Мой путь в Православную Церковь
Митрополит Диоклийский Каллист (Уэр) — один из виднейших архиереев Православной Церкви в Западной Европе. Он родился в 1934 году в Англии в состоятельной англиканской семье, и православие было его сознательным выбором. За плечами владыки — десятилетия служения Церкви и преподавания в Оксфордском университете, ряд богословских трудов и популярных книг о православии. Как заметил один из его учеников, «ему удаётся переводить — в буквальном и переносном смысле — святоотеческое учение на язык современного человека, представлять его в категориях, доступных читателю и слушателю конца XX века».
Книга владыки «Православная Церковь» переиздавалась более двадцати раз, была переведена на многие языки и открыла путь к православию многим людям Запада. Но и нам, для кого православие является родным, порой бывает не лишним увидеть его «извне», как бы издалека, чтобы понять, каким сокровищем мы обладаем. Мы публикуем фрагменты из статьи митрополита Каллиста, в которой он рассказывает о своём пути в Православную Церковь.
Отсутствие и присутствие
Хорошо помню, с чего начался мой путь в православие. Случилось это, когда мне было семнадцать, совершенно неожиданно, летним субботним днём 1952 года. Я шёл по Букингем Пэлэс Роуд, что неподалёку от станции метро «Виктория» (это самый центр Лондона) мимо большой, обветшавшей готической церкви XIX века, которой раньше не замечал. Никаких опознавательных знаков на ней не было (общественные связи всегда были слабой стороной православия на Западе!), если не считать медной таблички, на которой значилось: «Русская Церковь».
Когда я вошёл в храм святого Филиппа* — так называлась церковь, — в первую минуту мне показалось, что он совершенно пуст. Снаружи, на улице, ярко светило солнце, но внутри было прохладно и темно, как в пещере. Когда же глаза привыкли к полумраку, первое, что я заметил, было именно отсутствие — ни скамеек, ни расставленных аккуратными рядами стульев, лишь пустой гладкий пол.
* К сожалению, этого храма больше нет: его снесли через четыре года после описанного события.
Вскоре я увидел, что церковь не совсем пуста. В центральном и боковых нефах стояло несколько прихожан, в основном пожилых. На стенах висели иконы, перед ними тускло мерцали лампадки, а на восточной стороне горели свечи перед иконостасом. Пел хор, хотя видно его не было. Через некоторое время из алтаря вышел диакон и обошёл церковь; он кадил иконы и людей. Я заметил, что его облачение старо и изношено.
И вдруг первое впечатление отсутствия сменилось поразительным ощущением присутствия. Я почувствовал, что церковь вовсе не пуста, напротив, со всех сторон меня окружало бесчисленное множество молящихся. Я интуитивно осознавал, что мы, видимое собрание, — часть намного большего целого и, когда мы молимся, участвуем в действе, намного превосходящем наши молитвы, — во всеобщем, всеохватном празднестве, в котором соединяются время и вечность, мир дольний и мир горний.
Годы спустя с радостным чувством узнавания читал я в «Повести временных лет» историю обращения святого Владимира… Конечно, внутреннее убранство было не столь великолепным, как в Византии X века, но, подобно послам князя Владимира, я тоже встретился с «небом на земле», тоже почувствовал, будто предстою на небесной литургии и созерцаю Ангелов, святых и нетварную красу Божия Царства. «Ныне Силы Небесныя с нами невидимо служат»…
Я вышел из церкви до окончания службы. Невозможно было сказать, сколько времени я провёл в храме — двадцать минут или два часа: время там значения не имело. На той всенощной служили на церковнославянском языке, так что умом я не понял ни слова. И тем не менее, выйдя из храма, я сказал себе с полной убеждённостью: «Вот откуда я родом; я вернулся домой».
Я рад, что моя первая встреча с православием произошла не по книгам и не благодаря знакомству с православными людьми, но на богослужении. Церковь, по православному разумению, есть прежде всего литургическая община, чья подлинная природа выражается в молитвенном призывании и славословии. Самое главное в ней — богослужение, а уже потом учение и церковная дисциплина. Мне посчастливилось открыть для себя Православную Церковь, впервые в жизни участвуя в её общей молитве. Я встретился с православием не как с абстрактным учением или идеологией, а как с осязаемой, неповторимой реальностью предстояния перед Богом.
