Я – немец из Освенцима
Я – немец из Освенцима. Я первый раз в России, и я знаю, что сделали немцы в этой стране. Я родился в 1955 году и мог бы сказать, что я не виноват, я ничего этого не делал. Но мой народ сделал здесь много плохого, поэтому я не говорю: «Простите меня». Я говорю, что мне очень жаль. Я бы хотел, чтобы мы сейчас могли построить какие-то новые связи между нашими народами.
Я учился в Германии в государственной школе, но был в католической группе. Окончил среднюю школу, когда мне было 18 лет, в 1974 году. В армию идти не хотел. В Западной Германии была возможность заменить армию альтернативной службой, и я присоединился к организации «Акция искупления», которая была основана членами протестантских церквей. Основу этой организации составили люди, бывшие в Сопротивлении во время войны. Они поняли, что после войны нужно не просто радоваться тому, что она закончилась, но и выстраивать новые отношения с соседями.
Идея состояла в том, чтобы отправиться в западные страны (связаться с Восточной Европой было очень трудно) – в Польшу, Бельгию, Англию – с простым вопросом: можем ли мы, молодые люди, сделать что-то доброе в странах, пострадавших от войны? Может быть, мы могли бы работать в домах для детей-инвалидов, с престарелыми – заниматься социальной работой?
Вскоре такие группы молодых волонтеров появились и в Израиле. Я поехал туда в составе одной из них и больше года работал в доме для детей-инвалидов в Иерусалиме. Чтобы подготовиться к поездке в Израиль, мы сперва поехали в Польшу.
Так первый раз в жизни я оказался в Освенциме. Для меня это было огромным потрясением, потому что наш школьный курс истории заканчивался на периоде Бисмарка. Мы не говорили о Второй мировой войне, потому что наши учителя были бывшими солдатами и не знали, как об этом говорить. Сейчас поколение сменилось, поэтому в немецких школах о войне говорят повсеместно.
Я был потрясен тем, что это сделал мой народ
Когда я приехал в Освенцим в 1974 году, я вообще ничего не знал о происходившем там. Конечно, меня потряс масштаб, но кроме того, я был потрясен тем, что это сделал мой народ. До этого я полагал, что большинство немцев – это более-менее милые люди. Я не мог вообразить, что мой народ способен такое сделать.
Я понял, что быть добропорядочным, нормальным человеком недостаточно. Я осознал ответственность за свой народ.
В Израиле я встретил много людей, которые уцелели во время войны. Одним из пациентов в больнице для детей-инвалидов был мальчик Арон из очень религиозной семьи – это были типичные ортодоксальные иудеи в черных китлах, в больших шляпах, а говорили они по-немецки. Однажды они меня пригласили к себе в гости, я усадил Арона в кресло, и мы поехали в Меа Шеарим. Когда я спросил, откуда они так хорошо знают немецкий, они ответили, что они из Вены. Я спросил: «Почему вы сейчас здесь?» Оба показали мне лагерные номера, татуировки, и я все понял без слов.
В моей жизни было несколько подобных встреч. Я жил в кибуце недалеко от Назарета. Кибуц этот был основан немецкими и австрийскими евреями, но с нами все говорили по-английски. Меня это не смущало, я видел в этом возможность лучше освоить язык. В один из дней кто-то из жителей кибуца подошел ко мне и попросил прощения за то, что они не говорят по-немецки: «Простите, но этот язык связан для нас со слишком болезненными воспоминаниями. Но хорошо, что вы здесь».
Все, что связано с еврейством как идеологией, для меня было неважно. В Израиле я встречал не евреев, а прежде всего людей – людей с трудными судьбами, людей разного происхождения, и со многими из них мы стали друзьями. После того как период моего израильского волонтерства закончился, я начал изучать богословие в Тюбингене в Германии. Меня направили в Ахен. В течение семи лет я был там священником.
