«В больницу иду как на эшафот — ремиссия или снова рак?» Священник Валерий Духанин
Почувствовал, как силы закончились
Отец Валерий работал проректором, писал книги и статьи, служил в семинарском храме. В последний год до того, как узнал диагноз, он возвращался домой и просто лежал, ощущая непривычную слабость. Когда почувствовал, что силы закончились, решил обследоваться. Но никто из врачей про онкологию не говорил. Наоборот, все удивлялись: «Ну что вы, какой у вас рак? Еще не тот возраст. Вот если бы лет через 20, то да. Сейчас чего беспокоиться?»
Ходить и что-то делать становилось все труднее.
— В Петербурге была запланирована презентация моей книги, мне нужно собираться, а состояние плохое, как при гриппе. В животе тяжесть. Хотя температуры нет, — отец Валерий вспоминает этот день, задумчиво поправляя очки. В каштановых волосах и бороде прячется первая, редкая седина. — Я позвонил духовнику, сказал, что неважно себя чувствую. А он вдруг говорит: «Надо делать операцию». И отправляет меня к знакомому хирургу…
Отец Валерий встретился с читателями, а потом поехал к врачу.
— Он задал мне пару вопросов еще по пути, когда мы шли к больнице, и понял, что у меня рак. Потом обследования это подтвердили. Через месяц я лег на операцию. Как только пришел в себя после наркоза, меня должны были посадить на кровать. А боли неимоверные — шов проходит через весь живот. На следующий день уже нужно было подняться и сделать несколько шагов. А еще через день ты должен выйти в коридор.
После операции была первая химиотерапия — самая слабая. Но она отравила организм настолько, что отца Валерия пришлось увозить в реанимацию.
«Голгофа длилась полтора года»
— Пробуждение после операции вы сравнивали с личным, маленьким воскрешением. Тогда какой была ваша Голгофа?
— Голгофа всегда неописуема… Это глубина запредельных страданий, которую трудно передать рассудочным языком. Никто не способен это выразить. Но одно могу сказать. Суть Голгофы — в том, что она тебя полностью переплавляет. Она как огонь, который очищает золото от примесей. Любой человек — это образ Божий. Но иногда смотришь на чью-то жизнь и спрашиваешь: «А в чем там образ Божий? Столько примесей, что до подлинного золота не докопаться». Страдания как раз и очищают его в нас.
Конечно, когда со мной все случилось, я так не рассуждал, это было бы глупо. Тогда ты уже просто плывешь по течению.
Но за этим есть что-то более высокое — то, что мы и называем Промыслом.
— В какой момент это было?
— Это целый период. Когда тебе на 30 сантиметров разрезали живот, все оттуда вынули, прочистили… После операции было такое ощущение, словно у тебя и тело, и душа в прямом смысле слова наизнанку. Как будто из тебя удалили не только опухоль, но и что-то греховное.
Голгофа длилась и после операции. Я бы никогда не мог представить, что это за состояние. Каждое движение — боль. А врачи требовали подняться и ходить.
Потом химия. Невозможно было толком вдохнуть. Было настолько плохо, что жена просила детей молиться. Когда я лежал в реанимации, думал, что умираю. Старался тоже читать молитвы про себя. Что еще остается? Только обращаться к Богу.
— Что в тот момент хотелось изменить, поправить, вернуть?
— Я каялся в своих слабостях. Понял, как сильно люблю жену и детей. Хотелось сохранить именно любовь. Ведь обычно священник растворяется в служении, а на семью всегда мало времени. И получается, что ты вроде бы созидаешь, строишь, но упускаешь главное. Тогда это самообман. Невозможно давать советы другим семьям, если ты не можешь выстроить свою собственную. Вот это и хотелось исправить.
— Всего у вас было 25 химиотерапий и 25 лучевых. Сколько они заняли времени?
— Долго… Я вообще думал, что их будет шесть. Первая химиотерапия была в Москве, предполагалось прийти сюда и следующий раз. А получилось так, что после первой я попал в реанимацию и пришлось лететь на лечение в Израиль. Чудом получилось так быстро. Вы попробуйте за два дня собраться! А я отродясь не ездил за границу.
И там врач начал капать химиотерапию заново, но эти шесть курсов разбил каждый на два, чтобы получилось 12.
Было много чудес, по-человечески странных вещей.
Мы пришли в греческий монастырь на Елеонской горе. Я думал о смерти, говорил с отцом Ахиллеосом. И вдруг он сам сказал, хотя я ни о чем не спрашивал: «Сейчас вы не умрете. Господь даст еще время для жизни, но эта болезнь дана во очищение. Вы человек очень добрый, но у вас есть грехи».
