Наутро в воскресенье я решила сходить на рынок. По праздничным дням базар длился долго. Погода была солнечная, и вдруг я услышала гром с раскатами.
Я вышла на терраску, взглянула на небо. Ни единой тучки.
– Странно, – заметила я, – гром гремит, а туч не видно.
– Та це ж не гром, це пулемет, – отозвался вертевшийся где-то поблизости Ваня Ткаченко. И вдруг открылась дверь их квартиры, и из нее вышла Прасковья Павловна. Она была бледная, взволнованная, на мое приветствие еле ответила, быстро заперла дверь на ключ, схватила Ваню за руку, и они бегом куда-то побежали.
«Вот что значит никогда не слышать ни орудий, ни пулемета, – подумала я, – семилетний мальчик лучше разбирается».
– А у нас все ответственные работники на совещании, в Харьков уехали, – сказала выбежавшая Таша.
– И караульной роты, наверно, нет. Она в какой-нибудь волости, – добавила я. – До чего же бандиты обнаглели!
А стрельба приближалась, все громче и ближе. Несколько пуль попало в ворота дома напротив, посыпалась штукатурка. И вдруг все прекратилось, очевидно, со стороны города сопротивления не было. Мимо окон промчался отряд всадников, они размахивали обнаженными шашками. Минутное затишье. В город входило какое-то странное войско.
С щемящим чувством мы разглядывали их в окошко. Одеты были очень просто, во всяком случае, никакой формы не видно. На едущих впереди верхами, очевидно командирах, навешана масса всяких побрякушек. За кавалерией потянулись бесконечные тачанки, с пулеметами и без них. Увидели черный плакат. На нем красными буквами намалевано: «Мы за большевиков, бей жидов и коммунистов!» Многие в тельняшках и бескозырках. Поют «Яблочко» с гиканьем и присвистом: «Эх, яблочко, да с листочками, едет батько Махно, да с сыночками».
– Так ведь это Махно! – в ужасе поняли мы с Ташей.
Много о махновцах мы слышали от местных жителей. Об их жестокости, дикости и безалаберности. А в уши лезли слова на мотив все того же «Яблочка»: «Эх, клешнички, да что вы сделали. Были красные, стали белые»
В наш двор въехало три тачанки. Махновцы распрягали лошадей. Доставали воду из колодца, в общем, хозяйничали. Теперь мы смотрели в те окна, которые выходили на терраску и во двор из большой комнаты. Вскоре увидели несколько человек, пытающихся открыть дверь квартиры Ткаченко. Это были, очевидно, самые сливки этого дикого общества.
На человеке, которого я лучше других разглядела, было навешано несколько золотых цепочек и несколько штук золотых часов прикреплено золотыми же брошками к офицерскому мундиру. Морда страшная и широкая, про таких говорят: «Решетом не покроешь». Дверь они ломать не стали, а как-то ее вскрыли при помощи инструментов, вынутых из кармана, они вошли и заперлись. Мы это узнали, потому что через некоторое время еще несколько человек пытались войти в эту же квартиру. Но им что-то крикнули изнутри, и они стали ждать своей очереди.
Первые вышли быстро, ничего не тащили в руках и весело посвистывали, видно, их добыча была самая портативная и самая доходная. Вторые тоже не задержались надолго, но они несли свертки. Последний, выходя, широко открыл дверь и крикнул махновцам, находящимся во дворе:
– Братва, заходи!
Братва шла не торопясь, вразвалочку. Вскоре несколько человек вошло в нашу квартиру.
– А вы кто такие? Тю, сразу видать, что не комиссары, обстановочка не та.
Мы растерялись с Ташей и не знали, что отвечать. И вдруг на сцену вышла мама. Она, оказывается, давно оделась, а так как мы ей вставать не разрешали, лежала одетая под одеялом. Мама обладала способностью очень быстро худеть и быстро поправляться. Она стояла перед махновцами очень жалкая, с худой шеей и ввалившимися глазами.
– Мы приехали из Москвы от голода, – объясняла она.
В моей голове пронеслось молнией: «Москалей они тоже не любят».
– Мы артисты, – врала мама дальше.
Один из вошедших, здоровенный дядька в тельняшке, очевидно пользовавшийся среди братвы авторитетом, снисходительно оглядел маму, нас, комнату и сказал:
– Довели вас до ручки ваши комиссары! – Затем шагнул к двери в хозяйскую комнату и открыл ее. – А здесь хто проживает?
– Это хозяйская комната, – пояснила мама, – у нее хутор есть, и она туда переехала, а комнату, на всякий случай, себе оставила.
– Мама, – вдруг заговорила молчавшая Таша, – ложись, ради Бога, ведь ты еле на ногах держишься. Она у нас больна.
– А чем больна?
– Желудком.
– А это заразительно? – продолжал допытываться здоровенный.