Богословие Освенцима
Во время одной из поездок в Освенцим я познакомился с местным приходским священником, и у меня возникла мысль пожить в Польше год примерно так же, как я жил в Израиле. Я спросил разрешения у епископа и ожидал, что он скажет, что это очень сложно. По-прежнему существовала стена, по-прежнему существовал коммунистический блок. Я был очень удивлен тем, что он сразу согласился, – но у него, естественно, возник вопрос, что я там буду делать. Священников в Польше достаточно, к тому же я еще не говорил по-польски.
Тогдашний краковский архиепископ кардинал Махарский посоветовал мне написать докторскую диссертацию. Я сказал, что буду писать только что-то об Аушвице, причем живя в Освенциме. Тогда мой научный руководитель в Кракове посоветовал мне исследовать проблему коммандос в Аушвице.
В октябре 1989 года я приехал в Люблин, а в ноябре, как известно, рухнула стена, – а вместе с ней и коммунизм. Мне это очень помогло. Я поселился в приходе в Освенциме у знакомого священника.
В течение пяти лет я писал диссертацию на тему «Бог и зло в судьбе Рудольфа Гесса, коменданта Освенцима». Я очень подробно изучил все доступные документы, затем попытался их проанализировать богословски, опираясь на работы еврейского французского философа Левинаса. Также мне помогал один из немецких ученых. Книга, которая получилась в результате, наполовину представляет собой историческое исследование, а наполовину – его интерпретацию. Первая часть этой книги сейчас переиздана и продается в музее Аушвица на немецком, английском и польском языках. Сейчас делается русский перевод.
За те пять лет, которые я писал диссертацию, Католическая Церковь создала в Освенциме Центр диалога и молитвы. После того как я защитил докторскую диссертацию, я решил, что буду там работать. Тогдашний архиепископ Кракова тоже хотел этого.
Итак, с 1995 года я живу в Освенциме и работаю в Центре диалога и молитвы. Сейчас я немножко расскажу о том, что мы пытаемся делать на границе у входа в Аушвиц.
В Аушвице мы всегда прикасаемся к открытой ране
В Аушвице вообще очень трудно проводить какие-либо мероприятия, потому что мы всегда прикасаемся к открытой ране. Люди или плачут, или кричат, или закрываются, но в любом случае не хотят об этом говорить. Когда Центр открылся, кардинал Махарский был убежден, что мы должны что-то делать, но никто не знал, что именно.
Мы начали с того, что ничего не делали. Это «ничего» означало, что у нас есть открытый дом, куда люди могут приезжать, где можно останавливаться на ночь, поесть, но никакой программы у нас не было. Само место становилось программой. Мы говорили: «Все, что вам нужно – это постараться услышать голос этого места».
Это место рассказывает свои истории. Мы должны открыть ум, открыть сердца, чтобы попытаться понять, попытаться расслышать – еще, может быть, до того, как мы узнаем, что именно здесь происходило.
Даже попытаться вслушаться в это место очень трудно, потому что оно очень большое, очень страшное, и какие-то вещи просто невозможно представить.
Невозможно себе представить, что означает быть заключенным, которого полностью лишают человеческих черт, лишают имени, у него остается только номер, он должен только работать, а в тот момент, когда он не сможет работать, он должен умереть. Как правило, люди в Аушвице протягивали не более года.
За той частью лагеря, которая носила название Биркенау, стояли газовые камеры, крематории. Самое большое количество жертв, содержавшихся в лагере, – четыреста тысяч человек. Мы знаем, сколько было узников, потому что есть номера, их регистрировали очень тщательно.
Но более вероятно, что их было девятьсот тысяч, поскольку тех, кто сразу по прибытии отправлялся в газовые камеры, не регистрировали. Невозможно представить, что почти от миллиона человек не осталось никаких следов – нет могил, во многих случаях нет имен. Тела сжигали, пепел разбрасывали по полям. Мы приезжаем в это место, мы пытаемся понять, что там произошло, но на самом деле ничего представить не можем.