А потом врачи сказали, что лечиться дальше бесполезно — ничего не помогает.
— Каким был тот день?
— Жене надо было вернуться домой, чтобы детей водить в школу. Мы шли в больницу с мамой, вместе с ней мы и услышали этот приговор.
Я спрашиваю: «А что же теперь?» — «А теперь вам осталось заплатить за прием. С вас 800 долларов». И чувствую, как будто петля обхватывает мою шею — воздуха не хватает. Дело, конечно, не в деньгах, но нас как будто отсекли от жизни.
Мама сначала молчит, затем пытается подбадривать: «Ну ничего, мы будем все равно продолжать». Но голос ее уже немного надламывается. Она нашла в себе силы не плакать…
В России мы продолжили делать химии, еще 12. И потом 25 лучевых. Они были каждый день, кроме субботы и воскресенья. Все вместе длилось чуть ли не полтора года.
Самые неприятные моменты… когда с лучевых возвращаешься, например. Ты за рулем сидишь, тебя выворачивает, но надо как-то доехать. А когда без машины, сил вообще никаких нет: где-то надо посидеть, отдохнуть. Так что, наверное, Голгофа продолжалась.
— Но ведь закончилась?
— Закончилась она совершенно точно, когда мы переехали сюда, в деревню под Сергиев Посад. Здесь я поднялся с постели. Если до этого жил горизонтально, то здесь начал жить вертикально (смеется).
Как говорил Иоанн Златоуст, человек не случайно сотворен с таким положением тела: он создан, чтобы стремиться к небу. И вообще по-гречески человек, antropos, буквально значит «вверх обращающий взор». А вверх — это не только к солнцу и звездам, но и в духовном смысле. И вот, в соответствии с назначением человека, так сказать, я поднялся и стал каждый день ходить.
«Христос понимает нашу безысходность»
— Из вашего рассказа получается, что мы должны радоваться своей болезни, воспринимать ее как благо. Но это звучит как-то по-богословски, отец Валерий. Как радоваться, если тебе физически больно, если у тебя депрессия, если ты внутренне опустошен?
— Никак. Когда ты не можешь подняться, тут радоваться нечему. Я терял способность читать, писать, хотя очень привязан к книгам. И вдруг оказалось, что больше полутора страниц в день осилить не могу.
Оставалась только молитва. Когда ты наполняешь ей свои страдания, они тоже обретают смысл, и потом вдруг Господь начинает подавать тебе какие-то просветы.
Тогда и приходит радость, но уже в каком-то новом качестве — радость внутреннего освобождения. Но это долгий путь. После операции мне даже общаться было невозможно.
— Вы не могли говорить?
— Нет, физически мог. Но я был истощен морально. Поговоришь немного — и силы заканчиваются. До этого кого-то исповедовал, советы какие-то давал. После операции отсеклась вся прежняя жизнь.
Может быть, операция даже стала днем нового рождения. Человек ведь тоже в болях приходит в этот мир: он плачет и только потом учится улыбаться, радоваться. После операции все поменялось. Пришлось уволиться из семинарии, а я был проректором по учебной работе, от меня много чего зависело. Еще пастырская нагрузка… Но сил уже не было.
Почему-то люди, как только видят больного онкологией, показывают на него пальцем. Так, наверное, раньше смотрели на прокаженных. Сострадают и не думают о том, что каждый человек умрет.
Трагизм не в том, что человек смертен, а в том, что «он иногда внезапно смертен».
Из тех врачей, которые меня лечили, некоторые уже умерли, хотя никакой онкологией не страдали. Все заканчивают свой жизненный путь одинаково. И болезнь — это как раз возможность понять, что мы живем не ради тленного мира.
— Вы как-то писали, что наш Крест всегда соответствует нашим силам, возможностям. Но если человек обрывает свою жизнь, как отец Андрей Немыкин? Или, допустим, в Бердске мать убивает сына с ДЦП и сама совершает самоубийство. Значит, испытание не по силам? Зачем тогда?
— Человек идет как по ниточке, он может свалиться в пропасть. Но если ты не будешь выдергивать свою руку из руки Божией, то Господь проведет тебя через что угодно. Да, иногда человеку даются такие испытания, когда кажется, что все — безысходность. Но этот момент как раз и есть самый драгоценный. Ведь даже Спаситель прошел через это. В Гефсиманском саду, ожидая предстоящие муки, Он говорил: «Да будет воля Твоя». А вот некий пик — уже на Кресте, где Он произносит: «Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил».