«Вот то, во что я верил всегда…»
Сейчас мне ясно, что в тот летний день 1952 года моя душа уже была готова принять православие. Но произошло это примерно шесть лет спустя. В Англии 50-х годов желание стать членом Православной Церкви казалось слишком эксцентричным, и большинство моих друзей-англичан пытались меня разубедить. «Ты навсегда останешься чужаком, — возражали они. — Бог устроил так, что ты родился в западной культуре, так зачем бежать от трудностей и проблем своего исторического наследия?» Православное богослужение, быть может, и прекрасно, но разве, спрашивали они, не существует печального разлада между принципами и практикой? А может быть, я идеализирую православие или воспринимаю его слишком эмоционально? Не ищу ли я успокоенности и безопасности, которых нам никто не обещал на земле?
Между тем я мало-помалу стал знакомиться с православными людьми. Вскоре после той самой памятной первой службы в лондонской русской церкви я стал студентом Оксфорда. Первые четыре года мы изучали классику — древнегреческих и латинских авторов — и немного — современную философию. Затем я остался ещё на два года, чтобы изучать богословие.
Я встретил отца (впоследствии архиепископа) Василия Кривошеина, служившего тогда в маленькой церкви в Оксфорде и готовившего своё классическое издание «Слов» преподобного Симеона Нового Богослова. Передо мной открылся новый мир, когда я впервые услышал от него, как преподобный Симеон описывает свои видения нетварного Божественного Света; постепенно я начинал осознавать, насколько важное место занимает в православном богословии тайна Преображения Христова.
Во время учёбы в Оксфорде, под влиянием моего близкого школьного друга Дональда Олчина, я стал активно участвовать в жизни Содружества святого Албания и преподобного Сергия, которое должно было способствовать объединению Англиканской и Православной Церквей. Решающее влияние оказала на меня летняя конференция Содружества. Именно здесь я услышал, как англикане говорили о том, что именно православная традиция сохранила ту всеобъемлющую полноту христианского Предания, которой так недостаёт Англиканской Церкви, и потому мы, члены Содружества, призваны помочь нашим английским братьям открыть для себя православие.
Их воодушевление передалось и мне, но что-то меня по-прежнему не удовлетворяло. Я хотел полностью, осязаемо участвовать в жизни Церкви. Чем больше я узнавал о православии, тем больше понимал: вот чего я в сокровенной глубине души всегда искал и во что верил. Я не считал православие устаревшим, чужим или экзотичным. Для меня оно было не чем иным, как просто христианством.
Предание, мученичество, безмолвие
По мере углубления в православие меня особенно привлекли, больше скажу, поразили, три вещи. Во-первых, я увидел, что в современном православии, при всех внутренних трудностях и человеческих слабостях, продолжает жить подлинная, неискажённая Церковь апостолов и мучеников, отцов и Вселенских Соборов. Эту живую преемственность можно назвать полнотой и целостностью или, что ещё точнее, — Преданием. Православие обладает — не по человеческим заслугам, но по благодати Божией — полнотой веры и духовной жизни, полнотой, в которой элементы догматики и молитвы, богословия и духовного делания составляют органическое целое.
Мне хотелось бы особенно подчеркнуть слово «полнота». Православие обладает преизбыточествующей жизнью во Христе, но не монополией на истину. Ни тогда, ни сейчас я не считаю, что между «светом» православия и «тьмой» неправославия пролегла непреодолимая пропасть. Мы не думаем, будто коль скоро православие обладает полнотой Священного Предания, другие христианские общины не обладают ничем. По мнению Лосского, которое я полностью разделяю, неправославные общины в разной степени причастны к благодатной жизни Церкви. Однако они обладают лишь частью спасительной и живоначальной истины; вся полнота её содержится только в православии.
