Моей жене
«Мне захотелось поговорить с тобой о любви.
И я взял и собрал людей и перетасовал их,
и все они стали жить так, чтобы ты смеялась и плакала.»
Евгений Шварц
На мели мы лениво ловили налима
Пашка с дедушкой сидят на речке. Сидят на мостике, ловят рыбу.
Поздний-поздний август. Светит неяркое солнце, золотистыми блестками разбегаясь по серой воде.
Солнце касается стройных коричневых камышей. И желтых высоких развесистых метелок, что торчат из воды у другого берега.
Камыши молчат. Только слабый ласковый ветерок пробежит иногда по выспренним рыжим верхушкам. Пробежит и умолкнет. И тогда кажется, что шуршат камыши не от ветра. Будто это осеннее солнце дотронулось и разбудило их.
Пахнет рекой, пожелтелой травою, немного сеном. Пахнет дедовским ватником и почерневшими досками. Пахнет сырой землей и теплым навозом. Все еще пахнет летом.
Тихо. К мостику привязаны лодки. Вода еле слышно плещет среди столбов. Лодки лениво качаются и глухо бьются бортами о бревна и друг о друга. Забытое весло, тихонько плехая по воде, поскрипывает в уключине.
Теплые от солнца доски. Дедушка, Василий Егорыч, закинул удочки и теперь, полулежа на старом ватнике, дремлет, подсунув руку под голову. Дедушке далеко за семьдесят. Он невысокий, крепко сбитый. На нем полинялая обмятая одежа, в какой люди ходят обычно только на даче. На ногах собранные в гармошку кирзовые сапоги. На голове серая брезентовая кепка. Из-под кепки торчат жесткие седые волосы.
Пашке десять лет. Он русоволосый, круглолицый. В красной футболке и черных трениках. Сапоги отброшены в сторону. Треники закатаны до колен. Ноги босы, чтобы можно было, опустив их с мостика, болтать черными пятками по блестящей воде.
Пашка сидит, свесив ноги, и думает:
— Вот мостик. На мостике мы с дедом. Впереди река. За рекой камыш. За камышом поле. За полем лес. Над лесом небо. На небе солнце. А солнце светит на меня, на деда, на поле, на реку и на камыш. Солнце светит на все.
— Дед, слышь, дед, — говорит он, обернувшись, — А я вчера новую скороговорку выучил. Хочешь скажу?
Дед еле заметно кивает головой сквозь нахлынувшую дремоту.
— Ну, вот, — говорит Пашка, — Значит так. Главное не запутаться. Вот.
«На мели мы лениво ловили налима.
На мели мы лениво ловили линя.
О любви… о любви…»
— Тьфу, забыл!
— О любви… Ну, как там? — Пашка морщит лоб, — Дед, не помнишь?
Дед молчит.
— О любви… А вот!
Пашка медленно выводит сложную фразу, боясь сбиться:
— «О любви не меня ли Вы мило молили?
В туманы лимана манили меня!»
— Ф-у-у-у-у…
— Во, дед! Получилось! Слышал такую?
Дед, не открывая глаз, качает головой отрицательно.
— Ты что, правда не знал такую, а? — поражается Пашка, продолжая болтать ногами.
Дед опять качает головой.
— Ну, хоть понравилось?
Дед делает удовлетворенное движение губами и качает головой одобрительно.
— А там, знаешь, дед, было ведь два варианта. Вторая строчка во втором варианте звучит, знаешь как? Знаешь?
Дед опять отрицательно качает головой
— Вот слушай. Первый вариант.
«На мели мы лениво ловили налима.
На мели мы лениво ловили линя»
— А вот второй вариант.
«На мели мы лениво налима ловили.
Налима меняли Вы мне на линя»
— А потом уже заканчивается все одинаково.
«О любви не меня ли Вы мило молили?
В туманы лимана манили меня!»
— Слышал, дед? Слышал? Тебе какой вариант больше нравится? Что ловили или что меняли, а? Какой, думаешь, верный?
Дед делает оценивающее движение губами и качает головой неопределенно. Глаза по-прежнему не открывает. Пашка поворачивается снова к реке и продолжает разговаривать, не глядя на деда и болтая ногами по воде.
— Интересно, какой этот линь, дед? А? Мне кажется, он большой. Точно большой. Наверное, как акула, но такая маленькая. Уж точно не меньше, чем маленькая акула. Это факт.
— Представляешь, дед, линь? Я закинул наживку. Сижу, по сторонам поглядываю. С тобой вот разговариваю на разные темы. И тут линь как клюнул! Как клюнул! Так, что удочка даже согнулась! Представляешь? И мы его с тобой тянем-тянем,тянем-тянем. И никак не можем вытащить. Потому что он сильный, гад!
Пашка остановился, отдышаться.
— И тут Петька идет мимо самого берега. Представляешь, дед, Петька идет и ничего себе не думает. И ничего вообще не представляет этот наш Петька ни про линей, ни про налимов, ни про что. А мы ему кричим: «Петька! Беги скорее сюда. Помогай! Нам тут никак без тебя линя не вытащить!»
