искать дворян, определять их по выражению лица, по походке, по наличию галстуков, по чистым зубам, в конце концов. Искали и убивали. Так и получилось, что семья, как и огромное количество других, вынуждена была оставить Россию. Оставались там до конца, но выносить преследования дальше было уже просто невозможно: постоянно прятаться, переодеваться в чужую одежду, менять стиль речи, рискуя всё время выдать себя и подвергнуть смертельной опасности своих близких и родных.
Чавчавадзе продолжает: «Мой дед был очень близок, почти даже в дружеских отношениях со Столыпиным. Потому что уланом он служил недолго, перешел на гражданскую службу. И Петр Аркадьевич Столыпин, когда проводил реформы, привлек деда к управлению Ревельским отделением Крестьянского Поземельного банка. В Москве деду дали документ, подтверждающий его статус. Ну, дали и дали – теперь, во время революционной смуты, разделившей семью и страну, самое главное было скорее встретиться, ехать в Одессу.
1918 год – преследования, дед скрывался от «революционных пролетариев»: сменил одежду на «мужицкую». Картуз, грязная куртка, мятые сапоги, развязное поведение – робким подобием этому могут служить недавние «перестроечные» годы. Поезд. В правом кармане у него пистолет с одним патроном – для себя. В теплушках, в товарняках, как мог, он перебирался в Одессу, к морю.
Во время одной из стоянок в вагон заходят матросы, патруль: «Всем встать! Документы! Офицерье вычисляем!» – все знали, что это значит. И во время этой проверки пристали к дедушке: подавай, мол, твой «документ». Тот пытается играть, подделывает хамовато-боязливый советский стиль общения, но понимает: всё, конец. И он медленно лезет за пистолетом во внутренний карман, ну, как это бывает: оттянуть на секунду собственную гибель – нечаянно нащупал какую-то бумажку и протянул матросу-патрульному. Тот, полуграмотный, начинает всматриваться в документ, который сообщает, что мой дед – руководитель отделения банка, да еще внизу стоит подпись Столыпина! «Да-на Ке-зем-бек, что он яв-ля-ет-ся дейст-ви-те-ль-но уп-рав-ля-ю-щим Кресть-янс-ким…» – «А, «крестьянским»! На, забирай – свободен». Этот «документ», полуразорванный, потрепанный, конечно, бережно хранится в семье Чавчавадзе…
…Ну, а в другом поезде, в вагоне-теплушке, едут бабушка со своей сестрой и с маленькой Машей. Тоже – со всей пролетарской атрибутикой: грязь, семечки, «чё ты там» и т. п. Каково это было для бабушки, фрейлины императорского двора! А у Марии Львовны, восьмилетней тогда девочки, температура около сорока! Из-за этого она стала бредить.
В поезде было мало мужчин, в основном бабы-крестьянки. Полки высокие, где чемоданы, узлы, корзины, и маму уложили специально туда, потому что давка была страшная, а у нее жар. Ночь, она в забытье – и вдруг произносит фразу на чистейшем французском языке: «J’ai soif!» («пить!»), а бабушка, понимая, что французская речь может немедленно погубить их всех, начинает ее щипать, чтобы привести в чувство, попутно громко вздыхая: «Совсем дочка бредит! Несет околесицу какую-то». Вдруг к ним подходят два этаких головореза, смотрят «конспиративным» взглядом, уходят куда-то и приносят стакан с водой: «На, чё! Дочь твоя пить хочет – дай ей!» – «Какое там пить, люди добрые! Она в забытье, больная совсем!» – «Говорю тебе – воды ей дай!»
В это время поезд приходит на станцию. Тушат свет и входят матросы с фонарями. Михаил Михайлович говорит: «Бабушка чувствует, как с двух сторон наглым образом кладут ей на колени что-то холодное, металлическое. Револьверы! Матросы проходят – обыскивали только мужиков, женщин не трогали – обыскали всех-всех абсолютно, кого-то ловили, тут же выстраивали, прямо на перроне и расстреливали.
Все ушли, тишина. Едут дальше. Снова те самые головорезы: «Pardon, madame», уже шепотом. Представились: один – граф такой-то, другой – барон такой-то…
…Спустя двадцать лет мама сидит в каком-то русском клубе в Париже, играет на фортепиано, чем и зарабатывает на жизнь. У нее с детства ещё был блокнот, разные знаменитые люди оставляли ей какие-то пожелания, от самых наивных, до более остроумных, какие-то изречения. Кто-то вроде «Ха-ха-ха, хи-хи-хи, вот тебе мои стихи!» с подписью, кто-то серьезное что-нибудь. Там, по-моему, даже набоковские строки есть. И вот, в этом клубе, к ней подходит человек и представляется: барон такой-то. Она: «Что?!» Это оказался тот самый человек, который спас ее тогда в поезде, девчонку, умиравшую от жажды, и которому ее мама спасла жизнь, спрятав револьверы.
Она знала эту историю по рассказам своей мамы – запомнить тех людей она не могла, конечно. Как и они, не узнавшие во взрослой красавице ту девчонку, которой принесли воды. Французская фраза, произнесенная в бреду, спасла им жизнь. Тот человек опустился на колено, поцеловал маме руку и расплакался. И я хочу привести замечательную фразу из маминого блокнота: «Иногда неосторожно произнесенная французская фраза может спасти жизнь нескольких людей». Благодарность и подпись. Потом они куда-то уехали из Франции, может, в Америку, больше она их не видела, осталась только фотокарточка».
О многом могут рассказать записи в старых блокнотах, полуразорванные справки, фотографии. Не только о страданиях, но и о чудесной помощи от Бога в их преодолении!