Особенно поразило меня, что православные мыслители, называя свою Церковь «Церковью Священного Предания», вместе с тем утверждают, что Предание не статично, но динамично, носит не апологетический, но исследовательский характер, не только обращено к прошлому, но открыто будущему.
Со временем я стал понимать, что Предание как жизнь Святого Духа в Церкви — всеобъемлюще и всеохватно. В частности, оно включает Библию, Священное Писание, так что разрыва между Писанием и Преданием нет. Писание существует внутри Предания, а значит, только благодаря ему Церковь в каждом поколении верующих может понимать Слово и жить им. Так я научился видеть Православную Церковь не только как «традиционную», но и как библейскую. Не случайно в каждом храме Евангелие кладут в алтаре на середину святого престола. Ибо подлинные «евангельские христиане» — это православные, а не протестанты. (Если бы только мы на самом деле изучали Библию так же ревностно, как они!)
Хотя период семи Вселенских Соборов исключительно важен для православия, не следует думать, что «время отцов» закончилось в VIII веке. Наоборот, патристическая эпоха не знает конца. Если не считать человеческой греховности, мы не видим никакого препятствия для того, чтобы в третьем тысячелетии созывались Вселенские Соборы и появлялись новые отцы Церкви, равные по авторитетности раннехристианским, ибо Святой Дух сегодня пребывает и действует в Церкви так же, как и в прошлом.
…Я всё яснее видел, что живая связь, о которой свидетельствовало православие, отсутствовала в родной для меня Англиканской Церкви.
Я всегда был искренне признателен своему англиканскому воспитанию и никогда не отрекался от той церковной среды, в которой впервые узнал во Христе своего Спасителя. Я всегда считал свой переход в православие наиболее полным осуществлением всего лучшего, что дал мне духовный опыт англиканства, подтверждением, а не отказом от него. Вместе с тем, при всей любви и благодарности, оставаясь честным, не могу умолчать о том, что беспокоило меня тогда, в пятидесятых, а теперь беспокоит ещё больше — о приводящей в недоумение пестроте воззрений и практик, которые непонятным образом уживаются внутри Англиканской Церкви. Меня очень тревожило (и тревожит), насколько по-разному англо-католики и евангельская ветвь англиканства трактуют столь важные вероучительные принципы, как присутствие Христа в Евхаристии и общение святых. Следует ли почитать Святые Дары как истинное Тело и Кровь Спасителя? Можем ли мы молиться за усопших и просить о заступничестве Богородицу и святых? Всё это отнюдь не частности, о которых можно бы «договориться», но вопросы, от разрешения которых во многом будет зависеть наша жизнь во Христе. Могу ли я оставаться в церковной общине, которая соглашается на подобные разногласия?
Но ещё более беспокоило меня присутствие в англиканстве «либерального» крыла, представители которого сомневались в Божественной природе Христа, Его девственном рождении, чудесах и телесном Воскресении. Я постоянно мысленно возвращался к исповеданию апостола Фомы: Господь мой и Бог мой! (Ин. 20, 28), слышал как бы обращённые ко мне слова апостола Павла: Если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша (1 Кор. 15, 14). Для спасения мне необходимо принадлежать к Церкви, которая твёрдо и непоколебимо придерживается основополагающего христианского учения о Троице и Личности Христа. Но где мне найти такую общину? К сожалению, Англиканская Церковь ею быть не может.
Может быть, это Рим? В пятидесятые годы, перед Вторым Ватиканским Собором, для любого англиканина, ищущего кафолического Предания, естественней всего было стать римо-католиком. Вот христианская общность, которая, как и Православная Церковь, сохранила апостольскую преемственность, верность памяти мучеников, учению древних Соборов и отцов. Кроме того, это Церковь западной культуры. В самом деле, зачем мне православие? Разве нельзя найти полноту живого Предания гораздо ближе?