— Нет, ну ты прикинь, дед, — волнуется Пашка, — нам приходится даже Петьку звать. И Петька тут же прибегает и тащит его с нами, этого линя. И мы, дед, с трудом. Нет, ты представляешь? С огромным трудом мы вытаскиваем этого линя на мостик. И у мостика даже доски прогибаются, такой он тяжелый. Они даже трещат доски. А? И наш Петька даже кепку свою снимает, чешет лоб и говорит:
— Ну, ты, Пашка, даешь! Вот это линь!
Пашка снова переводит дух и о чем-то задумывается.
— Вот смотри, — Пашка опять поворачивается к деду, — мне что кажется. Стихотворение это не только про рыбу, но еще и про любовь? Так?
Дед кивает, продолжая дремать.
— Вот, и я говорю, про любовь. Это факт.
— Предположим, что сначала там была девушка. И вот она, значит, поймала этого налима. Ну, девушка эта поймала. Девчонки, правда, не ходят на рыбалку. Но она пошла. Так?
Пашка вскакивает и начинает расхаживать по мостику, увлеченно размахивая руками.
— Она ж девчонка, дед, понимаешь, девчонка. Она большую рыбу не могла вытянуть. Не могла, это же тоже факт. Поэтому налим — рыбка маленькая. Мы вон с тобой линя вытягивали, и то Петьку позвать пришлось. А она девчонка. Значит, налим не очень большой. Так? Так.
— И вот она домой своего налима приносит и думает: «Что с этим мелким налимом мне теперь делать?» Он налим-то же мелкий. Совсем небольшой. Только кошке отдать. И то не всякая кошка будет этого налима есть. Понимаешь, дед? Это тоже факт. Кошки, они, я думаю, налимов не очень…
— А тут этот приходит. В смысле, приходит парень, в которого она влюблена. Ну, и он в нее тоже. В смысле, что он тоже влюблен. А у него, у парня этого, линь такой сегодня попался, что его только в тележке привезти можно. Во-о-от такой! Приличный такой линь, типа нашего. Но он, парень этот, без тележки пришел. Он этого огромного линя на плечо взвалил и принес. Прикинь, принес, дед, на плече.
Пашка пытается представить картину и умолкает. Что-то не сходится.
— Представляешь, дед, как от него теперь рыбой воняет, — брезгливо морщит нос Пашка, — С таким запахом к девушке не пойдешь. Девчонки, они вообще не любят, как рыбой пахнет. Вот мама же всегда на нас ругается, когда мы на кухне со своей рыбой возимся.Да-а-а…
Расстраивается, разочарованно вздыхает и делает, задумавшись, несколько шагов по доскам.
— Но это ничего, — тут же спохватывается он, — Ничего. Она же тоже после рыбалки, значит, от нее тоже не одеколоном пахнет. И главное, дед, он ведь хочет показать ей, что он сильный. Сильный и смелый, что такого линя поймал. Чтобы она его точно полюбила!
— И вот он приходит к ней со своим линем и видит: а у нее налим-то — малюю-у-у-усенький такой. Ну, просто малюю-у-у-усенький… Вообще никакой. И она его как будто бы даже от него прячет, потому что ей даже стыдно за своего налима, что она нормальную рыбу даже не могла поймать.
Пашка останавливается, секунду еще раз прокручивает мысль в голове и счастливый продолжает:
— Ну, он, конечно, видит этого налима. Видит, что налим совершенно непутевый. И тут бы ему, дед просто развернуться и уйти. Ну, она так думает, что теперь уж он точно уйдет. И она уже не знает, чего ей делать. И уже даже собирается хватать его за руки и плакать. Но не тут-то было.
— Потому что он-то же ее все-таки любит, дед, понимаешь? Я же тебе говорю, он ее любит. Верно? И он хочет на ней жениться. Как думаешь? Точно хочет. Если любит, значит, хочет жениться. Так всегда. Это понятно. Ну, он, конечно, сомневается сначала, как ей это все объяснить, топчется там в прихожей. А потом все-таки не выдерживает: «А давайте-ка, — говорит, — я Вам Вашего налима на своего линя поменяю. А? Вот, Вы возьмите, значит, моего огромного линя. А мне отдайте Вашего мелкого налима».
— Тут, дед, пауза. Все молчат. Потому что, она, конечно, в шоке, что такую рыбу ей дают. Просто в шоке. Но рыбу берет. И тут он ей говорит: «А теперь выходите, говорит, за меня замуж!» Ну, она, конечно, сразу краснеет. А уже ж ей неудобно. Рыбу-товзяла. Ну и соглашается теперь. Потому что с таким линем любая дура замуж пойдет. И очень умная тоже. Как думаешь?
— Второй вариант правильный, — радуется Пашка, не дожидаясь ответа, — Второй вариант скороговорки правильный! «На мели мы лениво налима ловили. Налима меняли Вы мне на линя». Вот как.
— Значит, смотри, — говорит он деду, подводя итог.