Так Христос показывает, что наша безысходность Ему тоже понятна. И это дано нам не просто так. Хочет ли человек даже в такой безысходности все равно принять Бога? Или же от Него нужен лишь комфорт? Вот в этом и совершается самоопределение личности. И после Господь являет Свои чудеса.
— Почему духовное очищение и особые, по вашему выражению, венцы на небе даруются за физическое страдание? Почему Богу недостаточно просто молитвы и праведной жизни?
— Достаточно морально помучиться, я считаю (улыбается). Просто каждому — свое. Самые тяжелые испытания — как раз моральные. Ты не болеешь, например, но тебя кто-то предает. Внешние болезни более заметны для окружающих, поэтому про них говорят. А пред Богом как раз важно то, что человек испытывает внутри.
— Если человек не справился, сломался, ушел из жизни, мы не оправдываем его, но и не осуждаем. Но что мы тогда делаем?
— Мы скорбим… Каждый из нас носит в себе образ Божий, и утрата человека — большая скорбь. Но его участь мы вверяем в руки Господа. Если у него случился нервный срыв, поступок может быть продиктован такими мотивами, которых нам не понять своим грешным умом.
У каждого человека свой внутренний мир, и все только на Божиих весах.
Требовать от другого, чтобы он непременно был идеалом христианской жизни, мы не вправе, потому что мы сами постоянно грешим.
— По рассказам очевидцев, на похороны отца Андрея Немыкина не пришел ни один священнослужитель. Разве это не осуждение?
— Приходить можно, если человек тебе близок. Может быть, они хотели показать, что никак не оправдывают этот поступок в среде священства… Чисто по-дружески не было бы ничего предосудительного в том, чтобы почтить память. Но священники — люди подневольные. Если вдруг так решило епархиальное руководство, то им пришлось исполнять предписание.
— Это правильно по-человечески?
— По-человечески это горько… Я думаю, вполне достаточно было не совершать отпевание в храме, согласно церковным правилам. А проводить человека, который близок, в последний путь очень важно.
— А к вам приходили люди в пограничных состояниях?
— И приходили, и сейчас приходят. Человек, допустим, занимался бизнесом, у него были разные проекты, а потом вдруг оказалось, что он где-то не рассчитал свои возможности — и все начало рушиться. Получилось так, что под удар он ставит своих близких людей, и если дело дошло бы до суда, то с них тоже принялись бы взыскивать какие-то суммы. И человек впал в отчаяние, думал наложить на себя руки: «Ну вообще просто уйти из жизни, раз настолько все плохо».
Но это обманчивая ситуация. На самом деле проблема существует в голове. Ничего еще не случилось, никто на него не подает в суд, а он уже себя накрутил просто из-за того, что он договор не выполняет.
В таких ситуациях человек замыкается, как в скорлупе. И мы должны ее расколоть, чтобы показать, что мир намного шире, что Господь через эти обрушения подает выход к чему-то более светлому. И тогда человек либо совершит необдуманный поступок, либо доверится Богу. Он делает первый шаг вроде бы в пустоту, но Господь его будет поддерживать за руку.
— Отец Вячеслав Перевезенцев, когда писал о смерти хирурга-онколога Андрея Павленко, задавался вопросом: почему уходят лучшие и почему так не вовремя? Как бы вы ответили?
— По-человечески — да, не вовремя. В Евангелии от Марка есть притча о посеве и всходах.
Сначала появляется зелень, потом колос, потом зерно. А как только наступает время жатвы, немедленно посылается серп.
Господь ждет от человека, чтобы его потенциал максимально раскрылся в какой-то период жизни. И если это случилось, то Господь его забирает отсюда. А дальше душа уже раскрывается в вечности. Я понимаю, что по-человечески это трудно объяснить…
— Но вы как-то и сами писали, что не хотелось бы уподобляться срезанным до времени плодам.
— Допустим, общаюсь с мамой. Мне будет 45 лет, ей — 75. И она говорит: «Как будто еще и не жила!» Хоть сколько человеку отведи времени, он не сможет нажиться. Хоть 400 лет, хоть, как праотцам в книге Бытия, тысячу. Человек предназначен не для какого-то количества лет, он предназначен для бессмертия. Любой период времени нас не удовлетворит. Только вечность может насытить душу, но вечность — с Богом.
«Человек пережил клиническую смерть, а в глазах — отблеск чистого неба»
— Что вам помогло восстановиться после болезни? Я не про лекарства сейчас говорю. Как вообще вернуться к нормальной жизни после того, что пришлось вынести?