Хотя какое-то время меня тянуло к католичеству, но всё-таки я колебался. Удерживало не «филиокве», хотя благодаря Лосскому я осознал всю важность этой прибавки к Символу веры. Мешала, главным образом, претензия пап на вселенскую юрисдикцию и безошибочность. Изучение раннего христианства убедило меня, что восточные отцы — святой Василий Великий и святой Иоанн Златоуст, равно как и западные, взять хотя бы святого Киприана и блаженного Августина, — понимали сущность Церкви на земле совершенно иначе, чем Первый Ватиканский Собор. Я видел, что доктрина о первенстве Рима просто не соответствовала исторической истине. Усиление папской власти, особенно начиная с XI века, в значительной степени нарушило преемственность Предания в Римской Церкви.
Убеждённость в том, что только в Православной Церкви можно найти полноту и неповреждённую преемственность от Церкви апостолов и отцов, укреплялась по мере открытия ещё двух измерений православия. Во-первых, я узнавал о гонениях и мучениках Церкви нового времени, претерпевших от турок, а затем, уже в XX веке, — от коммунистов. Это напрямую связывало современное православие с доконстантиновской Церковью первых трёх столетий. Сила Моя совершается в немощи (2 Кор. 12, 9). Я увидел, как со времён падения Византии в истории Церкви снова и снова исполняются эти слова.
А рядом с теми, кто явно и зримо свидетельствовал о своём исповедании кровью, я увидел бесчисленное множество других, следовавших за уничижившим себя Христом по пути внутреннего мученичества — кенотических святых, явивших кротость, великодушие и сострадательную любовь — Ксению Петербургскую, Иоанна Кронштадтского, Нектария Эгинского. Вот оно, то самоотверженное сострадание, которое встречал я в романах Достоевского и Толстого. Особенно близки (тем более что с семнадцати лет я был пацифистом) мне стали святые страстотерпцы, братья Борис и Глеб, княжившие в Киеве в XI веке. Их отказ от кровопролития и насилия даже ради самозащиты, их невинное страдание стало для меня благой вестью о Кресте Христовом.
А во-вторых, я всё глубже понимал ценность мистического богословия христианского Востока. Предание — это передача не только догматических формулировок, но и духовного опыта. Я узнал, что исихия — покой или безмолвие — достигается путём непрестанного повторения Иисусовой молитвы. Преподобный Исаак Сирин поведал мне, что слово достигает полноты в безмолвии…
Церковь как общение
Три упомянутые черты — Предание, мученичество и безмолвие — вполне убедили меня в истинности православия. Однако слова, услышанные на летнем съезде Содружества святого Албания и преподобного Сергия в августе 1956 года, пробудили во мне непреодолимое желание не только созерцать православие извне, но и войти вовнутрь. Когда отца Льва (Жилле) попросили определить, что такое православие, он ответил: «Православный — это тот, кто принимает апостольское Предание и находится в общении с епископами, поставленными учить Преданию».
Вторая часть этого определения оказалась для меня особенно важной. Я внезапно осознал, что православие не может быть делом личной веры; оно предполагает внешнее и видимое общение в таинствах с епископами. И передо мной со всей неумолимостью вставал вопрос: если православие — это общение, могу ли я быть подлинно православным, пока остаюсь англиканином? Простые слова отца Льва не произвели особого впечатления на участников съезда, но в моей жизни они знаменовали подлинный поворот. С тех пор я не переставал думать о том, что православие неотделимо от евхаристического общения.
Несколько месяцев спустя я прочитал в рукописи статью американского грека отца Иоанна Романидиса об экклезиологии святого Игнатия Антиохийского. Я словно воочию увидел нарисованную святым Игнатием картину Церкви: престол, на нём хлеб и вино; вокруг престола — епископ с пресвитерами, диаконами и весь святой народ Божий, объединённый в священном действе Евхаристии. «Старайтесь иметь одну Евхаристию, — увещевает святой Игнатий. — Ибо одна плоть Господа нашего Иисуса Христа и одна чаша в единение Крови Его, один жертвенник, как и один епископ…» Это поразительный ход — нарочитое повторение слова «один»: «одна плоть… одна чаша… один жертвенник… один епископ». Таково Игнатиево понимание Церкви и её единства: Церковь поместна, это собрание всех верных в одном месте; Церковь евхаристична, а значит, все верные собираются вокруг одного жертвенника, чтобы разделить один хлеб и единую чашу; наконец, Церковь иерархична, это не любая евхаристическая общность, но лишь та, которая признаёт главенство одного местного архиерея.