— Лини на мели не водятся. Они слишком большие. Значит, на мели она ловила именно налима. Это раз, — он рассекает воздух ладонью, загибая мизинец.
— Он ее любит. Поэтому он ей налима на линя и поменял. А иначе бы он был полный дурак. Это два, — Пашка загибает в ладонь безымянный палец.
— Она соглашается идти за него замуж. Потому что за такого линя любая пойдет. Это три, — средний палец ложится поверх безымянного.
— Ну что, дед? Согласен? Все сходится? А это значит четыре и пять! — он загибает в кулак указательный и большой, а затем, резко разжав пальцы, удовлетворенно рубит перед собой воздух растопыренной пятерней и гордо смотрит на деда.
Дед молча качает головой, все так же не открывая глаз.
Пашка поднимает руки вверх, потягивается и довольный оглядывается по сторонам.
Неожиданно он замечает на другом мосточке, за излучиной, прежде скрытую камышами парочку. Старшего брата Петьку и девушку с соседней дачи Машу. Петька и Маша сидят на краю своего мостика. Точнее, Маша сидит, а Петька лежит рядом, при этом Петькина голова покоится у нее на коленях. Маша смотрит на речку, а Петька смотрит на Машу. Они о чем-то разговаривают. Слов не слышно. Потом почему-то молчат. Потом Петькина голова вдруг начинает медленно подниматься к Маше, а Машина опускаться к Петьке.
Пашка видит, что они целуются.
Увидев поцелуй, Пашка невольно наклоняется и приседает, понимая, что смотрит на то, на что смотреть ему вовсе не стоит. Пока он тут сидел на мостике и болтал ногами, их не было видно. А вот встал и увидел. И сам застеснялся. Потому и присел.
Минуту он сидит на корточках, молча обдумывая, стоит ли рассказать деду. Наконец решается. То, что он увидел, требуется обсудить. Это факт.
И вот Пашка потихонечку, гусиным шагом, чтобы не высовывать высоко голову, подползает к краю мостика, плюхается на доски и начинает беседу.
— Дед, а дед, — говорит он будто бы безразлично, глядя не на деда, а куда-то за речку, — а зачем вот люди целуются? Причем в губы зачем? Вот вы с бабушкой не целуетесь. Мама с папой тоже, вроде, не видел. А какое кино ни посмотришь — все целуются. Зачем? Ну, можно поцеловать в щеку, например. Ну, или в нос, наконец. Вот папа меня часто в нос целует. Это приятно. А в губы зачем? Идет хороший фильм, боевик, например, или комедия. И тут им обязательно надо целоваться в губы. Нет, ну, обязательно!
Пашка осторожно оборачивается и пытается прочесть хоть какой-то ответ на дедовском лице.
— Мы вот с папой, когда в кино ходим, всегда отворачиваемся, когда целуются. Папа говорит: «Давай, не будем смотреть?» И я говорю: «Давай».
— Противно же как-то. Даже не то, что противно, скучно, что ли. Чего там смотреть? Только ждешь, когда уже боевик, наконец, продолжится.
— И потом, дед, вот из чужой чашки же пить нельзя. Это факт. Там чужие микробы. Можно заразиться. Даже если не заразиться. Это ж негигиенично. Про это все знают. А как же тогда в губы целуются? Разве не гадость? Или нет?
Пашка поглядел прямо перед собой, куда-тов камыши. Помолчал.
— А что, дед? Когда вырастешь и влюбишься, обязательно надо будет целоваться в губы? Мне чего-то неохота. Или это как на работу ходить: хочешь или не хочешь, а все равно надо?
— Я понимаю. Когда целуются, тогда женятся. Значит, и мне придется, — вздыхает Пашка.
— А как ты думаешь, дед, с какого возраста уже нужно целоваться? — Пашка переходит к самому важному моменту, — Вот Петьке уже двадцать лет, а Маше — восемнадцать. Они дружат. Так им уже нужно целоваться, как думаешь? Или, может, Петьке пора, а Маше еще необязательно? — и Пашка снова медленно поворачивается к деду.
В этот момент взгляд его скользит мимо удочек и замечает поплавок, яростно нырнувший под воду:
— Дед, клюет! — говорит он тихим пронзительным шепотом.
— Это линь! — произносит он все также шепотом, но только еще пронзительнее.
— Это линь!!! Ли-и-и-инь!!! — уже в голос кричит он, вскакивая на ноги и размахивая подвернувшейся под руки кепкой, — Дед, это линь!
И, поворачиваясь в ту сторону, где сидят Петька и Маша:
— Пе-е-етька! Беги скорее сюда! Помогай! Нам тут без тебя никак линя не вытащить!
Налима меняли вы мне на линя
Хорошо под ласковым солнцем лежать на теплых досках и слушать, как рядышком щебечет Пашка. Шуршат камыши, плещет вода, и весла скрипят в уключинах. И, главное, Пашка рядом.
Эх, Пашка-Пашка, любимый внук.