Для нас было важно и то, что происходило за лагерной оградой. Польский город Освенцим становится поселением Аушвиц, там существует своя промышленность – химический концерн «ИГ Фарбен». В последние годы меня все больше волнует вопрос: как могла здесь жить нормальная немецкая семья, зная о том, что происходит по ту сторону ограды?
Первое, что мы пытаемся сделать – это дать людям возможность узнать, чем же был Аушвиц. Мы проходим по лагерю. Можно познакомиться с архивами. Прежде мы устраивали встречи с людьми, уцелевшими в лагере, но сейчас мы этого не делаем, потому что этих людей уже почти не осталось. Это самая главная часть того, что мы делаем в нашем доме: помогаем людям понять, что же здесь происходило.
По какую сторону лагерной ограды я бы оказался?
Слушание голоса этой земли я бы назвал знанием. С ним неразрывно связано размышление – попытка вслушаться в то, что говорит ваше сердце; диалог – попытка вслушаться в голоса других; и молитва – слушание того, что говорит Бог.
Это место наталкивает на размышления о том, какое отношение все это имеет лично ко мне. Если бы я жил в то время, как бы я себя вел, кем бы я был? Я немец, и первый вопрос для меня: по какую сторону лагерной ограды я бы оказался?
Вероятнее всего, я был бы не в лагере, я жил бы в городе. Как бы я относился к происходящему? Делал бы я вид, что всего этого нет, или оправдывался тем, что все это необходимо для счастливого будущего Германии? Пришло бы мне в голову, что тут рядом происходит что-то ужасное? А если бы пришло, попытался бы я как-то сопротивляться? Если бы я попытался сопротивляться, хватило бы у меня смелости что-то делать? Я не знаю ответов на эти вопросы. Скорее всего, я как-то реагировал бы. Но главный вопрос – как я веду себя сейчас, когда вижу, что в мире происходит что-то недолжное?
Мы ведем гостей непосредственно в лагерь, и они проходят четыре пункта, которые неизбежно проходили все заключенные. Первое воспоминание уцелевших – все были очень голодны, поэтому для заключенных одна из главных моральных проблем состояла в том, украсть или не украсть хлеб у своего товарища. Об этом повествуют практически все воспоминания.
Второе – это обувь. Для того чтобы работать зимой, нужна более-менее прочная обувь, иначе ты неизбежно умрешь, поэтому каждую ночь приходило искушение у кого-то украсть более прочную обувь. В среде заключенных это считалось огромным преступлением против солидарности соузников.
Как бы я себя повел, если бы почти умирал от голода? Стал бы я красть хлеб или, напротив, поделился бы своим? Я не знаю, как бы я себя повел, я знаю только, как бы хотел себя повести.
Когда мы подходим к третьей точке катастрофы, ко входу в газовую камеру, пытаясь поставить себя в положение заключенного, я задаюсь вопросом: попытался бы я уцелеть ценой жизни другого? Попытался бы я что-то сделать для другого или наоборот – спасал бы себя ценой его жизни?
Все это – внутренняя работа, и это вопрос не только о том, что Аушвиц значит для меня как для Манфреда, но и о том, что это значит для меня как для немца, христианина, католического священника.
Кто я – немец после Освенцима?
Поскольку память об Аушвице – это часть современной немецкой идентичности, то я должен задать себе вопрос: кто я – немец после Освенцима? Я бы, может, и не задумывался об этом, если бы немецкие посетители постоянно не задавали мне вопрос: как другие приезжающие в Освенцим смотрят на нас, зная, что мы – немцы?
Здесь часто говорят: «Я не хочу разговаривать по-немецки, я лучше буду говорить по-английски или вообще буду молчать, чтобы никто не догадался, кто я и откуда».
Осознавая, что другие смотрят на меня как на немца, даже если я уже послевоенный немец, я чувствую, что эта память что-то со мной делает.
Я живу в этом городе уже 27 лет, у меня много друзей, я часто сам забываю о том, кто я, но для очень многих людей я не просто католический священник, а немецкий католический священник в Освенциме.