Церковь — прежде всего евхаристический организм, который становится самим собой в совершении таинства вечери Господней доколе Он приидет (1 Кор. 11, 26). Как только я осознал эту неразрывную связь между церковным единством и общением в таинствах, всё встало на свои места.
Но где же моё место, если по-прежнему, будучи человеком «внешним», я не могу участвовать в таинствах Православной Церкви? В Пасху 1957 года я впервые побывал на православной пасхальной заутрене. Я собирался причаститься утром в англиканской церкви (в тот год Пасха по православному и западному календарю совпадала), но после православной праздничной службы мне стало ясно, что это невозможно. Я уже встретил Христово Воскресение с Православной Церковью, встретил в полноте радости, неповторимо. Приобщиться после этого Святых Таин в другом месте означало для меня погрешить против истины, сфальшивить.
После той ночи я уже больше не причащался в Англиканской Церкви. Проведя несколько месяцев без Причастия, в сентябре 1957 года я поговорил с Мадлен, женой Владимира Лосского. Она объяснила мне, насколько опасно пребывать на ничейной земле. «Так больше не может продолжаться, — убеждала она. — Евхаристия — наша таинственная пища: без неё вы погибнете».
Через несколько дней её слова получили неожиданное подтверждение. Со мной произошло нечто странное, чего я до сих пор до конца понять не могу. Я пошёл в храм в Версале, где тогда служил архиепископ Иоанн (Максимович), ныне причисленный к святым. Он имел обыкновение служить ежедневно, и, поскольку это был будний день, на литургии присутствовали всего несколько человек: один или два монаха и пожилая женщина. Я вошёл в храм почти в конце богослужения, незадолго перед выходом священника со Святыми Дарами. К причастию не подошёл никто, но он продолжал стоять с чашей в руке и, склонив голову набок в характерной для него манере, пристально и даже как-то грозно смотрел в мою сторону (раньше он меня никогда не видел). Лишь когда я отрицательно покачал головой, он ушёл в алтарь.
После литургии был молебен святому дня; по окончании молебна владыка помазывал присутствующих елеем из лампады перед иконой святого. Я оставался на своём месте, не зная, могу ли, будучи неправославным, подойти к помазанию. Но в этот раз он проявил настойчивость и властным жестом подозвал меня. Я подошёл, принял помазание и тут же вышел, не решившись остаться, чтобы поговорить с ним (впоследствии мы не раз встречались и беседовали).
Я очень удивился столь странному поведению святого Иоанна во время причащения. Мне было известно, что практика Русской Зарубежной Церкви требует обязательной исповеди перед Причастием. Несомненно, владыка должен был знать всех, кто приступает к чаше. Да и в любом случае причастник, по крайней мере, в Русской Церкви — не мог прийти на службу так поздно. Но владыка обладал даром читать в сердцах. Не намекал ли он, что я стою на пороге православия и больше не следует откладывать вход?
Как бы ни было на самом деле, но случившееся в Версале укрепило мою решимость. Если православие есть единственная истинная Церковь и если Церковь есть общение в таинствах, значит, прежде всего я должен приступить к таинствам.
Не смотрите на видимое
Но оставалось ещё одно сомнение. Если православие в самом деле — единственная истинная Христова Церковь на земле, то почему, спрашивал я себя, православная община на Западе кажется этнически и национально ограниченной? Почему она так мало заинтересована в миссионерском свидетельстве, раздроблена на «юрисдикции», к тому же нередко враждующие между собой?
Мне казалось, что между православным вероучительными положениями и практикой церковной жизни пролегает непреодолимая пропасть. Если православные действительно верят, что они составляют единственную истинную Церковь, то почему они полагают столько препятствий на пути потенциальных новообращённых? В каком смысле Православная Церковь «одна», если в Северной Америке, например, существует, по меньшей мере, девятнадцать различных православных «юрисдикций», а в одном только Нью-Йорке насчитывается не менее тринадцати епископов? Некоторые из моих англиканских друзей говорили, что Православная Церковь «едина» не более, а в некоторых отношениях даже менее, чем Англиканская, так что я меняю шило на мыло.
Но всматриваясь вглубь, за всеми немощами можно было увидеть также «истинную Церковь в её исторической реальности». Этническая узость и нетерпимость православия, пусть даже столь глубоко укоренённые в нём, всё равно не определяют сущности Церкви; это искажение, подмена её подлинной природы (хотя в православном патриотизме есть, конечно, немало достойного). Что же касается множества православных юрисдикций на Западе, на то были особые исторические причины, и наиболее проницательные православные мыслители всегда видели в этом многообразии временное, преходящее, хотя и «промыслительное устроение». Кроме того, существует очевидная разница между разделениями в Англиканской Церкви и внутри православия. Англикане по большей части едины во внешней организации, но принципиально отличаются друг от друга вероучением и богослужебными практиками. Православные же, напротив, принадлежа к разным юрисдикциям, непреложно едины в богослужении и вере. Невзирая на внешние и видимые недостатки православия, я верил в «невидимое» (2 Кор. 4, 18) — в его принципиальное единство и целостность вероучительного, литургического и духовного Предания.
Чтобы войти в дом православия, нужно было постучаться в какие-то двери. Но какую из «юрисдикций» выбрать?
…При огромной любви к русской духовности я, тем не менее, всё острее осознавал, что наилучшее для меня — присоединиться к греческой епархии Константинопольского Патриархата в Лондоне. Как филолог-классик, я хорошо знал греческий язык Нового Завета и византийское наречие, а вот с церковнославянским знаком не был. Принадлежность ко Вселенскому Патриархату… открывала возможность поддерживать отношения как с членами общин Московского Патриархата, так и с теми, кто принадлежал к Зарубежной Церкви.
В пятницу Светлой Седмицы 1958 года, в праздник иконы «Живоносный Источник», владыка Иаков* миропомазал меня в греческом кафедральном соборе святой Софии в Лондоне. Наконец-то я вернулся домой.
* Епископ Иаков (Вирвос) Апамейский, викарий Экзарха Патриарха Константинопольского в Западной Европе.
Отец Лазарь* предупреждал, что в Православной Церкви «трудно найти великодушие, героизм или действительную святость». Теперь, после более чем сорокалетнего пребывания в ней, я могу сказать, что он был слишком критичен. Несомненно, мне везло гораздо больше, чем я того заслуживаю, но почти везде я находил в Православной Церкви искреннюю дружбу и сострадательную любовь, а кроме того, мне посчастливилось встречать живых святых. Все грозные предупреждения об отрыве в случае перехода в православие от родного народа и культуры оказались напрасными. Я убеждён, что во вселенском православии я стал не менее, но даже более англичанином, ибо заново открыл древние истоки своей культуры, чья христианская история начинается задолго до разделения Церквей. Вспоминаю, как вскоре после моего перехода я беседовал с двумя греками. «Как же, наверное, тебе тяжело расставаться с Церковью твоих отцов», — заметил один из них. На что другой возразил: «Но ты не покинул Церковь отцов, наоборот, ты вернулся в неё». Он был прав.
* Архимандрит Лазарь (Моор), английский православный священник.
Сегодня всё яснее вижу исключительно таинственный и вместе с тем парадоксальный характер православия. Сущность этого парадокса в XX веке вернее всего определил отец Лев (Жилле), выходец из западного мира, избравший для себя трудный путь православия: «О странная Православная Церковь, столь бедная и столь слабая… чудом прошедшая сквозь всё множество превратностей и тягот; Церковь противоположностей, столь традиционная и в то же время такая свободная, столь архаичная и, однако, живая, столь обрядовая и вместе с тем так глубоко личностно-мистическая; Церковь, где так бережно хранится бесценная евангельская жемчужина, хотя и нередко под слоем пыли… Церковь, о которой так часто говорили, что она не способна к действию, и которая, тем не мене, как никакая другая, умеет воспевать пасхальную радость!»