Нет, другие тоже свои. У старшей дочери еще двое. Да у сына еще. И Петька вроде как не чужой. Но Петька, тот все больше к матери тянется, да к бабе Зое. А у деда Пашка такой один. Прилип к стариковскому сердцу, не оторвешь.
Дед, бывает, посадит его на колени, прижмет к себе, да так, что косточки трещат. Или щекой небритой потрется о Пашкину щеку, рукою потреплет по голове, снова прижмет к себе и приговаривает:
— Ах, ты барахло ты барахло! Ах ты барахло ты маленькое! Будорага ты такая. Ты откуда ж такой взялся мне на старость, а?
Да и Пашка довольный. Хоть и брыкается для вида, однако же, сам радуется дедовским ласкам. Дед крепкий, колючий, пахнет «Шипром» и дегтярным мылом. Родной из самых родных.
И вообще они с дедом друзья. Уйдут с утра на речку или в лес. Баба Зоя вечером встречает у калитки и приговаривает, качая головой:
— Ну, загуляли, так загуляли. Айдате-ка исть, ребятня! И ты тоже, Вася, хорош. Сам голодный и ребенка моришь. Что старый, что малый…
Хорошо на солнце у речки валяться на теплых досках.
Вот так с мальчишками накупаешься, бывало, до дрожи и выберешься на мостик: лежишь и греешься. Речка Омка, вроде, такая же речка, как и эта, неширокая. Вода только потемнее, да берега повыше. Да еще та — омская, сибирская, а эта питерская…
Омка-Омка… Эх, Омка-Омка…
Жили на Омке, гуляли на Омке, стирали на Омке, рыбу тоже ловили. И дружили на Омке, и влюблялись.
Жили с сестрой и братом на улице Госпитальной. Домик старенький от отца остался. Была когда-то жизнь.
До войны еще жива была мама. Отец приходил с работы в военном френче. Высокий, красивый, полный своим густым, каким-то отцовским запахом. Мама встречает, пирогов настряпала. На стол поставит и супу сначала нальет отцу — кормильцу. Потом детям. И лучший кусок мяса, и горбушка хлебная — тоже сперва отцу. И тайком от всех подложит ему, маленькому Ваське, в тарелку мозговую косточку. Щуплый был Васька, дохлый. Сердце у матери разрывалось.
Еду разложит, сама сядет за стол, не ест и все на отца смотрит. Потом, когда отец встанет, подойдет, прижмется к нему. Маленькая была, едва отцу по грудь. Так вот обхватит его и сама головой к груди прижмется. И отец рукою ее за плечи сгребет, обнимет.
Какое же это было время. Какое же это было светлое и счастливое время. Главное, что все были живы.
Рано совсем умерла мама. Сердце остановилось, упала и умерла.
Васька пятилетний стоял у гроба. Рядом стоял отец, дрожал подбородком. Молчал, всех троих обнимал их как-то разом большущими руками. Прижимал к себе.
Бабы выли…
Потом отец ушел на фронт, поручив детей мачехе-красавице, которую привел в дом незадолго уже до войны. Уходил — радовался: хорошо, что женился. Не беспризорниками оставит. А потом прилетела похоронка, и мачеха тут же их прогнала. Враз. Прогнала всех троих.
Сначала просто кормить перестала. Потом сошлась с каким-то прохиндеем. Мелкий, тонконогий, с противными усиками, ходил в тулупчике, работал на продовольственном складе. Пошли сразу выпивки в доме, гулянки, пьяная кутерьма с криками и руганью. И Ваську с сестрой и братом выселили в холодные сени.
— Небось, не замерзнете…
Вот они на ночь завернутся в старые платки, укроются польтами да рогожками, лягут, прижмутся друг к дружке. Брат с сестрой спят, а Васька лежит, греется и мечтает.
Дверь будто бы в сени открывается, и заходит отец. Подходит, берет Ваську на руки, целует, трется небритой щекой о щеку и говорит:
— Наврала она вам все. Не было похоронки. А я, вот он я, живой.
И к себе его, Ваську, прижимает так, что косточки трещат.
И мама как будто бы за спиной его стоит тоже. Тоже как будто вернулась.
Война кончилась. Отец не пришел.
А перед самой Победой брата в тюрьму посадили. Подрался с кем-то на рынке, а когда в милицию забрали, в кармане пистолет нашли.
Сестра потом всю жизнь не могла себе простить, что брата не уберегла. Себя винила, думала, что не доглядела.
А сама еще до этого работать пошла, надо было их, младших, как-то тянуть. И тут же сразу же замуж вышла. И парень то, жених ее, вроде неплохой был, секретарь комсомольский на заводе, хотя слегка и задавалистый. Все Ваське говорил, чтобы на завод шел, да учиться.
Ну, что? Слушал. Не спорил. Рукой только в кармане пересыпал семечки. Молчал, глядя в пол.
Это потом уже он, Василий, всем своим детям образование дал. Добился, чтоб все трое институты закончили. А тогда свой ум был. Казалось, правильный.