Конечно, в Освенциме было достаточно много заключенных-немцев, но все исполнители казней и все люди, создававшие этот лагерь, были немцами. Я не могу сказать, что я непосредственно в этом виновен, но я не могу сказать также, что это вообще не имеет ко мне никакого отношения. Я должен понять, какую часть вины я несу на себе. Вот это я называю немецкой раной.
Каково им быть здесь?
В наши дни Аушвиц посещает около двух миллионов людей в год. Это в основном поляки, англичане (посещение Аушвица входит в школьную программу в Великобритании), затем американцы, итальянцы, израильтяне – главным образом школьники. Они приезжают с израильским флагом, это всегда очень заметно. Затем французские группы. Немецкие группы сейчас на седьмом месте по численности.
Когда мы смотрим на другие группы, естественно, у нас возникает вопрос: каково им быть здесь?
Каково, например, этим израильским молодым людям с их флагом быть здесь, что они чувствуют? И второй вопрос: как они смотрят на нас?
Это вопрос об их идентичности, вопрос о моей идентичности и, наконец, вопрос о наших взаимоотношениях.
Я, конечно, понимаю, что израильтяне в этом месте чувствуют нечто совершенно иное, чем немцы. Это место, в котором началось уничтожение еврейского народа. Возможно, эти события не имели именно к этим людям личного отношения. Очень многие уцелели в лагерях или лагеря их миновали, но, тем не менее, эти лагеря остались в исторической памяти. Это очень глубокая травма народа. Конечно, для израильтян, я считаю, самый убедительный ответ – это появление государства Израиль.
Польским группам – я уже давно живу в Польше и хорошо знаю польский контекст – это место, прежде всего, напоминает о немецкой агрессии в Польше, об уничтожении польского правительства, о том, как участников польского Сопротивления арестовывали и отправляли в лагеря.
Но для Польши память о Второй мировой войне – это всегда память о столкновении с обеих сторон, потому что с 1 сентября 1939 года Польша оккупируется с запада, а через две недели оставшаяся свободной территория оккупируется советской армией. Гитлер и Сталин, по сути, договариваются о том, чтобы польское государство прекратило существование. Польская память об Освенциме – это, кроме прочего, память о том, как две тоталитарные системы сговорились об уничтожении Польши.
Когда приезжают группы из России, у них, прежде всего, это память о Великой Отечественной войне, которая начинается в 1941 году, два года спустя после начала Второй мировой. В советское время речь о жертвах войны практически не шла, поэтому для русских, которые приезжали сюда, в течение многих лет главной была тема освобождения Аушвица советской армией. Освобождение Освенцима в советской историографии часто было символом освобождения всей Европы от фашизма.
Говорить о жертвах с советских территорий, а их в Аушвице было около пятидесяти тысяч, начали позже. Сейчас, после того как совместно с музеем Великой Отечественной войны мы обновили русский павильон, там появилась часть экспозиции, посвященная жертвам.
Почему мы должны верить, что этого больше не случится?
У нас разные способы мыслить об Аушвице, разные способы переживать это место.
Как поляки могут сегодня доверять немцам? Память им говорит: это было, но если это было, это может повториться – Польша снова может быть порабощена немцами. Конечно, никто этого не хочет, но как мы можем верить в то, что больше этого не случится?
Для еврейского народа это память о том, что в христианской Европе были уничтожены миллионы евреев. Следовательно, помня об этом, как евреи могут доверять христианам, как они могут доверять христианской Европе? Если это было возможно – значит, это может случиться снова. Почему мы должны верить, что этого больше не случится?
Таких вопросов очень много. Рана болит – болит не только моя или его идентичность, болят и наши отношения.
Для многих так же мучительны и их отношения с Богом. Если есть Бог, по-прежнему непонятно, как Он мог все это попустить. Следовательно, отношения с Богом тоже ранены, если не исчезли вообще.
Диалог на границе Освенцима невозможен
Когда очень чувствительный человек приезжает в Аушвиц и смотрит на это место, я никак не могу сказать: «Привет! Как поживаешь?» Я понимаю, что если я что-то такое спрошу, он ответит: «Здесь не место об этом говорить». Первое, что я понял – лучше не прикасаться к ране непосредственно. Очень часто люди говорят: «Не стоит об этом говорить, не нужно это обсуждать», – потому что достаточно прикоснуться, и тут же человек вспыхивает, говорит очень эмоционально. Диалог на границе Освенцима невозможен.
Второе, что я понял: ничего не говорить – вовсе не означает вообще ничего не делать.
Диалог все же возможен. Но как? Да, я не должен прикасаться к ране, но и не должен вести себя так, как будто никакой раны не существует. Я должен ее уважать. Я должен сохранять жизнь в том пространстве, которое существует вокруг раны.
Я могу сказать: «Пожалуйста, садись, отдохни». Я попрошу принести вам что-нибудь поесть и попить. Самое важное – я вас не оставлю одного, я не убегу, даже если я не знаю, что вам сказать. Я думаю, что это моя самая главная задача.
Что мы делаем, живя на границе с Аушвицем? Мы не уходим, мы остаемся все время с людьми, даже если мы не знаем, что им сказать. Быть там, находиться там – это уже важно. Помогать одним своим присутствием – это тоже очень действенная помощь. За 27 лет присутствия там я в этом убедился.
Открытый дом
Наш гостевой дом – это открытый дом. Мы приглашаем всех и рады всем, мы принимаем людей всех исповеданий и нерелигиозных людей, людей всех национальностей.
Аушвиц был местом, где разрушались и уничтожались все отношения, унижался и уничтожался другой как таковой. Мы хотим, чтобы люди, которые приезжают в гостевой дом, чувствовали, что их здесь уважают независимо от их вероисповедания и национальности. Мы относимся уважительно к каждому – и мы уважительно и бережно относимся к их ранам. Каждый вправе, но никто не должен говорить об Аушвице, и говорить человек может лишь настолько, насколько он способен об этом говорить. Такова атмосфера в нашем доме.
Иногда мы организовываем разные программы, семинары и встречи – христианские или польско-немецкие, например. Кроме того, мы организуем межрелигиозную молитву. Когда приезжают группы, мы говорим: «Вот вам место, а мы поможем составить программу».
Когда я устраиваю что-то с международными религиозными группами, у нас главное правило – мы говорим о себе и слушаем другого. Мы не говорим о других. Мы сначала слушаем их, и только потом мы можем что-то о них говорить.
Мы могли спорить, не уничтожая друг друга
Однажды я организовывал русско-польско-немецкий семинар на тему «Разная память о войне и общая ответственность за будущее». Центром семинара стал доклад польского профессора о польском видении истории Второй мировой войны.
Затем Наталья Тимофеева из Воронежа говорила о российском видении этой войны. Конечно, это были очень разные видения. Но, пожалуй, интереснее всего было, когда польский профессор и католический священник говорили о видении Католической Церкви, а православный священник из Воронежа, преподаватель семинарии, говорил о том, как ее осмысливает Русская Православная Церковь. Каждый говорил о себе, и неожиданно мы обнаружили, насколько велики различия, насколько по-разному мы войну представляем. Но было поразительно, что между нами установилось такое доверие, что мы могли друг с другом спорить, не уничтожая друг друга.
Вечером второго дня у нас была общая молитва о павших и о мире. Мы собрались вместе в нашей часовне. Первая часть молитвы совершалась по православному чину, затем было наше католическое поминовение. Мы выстроили молитвы в такой последовательности, потому что уважение к инаковости другого для нас очень важно.
В течение последних двадцати лет не только благодаря нашему присутствию, но и благодаря общим переменам, происходящим в Польше, современный Освенцим стал не только местом страшной памяти, но и местом миротворчества. Очень радостно это видеть. Я вижу, как растет эта сеть доверия. Сейчас я в Москве во многом благодаря тем людям, которых я встретил в Аушвице.