— Я понял, что все случившееся стало огромным благом. В прямом смысле это оказалось дверью к счастью, потому что жизни до операции у меня не было. Все время в состоянии загона, мучения. Начальство требует: «Давай-давай, давай-давай…» Вернуться к той жизни я не хотел бы, прямо говорю. Я уволился и почувствовал настоящую свободу.
Можно спокойно служить Богу, писать, проповедовать — без какого-то внешнего гнета. Вернулась способность читать книги. Я хочу пожить той жизнью, которая сейчас, когда лишнее отсечено. Господь в духовном смысле меня прооперировал, вынул из меня греховные опухоли — и появилось ощущение внутренней гармонии. Мы живем рядом с лесом. У нас ведь соловьи поют даже днем! Появилась возможность больше служить. Так часто я и не служил до операции, как потом.
— Помните, в «Идиоте» у Достоевского: приговоренный к казни думал, что вот теперь бы он, зная цену жизни, дорожил бы каждой минутой. Его помиловали, но он все равно «много-много минут потерял». То есть, когда кризис проходит, ты продолжаешь жить по-прежнему, разве нет?
— На самом деле к этому я постоянно возвращаюсь…
Со временем тебя засасывает обыденность, ты начинаешь забывать, что прошел операцию, химию и так далее.
Но вот я стараюсь искать то, что может отрезвлять. Мне помогает опыт людей, которые пережили клиническую смерть. В их глазах я вижу отблеск чистого неба. И когда ты соприкасаешься с их опытом, это помогает проснуться.
И еще вот что. У меня ведь сейчас ремиссия, каждые полгода нужно проверяться. Когда ты идешь в больницу, ты в каком-то смысле идешь на эшафот или судебное разбирательство. Когда ты едешь смотреть результат, ты не знаешь, что там будет! Вынесут тебе смертный приговор или не вынесут? Так что здесь особо не расслабишься.
— Вы никак не комментируете то, что происходит вокруг, в отличие от других священников. Не пишете посты в соцсетях. Делитесь только богословскими выступлениями, статьями, семейными фото. Кажется, что вы закрылись в своем маленьком мире. Это так? Почему?
— Я поясню. Со временем понимаешь, что ты не можешь на все расплескаться, нужно на чем-то сосредоточиться. Либо ты сидишь в соцсетях и все комментируешь, либо, если ты все-таки пишешь статьи и книги, занимаешься этим профессионально. Времени на все не хватит.
Иногда просто дети что-то сфотографируют, я раз — и выставляю быстро, но не буду писать подробно какие-то размышления. Моя задача просто поделиться. Сейчас очень затягивает проповедь: то на телевидение зовут, то на радио. Эти беседы начинают оттеснять авторскую работу. И я стал где-то отсекать лишнее…
— А ведь вы и священником не сразу стали по этой причине — боялись, что будете отрываться от литературного творчества. Что такое священство для человека, который шел к нему много лет?
— Священство неразрывно связано с литургией, а она — с молитвой о живых и усопших. И богослужение всех соединяет. В конечном итоге это жертвенное служение для спасения людей. Раньше я возлагал надежду на самого себя, на свои способности. Казалось, что спасешь своим советом, личным словом. А тут раз — и ты в полной немощи и ничего не можешь сделать. Тогда я все переосмыслил.
Священник все-таки предстоит пред Богом. И поэтому нужно беды людей возлагать не на себя и свои плечи, а приносить их Господу и просить, чтобы Он их разрешил.
— Какую книгу вам хотелось бы написать?
— О подлинной любви. Это таинство, которое нельзя понять рассудочно. Его постигаешь всем внутренним существом: и эмоционально ее воспринимаешь, и воля твоя участвует… Потому что если любовь себя никак не проявляет, то и любви нет. Подлинная любовь охватывает всего человека — душевная и телесная, видимая и невидимая. В ней и есть смысл нашей жизни.
— Я заметила, что часто вы говорите про «отблески рая» — когда вспоминаете заброшенный сельский храм, рассказываете о детях, которые щебечут и отвлекают от работы. Если это отблески, то каким вы видите рай?
— (Задумался с улыбкой.) Рай — это всегда что-то сокровенное. Что-то такое, что наполняет все твое сердце и душу неизреченным счастьем, как свет, который исходит от Бога. Мы здесь до конца не можем понять, что такое рай, поэтому говорим только про его отблески. Представьте зарю, когда небо на востоке покрывается первыми розовыми тонами, потом — золотистыми. Мы еще не видим солнца, но уже радуемся его первым лучам…
Фото: Людмила Заботина