А сестра упрашивала, плакала, хотела сразу Василия к себе взять, чтобы по братней дорожке не покатился. Уговаривала. Да он не дался. Сам, решил, проживу.
Как четырнадцать стукнуло, устроился на пароход матросом. Грузились продуктами в Омске и шли из Иртыша в Обь и дальше, в Обскую губу, на север. Там разгружались. Хорошее было время. Тогда казалось, главное, сытым быть. А на пароходе продукты были.
А потом однажды вернулись в Омск на погрузку, а у него, у Василия, аппендицит. В больницу положили. Вышел из больницы, а пароход ушел уже. Теперь ждать нужно. Куда деваться? Пошел к себе на Госпитальную. Усатенькому кулак под зубы поднес — окреп в матросах-то — и комнату занял, в которой до войны с братом и сестрой жили.
Мачеха кричать кинулась — запустил в нее, что под рукой было, то ли стакан, то ли сахарница.
— Убью, — сказал.
Та знала про брата, испугалась.
Ну и стал жить. Паек у него оставался на первое время, потом пошел в строительное управление, взяли помощником на паровой экскаватор, уголь в топку кидать — а там уже и свой паек давали.
Вот так он на свою Госпитальную вернулся. Вернулся на свою Омку.
Пашка вот смешной тоже. Придумал что-то про линя этого. Линь-то ведь рыба обычная. Весу в ней бывает с полкило, и то редко. Линь — это как карась, только в слизи весь. А вот налим — другое дело. Налим — приличная рыба. Весом килограмма под два-три можно поймать. И вкус навроде нынешней трески. Только на удочку редко идет. Идет, конечно, но ближе к осени. А вот летом — летом налима в корягах руками ловят. Вот как.
Надо же, как Пашка: про рыбу и про любовь завел. А ведь через эту рыбу, можно сказать, вся любовь и получилась.
Да-а. Вспомнилось…
Вот на Омке сидели так же на досках с парнями. Тепло было. Вот, как сейчас, август. Только начало августа. Воскресенье.
Тут девчонки подошли. Все, вроде, наши девчонки — кто с Ремесленной, кто с Марата, кто опять же с Госпитальной. А тут одна с ними — какая-то новенькая. Потом узнал, что из деревни недавно в город приехала.
Маленькая, сероглазая, носик уточкой.Из-под платочка — светлые кудряшки. И главное, подошли девчонки, остановились, болтают да семечки лузгают, а она одна не лузгает, и все чего-то на Василия поглядывает. Даже не то чтоб поглядывает, а так, вроде, стрельнет глазами, улыбнется и снова подружек слушает.
А в это время рядом с мостиком Федька Тетюков, соседский, в воде чего-то шарился. Федька-то был бестолковый. Ботинок, что ли, утонувший искал? И вдруг как закричит:
— Мужики, налима видел! Вот, ей Богу, налим тут. Здоровенный, причем!
Парни повскакали с досок и в воду. Девчонки поближе подступили — зыркают, без толку балаболят. А парни возле мостика стоят, в воде по корягам шарятся. Каждому охота налима поймать. И Василий тут, под мостком среди бревен шарит, а сам все наверх поглядывает, как там сероглазая. Только глянет, а она уж сама на него смотрит. Поймает Васькин взгляд, губами одними улыбнется и глаза отводит.
Ну, и тут чудо случилось. Ухватил Василий того налима. Ухватил крепко, выдернул из воды и на мостик бросил. Девчонки как завизжат все в голос, и врассыпную. Одна сероглазая только стоит, как замерла, а прямо возле ее ног на досках налим колтыхается.
Ну что тут? Герой! Подтянулся, не спеша вылез из воды, сел рядом с ней, голову поднял и смотрю ей в глаза. А она на меня смотрит. И на девчонок. Да смотрит так, что, мол, не просто герой, а ее герой. И девчонки тут же подбежали, обступили, голдонят:
— Все, Зойка, это Васька калым тебе принес. Теперь можно сватов засылать.
Вот тебе про любовь и про рыбу.
Ходили потом, гуляли. И вдоль Омки ходили, и за палисадами. Василий, как с работы придет, со смены, намоется — и бегом к березке. Стояла такая береза у реки, на ней парни девчонок качали. Макушку наклонят, девчонку посадят и качают. Там, у березы, Зоя и ждала его каждый вечер. Пирогов принесет, молока. Уйдут подальше, сядут на берегу. Он ужинает, она смотрит.
Только остановится передохнуть.
— Что, Вась, может, не вкусно?
— Вкусно, — улыбается, — Хорошо стряпаешь, давно я домашнего не пробовал.
— Я старалась, Васенька. Для тебя старалась.
— Ну, я еще тогда этот курник доем.
— Ешь-ешь, Васенька, завтра еще рыбник испеку и пирожков со щавелем нажарю.
— Рыбник? Из того налима, что ли? — опять улыбается.
Он ест. Она сидит рядом. Травинку грызет. Руку протянет. Поправит на лбу ему вихор непослушный. Или на шее жилку потрогает, натужную после работы.