– Не знаем, – ответили мы с Ташей, – врачу не показывали.
– А струмент чей? – спросил он, тыкая в клавиши пальцами.
– Хозяйский, она нам его временно оставила.
– Ладно, – сказал здоровенный, как бы милостиво разрешая нам продолжать жить дальше, и обратился к остальным: – Пойдем, братва, там, в той квартире, здоровая перина есть, давай комиссарский пух на потеху во дворе выпустим. С собой ее не возьмешь.
И вдруг Таша громко вскрикнула:
– Не надо, не выпускайте, дайте нам, смотрите, на чем мы спим, у каждой только зимнее пальто подстелено.
– Правда, Афанасий, – сказал молчаливый до сих пор, невысокий человек средних лет, – отдадим им, ведь как сироты живут.
– Какой ты, Яшка, жалостливый, – и, помолчав, добавил: – Наплевать, хай беруть.
Мы с Ташей переглянулись и быстро пошли в квартиру Ткаченко. Что там творилось – все перевернуто, разбросано. Я увидела самовар и небольшой, видно Ванин, матрасик, брошенный на полу.
– Давай, – шепнула я Таше, – попросим самовар и матрасик. – Я поняла Ташино желание спасти хоть что-нибудь для Прасковьи Павловны из вещей.
Перину мы положили маме на козлы. Таша обратилась к тому дядьке, которого Афанасий назвал Яшкой.
– Добре, – ответил он, – я зараз принесу. – И сам притащил нам и самовар, и матрасик.
Самовар мы поставили в кухне, а матрасик положили на Ташин сундук. Через некоторое время он притащил нам кое-какую посуду. Сковородки, кастрюльки.
– Схватайте, – сказал он, – покеда ребята не покарежили. – Немного погодя он даже принес хорошие, высокие ботинки Прасковьи Павловны. Оказывается, они у него уже были в тачанке, он взял их для жены, но решил, что будут малы. – Вона у мэнэ ногаста, – и отдал Таше.
Таша тут же при нем их надела, ботинки оказались как раз. Она поблагодарила его и некоторое время не снимала ботинки с ног.
– Одеялку заберите, – принес нам Яков байковое одеяло.
Во двор вошел высокий, молодой, лет восемнадцати, парень. На нем был красный гусарский мундир, и золотые локоны спущены до плеч.
– Вот чудеса! – воскликнула я. Мы с Ташей засмеялись. Мама услышала наш смех, встала и подошла к окошку.
– Прямо персонаж из оперетки, – сказала она.
Парень что-то объяснял собравшимся вокруг него махновцам. Я услышала слово «сход». Через несколько минут наш двор опустел. На каждой тачанке остался дежурный.
– А этот Яков совсем на махновца не похож, – заметила Таша, – такой мирный и хозяйственный дядька, что его с ними связывает и что его заставляет убивать и грабить людей?
И вдруг появилась Нина Седыгина. Мы так обрадовались своему человеку, что все расцеловались с ней.
– А мне так тоскливо стало одной, – сказала она. – Хоть и страшно, но не тоскливо было, когда пули близко жужжали, а сейчас просто места себе не нахожу и решила пойти к вам. А вы не знаете, что в городе делается! На площади был большой склад. Там кожа, оказывается, хранилась. Так сначала они себе набрали, сколько хотели, а потом открыли широко ворота и объявили всем гражданам: «Берите, сколько хотите». Что там делается! С хуторов на лошадях понаехали. Я когда к вам шла, такую картину видела: один мужчина навалил полную арбу кусков кожи. Арба-то ничем не заслонена, а куски кожи небольшие, они проваливаются в отверстие. Он едет, а за ним желтая дорожка тянется. И, откуда ни возьмись, люди эти куски подбирают. Один старик даже меня заругал. Что я иду себе и не подбираю кожу. «Ишь, – говорит, – какая дивчина гордая, и наклониться брезгует».
– Интересно, – засмеялась я, – заругал за то, что не воруешь!
С приходом Нины мы как-то оживились, почувствовали, что нашего полку прибыло, и вспомнили, что с этими волнениями мы ничего еще не ели. Я взялась сварить жидкую пшеничную кашу, чтобы мама могла поесть. Плиту мы топили редко, с топливом было туго, а большей частью разжигали на припечке костерик под таганком. Припечка – это по-нашему, а по-украински загнетка.
Во дворе дежурные махновцы развели костер для готовки. Затрещал забор, разделяющий наш двор от комдеза. Комдез… Воображаю, что там делается, вся наша работа пошла насмарку. Теперь, после ухода махновцев, все опять придется начинать сначала. Только бы ушли поскорее, говорят, они долго не задерживаются. Мы сели за стол и ели, нет-нет да поглядывая в окошко.
Вот вся компания опять появилась во дворе. Сначала поели, потом заиграла гармошка неизменное «Яблочко», и Афанасий пошел плясать. Плясал он хорошо. Движения были ритмичны, но я невольно вспомнила, как плясал Миша Яценко. Это было что-то совсем другое. Мишина пляска как бы говорила: «Вот, смотрите, как мне легко и радостно плясать. Танцую от радости, радости жизни, я хочу, чтобы эта радость охватила и вас. Чтобы вам всем было так же хорошо и легко» – вот что говорила пляска Миши. А пляска Афанасия говорила другое: «Смотрите, как я хорошо танцую. Смотрите, каждый мускул моего здорового и статного тела откликается на мелодию. Смотрите, как мои ноги четко отбивают такт. Смотрите на меня и влюбляйтесь» – вот что говорила пляска Афанасия.<…>
<…>Мы с Ташей находились в маленькой комнате. Окна были отворены. И вдруг ясно донеслось пение «Интернационала». Мы кинулись к окну. На арбе везли связанного человека. А он, закинув назад голову, громко пел:
– Это будет последний и решительный бой, с интернационалом воспрянет род людской!
– Палачи, сволочи! – закричала обезумевшая Таша. Я с трудом оторвала ее от окна. Голос доносился уже издали. – Ты знаешь, это кто? Уполномоченный уголовного розыска Петрусенко.
Таша стояла на коленях перед топчаном, ее руки комкали одеяло, а из глаз лились слезы. Дверь открыла мама, на лице у нее был ужас.
– Кого-то на казнь повезли, – сказала она.
Я вышла с ней из комнаты и тихо объяснила ей, что это Ташин сотрудник и что нужно ее пока оставить одну. Мама ушла на кухню, а Таша сама вышла ко мне.
<…> На третий среди махновцев во дворе началась какая- то суета.
– Неужели уходят? – с надеждой прошептала я.
Афанасий появился у нас с высоким голубым эмалированным кувшином.
– Опростайте посудину, помойте получше, – велел он. В кувшине еще оставалось фунта полтора меда.<…>
У колодца я столкнулась с опереточным персонажем, махновцем в гусарском мундире с золотыми кудрями. Он, очевидно, чувствовал себя неотразимым красавцем и снисходительно предложил мне донести ведро. Я, конечно, отказывалась, но он взял ведро у меня из рук. Поставил его в кухню, на лавку, и бесцеремонно вошел в комнату, встал посредине, подбоченясь, и огляделся.
– Наши ребята, что ли, у вас похозяйничали? – спросил он.
– Нет, никто у нас не хозяйничал, наоборот, нам дали самовар, перину и матрасик. А мы приезжие, вот у нас и нет ничего, – ответила я.
Он сел на табуретку и стал разглагольствовать:
– Наша армия – настоящая народная армия, мы все отдаем населению. Недавно удалось отбить целое стадо коров, так мы пригнали его в ближайшее селение и говорим крестьянам: «Берите, кому надо». Мы за крестьян и трудящихся пролетариев.
Я слушала молча и думала: «Теперь он, пожалуй, долго не уйдет». И вдруг, на мое счастье, чья-то физиономия заглянула в окно и произнесла:
– Дэ тут Марченко? Тебя шукают.
Он встал, и на его самодовольном лице мелькнула улыбка.
– Надеюсь, барышня, мы когда-нибудь продолжим этот разговор.
Как только он ушел, открылась дверь маленькой комнаты и из нее вышла Таша.
– Зачем ты этого павлина привела?
– Как тебе не стыдно, «привела»! Он сам пришел.
<…> Вдруг на терраске послышались шаги. Я сидела в уголке, на Ташиной постели, и робко выглянула в окошко. Нина! Как хорошо! Она даже удивилась, что я так бурно приветствую ее.
– Ниночка, какая ты смелая, не побоялась прийти к нам.
Мы шепотом делились страшными новостями. Я рассказала, что мы видели с Ташей, Нина сообщила, что зарубили члена исполкома, прямо на улице, недалеко от здания. Оказывается, было предательство, в исполкоме на столе лежал список ответственных работников города с точными адресами. Пока мы тихо шептались на сундуке, махновцы уже запрягли лошадей и были в полной готовности.
Вдруг раздался дикий, разбойничий свист, крики: «Гей, гей!» – и тачанки рывком выскочили со двора. Мы бросились к окошку в маленькой комнате. Из соседних дворов тоже выскакивали тачанки. Они мчались к центральным улицам. Уходили они не так, как приходили, молниеносно, и ехали в другую сторону от города, так что в наше окошко мы разглядели только несколько тачанок, пронесшихся в клубах пыли.
– Неужели ушли! – радостно вздохнула я, чувствуя, как будто на мне расковали цепи.
– А как мчатся, полоумные, – добавила Нина, – небось людей давят.