История взаимоотношений святителя Митрофана и царя Петра особенно показательна и поучительна в наше время, когда все чаще современных иерархов обвиняют в недостатке у них патриотического духа священномученика Патриарха Гермогена, а также ревности Илииной, Предтечевой обличительности и аскетичности Патриарха Сербского Павла.
Прежде чем коснуться пресловутого конфликта между «Сусаниным на коне» и святителем Митрофаном, хотелось бы обозначить личную позицию по вопросу о «симфонии»: это не миф, но такой политической системы взаимодействия Церкви и государства никогда не существовало как исторического факта.
Симфония церковной и светской власти – это такой же идеал, как и идеал Святой Руси. И тот, и другой существуют реально в сознании тех, кому они дороги, и осуществляются ими в разной степени в разные исторические периоды.
Поэтому можно сказать, что они – своеобразные духовно-идеологические и социально-политические феномены, которые присущи православной парадигме бытия Церкви в мире, но никогда не могущие осуществиться в полноте ввиду того, что мир в той или иной степени всегда противится тому, что по своей природе не от мира сего, и либо отвергает духовное, либо пытается его эксплуатировать в своих интересах.
Теперь о том самом случае на рубеже XVII и XVIII веков. Святитель Митрофан не обличал царя в идолопоклонстве. Это был не только мужественный, но еще и умный архиерей. Причем умный не в житейском только, а в самом возвышенном смысле этого слова, благодаря чему он был в состоянии отличить политическое обезьянничанье молодого царя (Петру и тридцати лет не было) от идолопоклонства в буквальном смысле.
Если бы не ясное понимание исторических реалий и не «чувство края», можно не сомневаться, что ему хватило бы мужества обличить царя в идолопоклонстве, а своего старшего собрата и сослужителя Патриарха Адриана в потворстве богоотступничеству.
Но не было ни того, ни другого. Идолопоклонство, в широком смысле этого слова, никогда, собственно, не было чуждым воцерковленной народной массе. И это было очевидно всем ревностным пастырям, которые усматривали этот порок не только в пережитках языческих празднеств, но и в нарушениях ценностных ориентаций. Усматривали и обличали, «переходя на личности», только в случае крайней необходимости.
А случилось вот что. Прибыв в свою резиденцию в Воронеже (дело было то ли в 1699, то ли в 1700 году), царь вызвал к себе святителя Митрофана, который не замедлил пешком явиться во дворец, но… уже во дворе обнаружил, что архитектурный комплекс пристанища венценосца утыкан западным ширпотребом: скульптурами персонажей греческой мифологии, которые святитель совершенно справедливо квалифицировал как идолов.
Справедливо не потому, что перед ними курился фимиам или какие-нибудь иные жертвы им персонально приносились, а потому, что это были изваяния ложных божеств. Другого критерия определения идола ему не было нужно. И если бы кто-то вздумал преподать ему курс введения в эстетику античности, объясняя, что в качестве идолов эти скульптуры более не функционируют, оставаясь всего лишь культурным достоянием человечества, а потому их уместно рассматривать исключительно в эстетическом аспекте, и т.п. – вряд ли эти рассуждения имели бы успех, ибо кумир – он и в Воронеже кумир.
Что важно понять в данном случае? «В главном – единство, во второстепенном – свобода, во всем – любовь», – учит блаженный Августин. Есть ценности вечные и неизменные, что составляет «главное» в исповедании веры, а есть «второстепенное», важность чего варьируется в зависимости от многих причин, в том числе и от социального и исторического контекста, обусловливающего смысловую нагрузку, и от актуальности, и от влияния на духовно-нравственное состояние людей, и т.д.
Святитель Митрофан, увидев во дворце злополучные скульптуры, понял и то, кого они изображают (а потому идолы), и то, что им не воздается ритуальное поклонение (т.е. идолопоклонства, как такового, нет). Второй вывод удержал его от обличения царя в идолопоклонстве, а первый побудил развернуться и уйти восвояси.
Сегодня для такого шага нет оснований, потому что в современном обществе изваяния каких-нибудь Меркуриев, Актеонов да фавнов и не могут восприниматься иначе как изображения персонажей из мифологии, изображения которых для большинства из нас – то же, что изображения избушек-мутантов и Кащея, согрешившего киднеппингом.
Иное дело, как воспринимались паствой святителя Митрофана те же персонажи. В то время статуи обнаженных греческих богов, богинь и героев на такой «полупубличной» территории, каковой являлся царский дворец – это все равно что нынче гей-парад. А учитывая сакральность царской власти, то еще серьезнее: как богоотступничество монарха и кощунство с его стороны. О причине своей неявки на прием святитель сообщил царю (с которым у него давно сложились теплые отношения) через вновь передавшего приглашение гонца: «Пока государь не прикажет снять идолов, соблазняющих весь народ, я не могу войти в его дворец».
Страшно даже представить себе реакцию вспыльчивого Петра, который в сердцах велел передать святителю Митрофану, что в случае непослушания он будет казнен. Что же отвечает Владыка? «В жизни моей государь властен; но неприлично христианскому государю ставить языческих идолов и тем соблазнять простые сердца».
Просто и предельно точно. Никаких уклонений в раболепство или дерзость. Ответил и стал готовиться к последнему богослужению. Царь, услышав колокол и узнав, по какому поводу намечается архиерейская служба, рассмеялся и передал святителю, что он его прощает, после чего велел убрать статуи.
Петр сделал соответствующие оргвыводы. Через чуть более чем двадцать лет, когда ему надо было принудить архиереев к подписанию Духовного Регламента, среди них уже не нашлось фигуры, аналогичной Воронежскому святителю.
Однако не будем отвлекаться на другие церковно-исторические события, но вернемся к рассматриваемому конфликту как знаковому и представляющему собой своего рода алгоритм поведения православного архипастыря в отношениях со светской властью.
Во-первых, следует обратить внимание на то, что святитель Митрофан был союзником Петра в его открытости всему лучшему в Европе, поддерживавшим его инициативы, способствовавшие укреплению Российской державы, в частности, в том, что касалось формирования мощного морского флота для борьбы с «противниками Креста».
Во-вторых, архипастырь обладал достаточно трезвым умом, чтобы видеть, как вместе с полезными заимствованиями в Россию проникает чуждый ей дух западного религиозного индифферентизма и порождаемого им культа преходящих ценностей, олицетворяемых теми самыми олимпийскими персонажами, которым формально никакого служения не воздавалось, но которые вовсе не случайно всплыли в эпоху Возрождения на поверхность европейской культуры и заняли в ней прочное, как бы свое, место (скульптурные композиции на мифологические темы планировались даже в первом, отвергнутом, проекте храма Христа Спасителя). Святитель настойчиво предостерегал всех, кого мог, от заимствования у иноземцев ложных идей и порочных нравов.
В-третьих, он отдавал себе отчет, что общаясь с православным монархом среди изображений бесов (а именно так и никак иначе понимает христианство персонифицируемые идолами существа), он тем самым молчаливо одобрил бы такой латентный синкретизм, благословив курс «Российская Империя – это абсолютная монархия плюс вестернизация всей страны».
Это подтолкнуло бы одну часть его паствы к непозволительным компромиссам, другую оттолкнуло бы от Патриаршей Церкви (не будем забывать, что, при всех гонениях, старообрядческий раскол и без того был массовым явлением и не всегда поддавался четкой идентификации). Казалось бы, что нам соблазн в масштабах Воронежской епархии?.. Все равно ведь не остановить царского политического курса немощной архиерейской рукой…
Не исключено, что подобные «аргументы от здравого смысла» посещали его в помыслах. Только безрезультатно, потому что для него каждая душа была бесценна. Он о людях мыслил не статистически, а пастырски, будучи готовым дать отчет Единому Пастырю за каждую вверенную его попечению душу.
И опять же обращает на себя внимание его «чувство края», или, как нынче принято говорить, «точки невозврата». К моменту описанного конфликта, после возвращения Петра из Великого посольства 1697 – 1698 гг., вестернизация шла уже полным ходом: знать спешно переодевалась в «немецкое платье», брила бороды и развешивала «толстомясых» по стенам своих домов.
Связь Петра с Анной Монс ни для кого не была секретом, а его законная жена Евдокия Лопухина была, вопреки заступничеству Патриарха Адриана и сопротивлению духовенства, пострижена в монахини. Ничто из перечисленного не омрачало взаимоотношений царя и Воронежского архиерея. Тем неожиданней и оскорбительней должен был восприниматься Петром демарш святителя Митрофана: что, собственно, произошло?!..
Думаю, что и современники святителя из обоих лагерей его тоже не поняли: одни — по причине своего холуйства, инстинктивно подводящего теоретическую базу под любой каприз власти, другие — потому, что «бесстыдные изваяния» на территории дворца с их точки зрения были намного меньшим злом, чем навязывание «немецкого дресс-кода» всему русскому обществу.
Вряд ли святителя Митрофана не смущал принцип тотальной вестернизации. Сомневаюсь, что омерзительная история с Евдокией и практически открытое прелюбодеяние царя были ему безразличны. Тем не менее, нам неизвестно ничего, позволяющего утверждать, что владыка Митрофан обличал его в этом. Против издержек вестернизации он реагировал на уровне советов (в том числе и Патриарху Адриану) не сближаться с иноземцами. Нам неизвестно об аналогичных советах лично Петру.
И вдруг такое резкое и твердое сопротивление; стояние буквально насмерть! А все дело вот в этой «точке невозврата», которую святитель ясно почувствовал, оказавшись на территории дворца.
Заметьте: он не потребовал снятия статуй как условия своего общения с царем, не заявил, что не пустит его в храм, пока тот не разберется со своими предпочтениями – ничего подобного. Но вступать в общение с лицом, обладающим статусом православного монарха, на территории, напоминающей языческое капище, признавая тем самым языческий антураж нормой для православного царя и создавая тем самым прецедент – это соблазн для паствы.
При этом соблазняться кто-то мог и раньше его поддержкой, оказываемой разрушителю отеческих устоев, но святителя это, по-видимому, не смущало. Во всяком случае, это никак не отражалось в его поведении. Потому что для соблазна оснований не было, а если кто-то ищет повод к соблазну, он его найдет. Другое дело – соблазн обоснованный. И это был как раз тот самый случай, когда «иже аще соблазнит единаго от малых сих…» (Мк. 9; 42).
Вот, пожалуй, в этом и состоит критерий лояльности к светской власти по святителю Митрофану Воронежскому: благо паствы. Обратите внимание: не обычаи старины, не «интересы Церкви» (зачастую превратно понимаемые), не упрочнение церковной инфраструктуры и общественного статуса, не государственная мощь или политическая стабильность – обо всем этом святитель Митрофан заботился, но не на их почве проявился конрапункт церковно-государственной симфонии в отдельно взятой епархии.
Благо «всего народа», сохранение от соблазна «простых сердец», которые справедливо негодуют против того, что христианский государь окружил себя идолами, – вот ценность, которой он не считает допустимым поступиться. И если он встретится с царем в такой обстановке для обсуждения совместных дел, это будет символизировать принятие Церковью приоритетности земных гарантий вопреки совести как таковой и каждого в отдельности.
Ибо одно дело – сотрудничество с властью на нейтральной территории, другое – на ее; одно дело – власть, придерживающаяся норм благочестия, другое – власть, попирающая их; одно дело – власть, попирающая эти нормы, но не претендующая называться христианской, другое – власть православного монарха, защитника веры.
Одно дело для представителя Церкви прийти на переговоры к правителю, не позиционирующему себя как христианин, и тогда безразлично, что у него там расставлено и развешано, на то он и «внешний», лишь бы не принуждал к богоотступничеству. Другое – явиться к тому, кто по своему положению, по благодати помазания на царство, посвящен на служение Богу и своему народу.
Если что-то в обстановке демонстрирует отклонение царской власти от этого предназначения, то дальнейшее пребывание представителя Церкви в этой обстановке, тем более совместная деятельность станет символическим акцептированием этих отклонений в качестве нормы православного царства.
То, что до этого визита являлось сомнительной личной прихотью хозяина, с момента символического введения этого явления в область приемлемого, выходит из домашнего гетто, и морщить на данное явление нос – это уже претензия «быть святее Папы Римского». Чего и не мог допустить святитель Митрофан.
Что бы кто в других местах не благословлял, кто бы кто после него не одобрял, но он не считал для себя возможным стать соучастником в размывании духовно-нравственных устоев Святой Руси на соблазн «простым сердцам», жаждущим жизни по вере.
Да-да, под «простотой сердца» надо понимать не ту «простоту», которая хуже воровства, не тупость и ограниченность, не открытость стадному или стайному инстинкту, а стремление к «простоте во Христе», к простоте Евангелия, к простоте христианской совести, не игнорирующей земные блага и политические интересы, в том числе и церковные, но к простоте, во главу угла всегда ставящей заповеди Христовы. Хотя бы это и было безумием с точки зрения «сынов века сего», которые всегда будут «догадливее сынов света в своем роде» (Лк. 16; 8). И не надо пытаться их в этой догадливости превзойти.
Ориентир на «простые сердца» (в том числе среди тех, которые еще не уверовали, но расположены последовать за Христом, только Его надо им показать в нашей жизни, чтобы они пришли к Нему в Церковь, а не отшатнулись от Нее, увидев с нашей стороны звериный оскал или неприязненную подозрительность), ориентир на их хранение, независимо от статистики, политики, экономики и прочих аргументов от здравого смысла – вот критерий определения грани в отношениях между Церковью и светской властью во всех ее вариантах.
Читайте также:
О симфонии, Петре I и свободе Церкви от политических оценок
Владимир Легойда: Должна ли Церковь дистанцироваться от государства?