Потом встанут, возьмутся за руки, и пошли куда-то вдаль, в сумерки, в темноту.
У чужого забора под деревом остановятся. Обнимет ее, прижмет к себе, и целуются. Целый вечер целуются, до самой ночи. Да так целуются, что никак не нацеловаться.
А через месяц пошли в ЗАГС и расписались. Вот как.
Да-а-а… Смешной Пашка. Целоваться ему неохота. Вот дожить бы да посмотреть, как он сам с девушкой, да по бережку, по этому самому, за ручку гулять будет. Э-эх…
Петька вон с Машей уже гуляют. Видел вчера. И Зоя видела. А Маша хорошая девушка. Хорошая. И Зое нравится. Может, хоть на Петькиной свадьбе еще погуляем.
Задумался.
Х-хе! Родители у него, вишь, никогда не целуются. Да сколько раз отца их и мать на лестнице ловил.
Старшие-то сын и дочка давно обженились, разъехались. Эта, младшая, Пашкина мать, одна осталась. Школу закончила, только в институт поступила. Так тут же с парнем познакомилась. С того же института был. Она на первом, он на третьем.
Идешь с работы зимой. Зайдешь в подъезд, к себе на этаж поднимешься. Слышишь, на площадке этажом выше шепот. Пройдешь еще полпролета, кашлянешь, заглянешь. Кинутся друг от друга, как коты ошпаренные.
Сам то, зять, молодой парнишка был еще. Это сейчас он Пашкин и Петькин отец, профессор и писатель, да в Питере живет, да тестя с тещей к себе забрал на старости лет. А тогда — пацан. Смутится, порозовеет, но соберется с духом, поздоровается:
— Здравствуйте, Василий Егорыч.
А она, дочка, вся красная. Стоит, губы кусает. Зыркнешь на нее:
— В институте была?
— Да-да. Здравствуй, папа. Скажи маме, я скоро.
— Ужинать-то идешь?
— Да-да. Садитесь. Приду сейчас.
Домой зайдешь. Зоя встречает:
— Ну, что, Вася? Наши-то на лестнице?
— А где ж им быть, Зоинька. Это тебе не Омка.
Намоешься, пройдешь на кухню. Зоя суп наливает. Пироги стоят. Сядет напротив, сама не ест, смотрит. Только ложку ко рту поднесешь:
— Что, Васенька, может, не вкусно?
— Вкусно, Зоинька, вкусно.
И всю жизнь так.
Вот и посидишь с Зоей вдвоем целый вечер, а третья тарелка все пустая стоит, дочка к ночи только домой возвращается. Выйдешь в прихожую. Ругнешь, конечно, для порядку. А Зоя тут же:
— Себя вспомни.
А через месяц-другой пришли вдвоем уже:
— Василий Егорыч, Зоя Ильинична, мы любим друг друга, хотим пожениться.
— Дед, клюет! — слышит Василий Егорыч пронзительный Пашкин шепот.
— Это линь! — произносит Пашка все также шепотом, но только еще пронзительнее.
— Это линь!!! Ли-и-и-инь!!! — уже в голос кричит Пашка, вскакивая на ноги и размахивая подвернувшейся под руки кепкой, — Дед, это линь!
О любви не меня ли Вы мило молили
Мать уехала на электричке в город. Отец проснулся и работал у себя в кабинете. Баба Зоя стряпала. Пашка с дедом еще спозаранку ушли на рыбалку.
Петька заглянул на кухню, на ходу стянул из тарелки пару горячих оладий, поцеловал бабу Зою и, буркнув на все просьбы позавтракать «Ба, я тебя люблю», шмыгнул вон из дома. Пройдя краем участка, чтобы не попасться на глаза отцу, приотворил тихонько калитку и выскочил на улицу. Обежал задами огород и выбежал на соседнюю дорожку, где его ждала уже у калитки Маша.
— Маш!
Остановился, взял девушку за руки и неловко сходу притянул к себе. Наклонился прямо лицом к лицу.
— Петька, увидят, — Маша руку выдернула и отстранилась ладошкой.
Петька взял в руки ладошку, поднес к губам и поцеловал.
Ладошка пахла Машей.
— Да кто увидит-то, Маш, а? — и посмотрел ей в глаза.
— Кто-нибудь да увидит.
— Маша, — прошептал Петька, все также глядя ей в глаза, — Ну, ты чего? Вчера же уже целовались, — и снова попытался наклониться к ней.
— Увидят, Петька!
— Тогда пойдем к тебе. Мама же уехала?
— А если вернется?
— Не вернется, — замотал головой Петька, — я видел, как они с моей вместе на электричку шли. Пойдем. У вас же дом пустой. Никого ж нет.
— Нет, Петька, не пойдем. К нам не пойдем. Пойдем лучше на речку. Пойдем на наш мостик. И удочки возьми. А то скажут, чего они там, на мостике, сидят. А мы там рыбу ловим.
— Так там же, Маш, Пашка с дедом уже рыбачат. Пойдем к тебе.
— Ну, они, Петь, на своем рыбачат, а мы на свой мостик пойдем, — и с просьбой ласково посмотрела на него.
Петька вздохнул.
— Ну, хорошо, стой здесь.
Он снова обежал участок кругом, пробрался в сарай, взял удочки и все так же огородами вернулся обратно.
Подошел с удочками на плече, увидел благодарный, ждущий его Машин взгляд и взял Машу за руку. Потом снова поднес теплую ладошку к губам и снова поцеловал. А потом, не отнимая ладошки от губ, долгим-долгим взглядом посмотрел ей опять в глаза. И так же за руку потянул за собою к речке.
— Пойдем?
А Маша так же долго-долго посмотрела ему в ответ. Кивнула. А потом смутилась, глаза опустила, но руку не отняла. И так и пошла с ним по дорожке — рука в руку, рука об руку, смущенная, но такая же влюбленная, как и Петька.
Среди высоких метелок, среди коричневых камышей они шли, взявшись за руки, по дорожке. И солнце, светившее на камыши, светило и на них тоже.
На мостике, забыв даже забросить удочки, они сели на доски, прижавшись плечами друг к дружке, пока Маша не обернулась к нему, сама не заглянула ему в глаза, а потом потянула к себе и положила сама его голову к себе на колени. И так они сидели: он смотрел снизу вверх на ее лицо и держал в руке ее руку. А она руку не отнимала и глядела куда-то прямо перед собой: то ли на реку, то ли за реку на поле, то ли на дальний за полем лес. А, скорее, глядела просто в себя. И чувствовала, и всем существом своим переживала этот влюбленный Петькин взгляд.
Это было счастье. Свалившееся нечаянное счастье. Счастье, в котором желание жить доходило до желания сразу же умереть. Умереть сразу и вместе, но только, чтобы счастье это никогда-никогда не кончалось.
И, поняв все про свое счастье, она сама уже опустила глаза и увидела в Петькином взгляде такое же счастье. Счастье до смерти. Счастье, которое у них было теперь одно на двоих. И поняла как-то по-своему, по-женски, что она, Маша, теперь его, Петькина. Что теперь они навсегда одно. Они одно целое. Было два человека, а слепились, и стал один. А если разлепишь, то тогда и правда умрешь. И сама потянулась губами к его губам, и сама уже его поцеловала.
И потом снова сидела и глядела перед собой, а Петька снова и снова глядел на нее. А солнце снова глядело на них обоих.
Иногда целовались, иногда молчали. И опять целовались.
И долгий, и простой, и славный тянулся у них разговор:
— Маш, я люблю тебя.
— И я тебя люблю, Петька.
— Я не могу без тебя.
— И я не могу.
— А что же делать?
— ?
— Ну, что теперь делать, Маш? Ты любишь меня, я люблю тебя. Ты без меня не можешь, я без тебя не могу. Что мы будем делать, когда вернется твоя мама, наступит вечер, ты пойдешь к себе домой. А я что? Пойду к себе?
— Я не знаю, — растерянно прошептала Маша.
— А дальше, — продолжал Петька, — Через неделю кончится лето. Мы разъедемся каждый к себе. Ты к себе на Гражданку. Я к себе на Ветеранов. Ты к себе, в медицинский. Я к себе, в Универ. И встречаться будем только в воскресенье. Ну, или иногда только по вечерам. Что тогда будет?
— Я не знаю, — опять прошептала Маша, — Я не думала. Ой, Петенька, наверное, я тогда умру. Я точно совсем не могу без тебя, — и посмотрела на Петьку с надеждой, что он что-нибудь да придумает.
— Машка! — потрясенный какой-то неожиданной мыслью Петька сел, расправляя плечи.
— Маш! — он повернулся к ней, взял ее голову в свои ладони и развернул к себе, — Маша, — сказал он в третий раз.
— Что, Петенька? Ну, что? — спросила она, не в силах спрятать повисшие на ресницах слезы.
— Маша, — сказал Петька, улыбаясь и радуясь этому имени.
— Ну, что? Что?
— Машка-Машка, эх, ты, рева. А ведь мы с тобой женимся! — и пальцем попробовал подхватить побежавшую по щеке слезу.
— Как женимся, Петь?
— А вот так. Женимся и все. Ты невеста — я жених. Я муж — ты жена. И всегда-всегда вместе. Всегда-всегда, понимаешь?
— Женимся? Женимся? А мама что скажет?
— Женимся, Машка, женимся. Мы с тобой женимся! При чем тут мама?
Петька вскочил на ноги. Подхватил Машу, прижался носом к носу, приблизился губами к губам и, глядя прямо в глаза, прошептал:
— Всегда-всегда, понимаешь? Всегда-всегда! Вот так.
— Пе-е-етька! — услышали они с соседнего мостика, — Пе-е-етька! Беги скорее сюда! Помогай! Нам тут без тебя никак линя не вытащить!
В туманы лимана манили меня
Линя вытаскивали вчетвером. Петька медленно тянул леску, чтобы не оборвалась. Дед орудовал сачком под мостиком. Пашка бегал вокруг и повизгивал. Маша стояла рядом и кусала губы. Переживала.
Линь оказался налимом килограмм на пять — длинный, толстый, здоровый. Еле вытащили. Пашка смотрел на него широченными глазами.
— Дед, это что, линь? — прошептал он, разглядывая налима.
— Линь, линь, — улыбнувшись, подтвердил дед, — не акула, конечно. Но тоже будьте-нате.
— Не акула… Да он самая настоящая акула, дед! Самая настоящая! Петька! Посмотри, какой у нас линь! — и взглянул на стоящего рядом Петьку.
— Ну, ты, Пашка, даешь! — сказал Петька, сняв кепку и почесывая от удивления лоб.
— Петька, — сказал вдруг Пашка, поглядев на него и стоящую рядом с ним Машу, — Отойдем в сторонку, дело есть.
Отошли. Пашка немножко поколебался, но все же решительно сказал:
— Бери, Петька, линя. Бери, тебе нужнее.
— Зачем? — поразился Петька.
— Бери-бери, так надо, Маше подаришь. Ты же женишься…
— Ты откуда знаешь? — зашипел Петька.
— Знаю. Я все знаю, — солидно произнес Пашка и хлопнул старшего брата по плечу.
И тут же, бросив возле линя остолбеневшего Петьку, вернулся к Маше и доверительно прошептал ей на ухо:
— Я там, Маш, Петьке своего линя отдал. Считай, что это не мой. Считай, что это Петькин. Его все равно Петька вытащил. Так ты смотри, Маша, это линь. Линь настоящий. Не налим какой-нибудь.
*****
Вечером Пашка стоял на балконе и смотрел на дорогу под высокими ивами, по которой отец ушел на станцию встречать маму.
Солнце светило, и было тихо.
Пашка глядел с балкона, и было странно.
Будто бы это была та же дорога, а будто бы и не просто дорога.
И будто речка та же петляла вдали, а будто бы и не просто речка.
И будто бы это была перед ним просто большая-пребольшая милая земля.
С дорогами, речками и полями.
И поле на ней было — среди всех полей поле.
И речка была на ней — среди всех речек речка.
И люди были — среди всех людей люди.
И дорога была — дорога. Дорога — среди всех на земле дорог.
По дороге под высокими ивами шли мама с отцом — одни-одни.
Отец протягивал к ней руку. А она отвечала ему одними пальцами.
И пальцы случайно встречались. И расставались скоро.
Так шли и шли, и на ходу разговаривали.
И если вдруг останавливались, то взглядывали друг на друга и умолкали.
И мама тыкалась носом в отцовское плечо.
А он шевелил ее волосы и обнимал за плечи.
И прижимал к своему плечу, и долго не отпускал.
И вот так, обнявшись, они шли и шли по дороге, и снова поглядывали друг на друга.
Как будто ни разу до этого не глядели, и вот теперь не могли никак наглядеться.
Если бы на дороге был ветер. И если бы ветер донес до Пашки то, о чем они говорили. И если бы он эти слова расслышал. То слова бы эти звучали так:
— Ты уверена? Это точно?
— Да уж точнее не бывает.
— А доктор?
— Доктор тоже подтверждает. И что теперь делать?
— Как что делать? Радоваться.
— Как радоваться? А если опять будет мальчик?
— Ну, и хорошо. Значит, будет три мальчика.
— Подожди. Подожди. Люди скажут, старая дура. Какие мальчики? Какие мальчики! Ты с ума сошел. Я пожилая женщина. У меня старший сын скоро женится. Я бабушкой скоро буду!
— Ну, вот и замечательно. Будете вместе с Машей ходить животами вперед. А потом и с колясками вместе.
— Нет, по-моему, ты точно сумасшедший.
— А, по-моему, я очень люблю тебя. Если бы ты знала, как я люблю тебя.
И он снова обнимал ее, и прижимал к себе, и вытирал со щек ее слезы.
Там, на дороге. Прямо под высокими ивами.
И так они шли и шли. И отец сказал:
— Пойдем, мать, и расскажем все Пашке. Представляешь, как он обрадуется.
И они вместе посмотрели наверх, на Пашку. И когда, наконец, разглядели его на балконе, то стали друг другу радостно показывать на него, весело махать руками и смеяться.
А Пашка помахал им в ответ и подумал:
— Вот балкон. И дом. И дорога. И мама с папой.
И бабушка с дедом. И Петька с Машей. И целый огромный мир.
А там, за дорогой, вдали река. За рекой камыш. За камышом поле.
А за полем лес. Над лесом небо. А на небе солнце.
А солнце светит на меня, на маму с папой, на поле, на реку, на лес и на камыш.
Солнце светит на дорогу, и на бабушку с дедом, и на Петьку с Машей.
Солнце светит на весь этот удивительный мир.
Солнце светит на все.
И что ж за штука такая — любовь?
Он сбежал по лестнице и пустился по дороге вприпрыжку навстречу родителям.
Читайте также: