«В больнице яснее понимаешь, что личность человека не сводится к физике»
Почему важно петь колыбельные ребенку, как музыка может помочь вылечиться от депрессии и ради чего она идет в психиатрические отделения и дома престарелых — рассказывает музыкальный терапевт Алиса Апрелева.

Алиса Апрелева думает о музыкальной терапии по-английски, поэтому ее рассказ течет медленно, размеренно: приходится сходу переводить в голове! Дело в том, что эту специальность Алиса, филолог по образованию и музыкант по призванию, получила в Америке. В нашей стране только начинают знакомиться с «лечением музыкой» — этой, как утверждают специалисты, органической частью человеческой природы. Даже если «медведь на ухо наступил».

Классика — от инсульта, рок — от депрессии

— Алиса, это правда, что с помощью музыки можно не просто успокоить человека, а даже помочь лечению: скажем, вывести из затяжной депрессии, или ускорить восстановление человека после инсульта, после травмы, стабилизировать состояние больного шизофренией? Такие фантастические вещи в вашей практике часто происходят?

— Музыкальная терапия действительно может влиять на физиологию, ические характеристики человека. Например, можно помочь ребенку с аутизмом научиться говорить – сначала через пение, и потом, постепенно убирая музыку, можно достичь результатов там, где часто речевой терапевт бессилен.

Чудеса, конечно, случаются, но за этими чудесами стоит долгая совместная работа пациента, музыкального терапевта и других специалистов. Музыка ведь помогает не сама по себе, она только инструмент в руках терапевта. И здесь важно всё: характер заболевания пациента, его музыкальные предпочтения, личность и культура, взаимоотношения пациента и терапевта, частота и продолжительность занятий, опыт и знания терапевта, научные исследования в этой области, сотрудничество музыкального терапевта с другими членами междисциплинарной команды.

За счет чего все-таки действует музыка?

— За счет тех свойств, которые у нее есть. Скажем, есть такое явление, которое назвали rhythmic auditory stimulation – ритмическая аудиторная стимуляция, по-русски. Этот термин описывает явление, когда мы слышим очень ритмичную, организованную музыку и наш внутренний, биологический ритм синхронизируется с ней. Именно поэтому очень трудно идти не в такт с внешним ритмом. И именно поэтому гораздо легче выполнять физические упражнения под музыку.

То же самое происходит, когда человек с болезнью Паркинсона, или после инсульта, или после черепно-мозговой травмы недостаточно владеет рукой или ногой и реабилитируется с помощью музыкального терапевта: специально подобранная музыка готовит его мотонейронную систему, вообще весь организм, к движению. Потому что ритмический стимул идет напрямую в ствол головного мозга, а это то место, откуда регулируется дыхание, сердцебиение и любые наши ритмичные действия.

— Это научные данные?

— Да, такие исследования и вообще сама неврологическая музыкальная терапия возникла в середине 1990-х годов, потому что появились технологии, которые сделали возможным посмотреть, что происходит в мозгу человека, когда он слушает музыку: ФМРТ (функциональная магнитно-резонансная томография), ПЭТ (позитронно-эмиссионная томография), более точные биохимические тесты. Мы стали понимать, как это всё работает, именно на уровне неврологии, и на гормональном уровне!

— И как это работает?

— При пении, например, вырабатывается набор тех же гормонов – дофамин, окситоцин, пролактин, которые выделяются при общении матери с новорожденным младенцем, при взаимодействии влюбленных или просто очень близких эмоционально людей. Поэтому, когда люди вместе поют, у них возникает ощущение родства. Любой хор можно спросить, что они чувствуют, когда работают вместе — всегда возникает такое единение.

— Интересно, если музыкальность – это врожденное свойство, почему есть тогда те, кому «медведь на ухо наступил»? Таких людей бесполезно «лечить музыкой»?

— Есть разные объяснения. Во-первых, мы все в разной степени музыкальны чисто генетически – то, что по-английски называется nature, природа. Это может еще усиливаться тем, что в семье мало культуры музицирования – это nurture, воспитание. Но есть и обратная сторона: музыкальность воспитывается! Например, у меня сын очень музыкальный – эта стихия из него льется, он с самого младенчества поет.

А у дочки — другая история, другая генетика. Но она приложила огромные усилия, чтобы быть примерно наравне с братом сейчас. То есть – это возможно! Дочка не музыкант от природы, но она чувствует себя уверенно в музыке. Процесс воспитания музыкальности особенно виден, когда занимаются с малышами. Даже если сначала кажется, что у ребенка нет ни слуха, ни голоса, все равно это развивается, все равно имеет смысл отдавать детей в хор, в музыкальную школу.

— А бывает музыка, наоборот, разрушительной? Многие в среде православных критикуют рок, например, говорят, что он настраивает на агрессию. Может быть музыка вредна?

— Бывает – в физиологическом смысле: наши внутренние органы слуха со временем теряют чувствительность. К сожалению, они не восстанавливаются: у всех с детства слух снижается, и взрослые, например, не слышат какие-то частоты, которые слышат дети. Если мы слушаем музыку на очень громком уровне, то дегенерация сенсорных клеток происходит скорее.

Музыка также может быть вредной, когда она несет в себе очень сильный негативный заряд, и мы к нему внутренне присоединяемся. Допустим, если мы находимся в какой-то ранящей нас ситуации, мы можем себя, условно говоря, «накачать» негативной музыкой, потому что она нам в этот момент близка. И вот мы все больше и больше в нее погружаемся, и в этот негатив можно совсем уйти…

С другой стороны, у каждого человека есть своя «музыка силы», которая стабилизирует наше внутреннее состояние, которую мы используем, как такое «одеялко» вокруг себя – закутаться, чтоб нам было комфортно.

Есть музыка, с которой мы себя ассоциируем.

Как раз в музыкальной терапии очень важно найти ту музыку, с которой человек себя ассоциирует, будь то рок, будь то металл, будь то классическая или этническая музыка. Потому что, найдя ее, мы как бы говорим человеку: «Я с тобой, я понимаю тебя!». Даже если мы не любим рок, а они любят, то им он вполне может оказаться полезен, потому что он позволяет установить контакт.

Кроме того, рок настолько звуково выразителен, в нем так много энергии, что для кого-то он становится важным источником этой энергии! Я уже говорила про ритмическую аудиторную стимуляцию – иногда человеку, если он в хрупком состоянии, в депрессии — нужен внешний стимул, чтобы его вытащить оттуда, заставить двигаться, жить, действовать.

— Человек может стать сам себе музыкальным терапевтом – включил себе рок и вылечился от депрессии, условно говоря? Или все-таки нужен специалист?

— От депрессии вылечиться роком, наверное, нельзя. Хотя бывает, что человек слушает рок, а потом берет в руки гитару, начинает писать песни про то, как ему плохо, и это может быть частью процесса исцеления. Наверное, нельзя говорить, что человек может быть «сам себе музыкальным терапевтом», но сознательнее относиться к тому, что мы слушаем, можно.

Если я чувствую, что какая-то музыка погружает и задерживает меня в нежелательном состоянии, нужно применить сознательное усилие и что-то изменить, например. Можно найти музыку, которая мне нужна в данный момент. Здесь важны цели. Чего я хочу сейчас? Я хочу сейчас уснуть? Мне тревожно по вечерам? Может быть, поставить струнные или арфу, подобрать что-то по тембру, что меня успокоит. Это целый процесс! Можно это делать самостоятельно, но музыкальный терапевт обучен тому, чтобы помочь практически любому человеку любого возраста найти этот нужный набор музыки.

Может ли любитель с гитарой быть музтерапевтом

— Как выглядит процесс? Вот вы приходите в больницу, в хоспис, в палату, вокруг незнакомые люди… с чего начинаете?

— В музыкальной терапии лучше всего работает те мелодии и песни, которую людям уже знакомы, которые они любят. Поэтому первое, что я делаю: пытаюсь узнать, что же им интересно – классика или джаз, или советские песни, или песни из мультиков – и стараюсь максимально этот запрос удовлетворить. С другой стороны, я смотрю: что же человеку в данный момент нужно?

Если видно, что он устал, например, в больнице находится много часов или дней, ему неудобно, некомфортно уснуть в этом кресле, видно, что он на грани и не может больше ничего… тогда я постараюсь так выстроить музыкальное взаимодействие, чтобы он успокоился, расслабился, подышал, послушал музыку почти как колыбельную и, может быть, даже уснул. Я все время подстраиваю свое музыкальное чутье, свою музыкальную личность под того, с кем взаимодействую.

— Допустим, человек просто неплохо играет на гитаре и поет. Он сможет кому-то помочь своим умением?

— Это сильно зависит от его человеческих качеств, от способности взаимодействовать с другими людьми. Давайте только обозначим, что сейчас мы говорим не о музыкальной терапии, а о терапевтическом эффекте от музыки. Потому что музыкальный терапевт – это специалист, у которого есть, как минимум, степень бакалавра, который проходил многомесячную интернатуру в медицинских, учебных, социальных учреждениях, а после этого успешно сдал сертификационный экзамен и был допущен к практике. Всё это позволяет музыкальному терапевту работать более на глубоком уровне, в более сложных клинических ситуациях, с более сложными симптомами и задачами – наравне с другими участниками мультидисциплинарной команды.

Но в условиях, когда услуги музыкального терапевта недоступны, человек с гитарой может в какой-то степени его заменить. Конечно, в этом случае речь не идет о глубокой терапевтической работе. Но элементарную психоэмоциональную поддержку такой музыкант может оказать. Если человек подходит к ситуации осознанно, понимает границы своей работы и соблюдает элементарные нормы безопасности, то тут нет серьезных противопоказаний. Потому что здесь главное – чуткое внимание к человеку, с которым мы работаем.

— Это лучше удается профессионалам или любителям?

— У всех свои сложности. У профессионалов-музыкантов сложность в том, чтобы разрушить барьер между сценой и слушателем: потому что музыканты привыкли к тому, что нужно сделать всё правильно (это ключевое слово!), без ошибок, ни в коем случае «не лажать», как они говорят. В музыкальной терапии — другой принцип. Формы могут быть разные. Например, терапевтический концерт, когда есть видимая граница между сценой и слушателями. Но все большее и большее распространение получает интерактивный вариант, когда музыканты и волонтеры взаимодействуют непосредственно. И этот вариант основан на внимании к личности и к текущим потребностям каждого человека, к которому мы приходим.

— То есть на сцене музыкант – центр внимания, а в терапии центр – бабушки в доме престарелых, пациенты больниц, детки из психоневрологического интерната?…

— Да! И в этом смысле профессиональному музыканту часто очень трудно бывает перестроиться. Здесь у него задача совсем другая: не идеально сыграть, а создать отношения, контакт с тем, с кем он работает, а музыка становится просто средством для этого. А к тому же благополучатель не всегда попадает в ноты, у него может не быть слуха и так далее – к этому надо привыкнуть.

— А если ты любитель – в чем сложность?

— У любителя другой барьер: «А вдруг я сейчас не попаду в ноты?». У него есть ощущение, что он некомпетентен музыкально, что ему недостает средств выражения. Это, на самом деле, хорошее ощущение — оно позволяет развиваться и дополнять свой опыт. Кроме того, волонтер, в некотором смысле, чувствует свою собственную человеческую уязвимость, свое несовершенство, и это позволяет не смотреть свысока на того, с кем он работает.

Вообще музыкальная терапия – очень разная. Есть, например, очень формализованная неврологическая музыкальная терапия, когда музыкальные протоколы максимально формализованы, занятие выстраивается в виде серии упражнений, и человеческое взаимодействие, общение между терапевтом и клиентом минимизируется.

Есть подход клинической импровизации, его разработали Нордофф и Роббинс. В этой парадигме музыкальный терапевт — это очень гибкий и сильный музыкант, он играет на разных  инструментах, очень хорошо слышит гармонию, мелодию, прекрасно импровизирует, может сходу писать песни, и у него огромный репертуар. Его музыкальная сторона и умение выстраивать эффективные терапевтические отношения с клиентом – это его главная сила, плюс он знает что-то о психологии, о медицине, о дефектологии, об академических программах. Всё это позволяет ему работать с самыми разными нозологиями, подстраиваясь под потребности и возможности клиента.

Есть другой подход — он пришел из экспрессивной терапии, его автор Паоло Книлл — по-английски он звучит «low skill, high sensitivity», то есть «базовый навык, высокая чувствительность». Терапевт не должен быть экспертом-музыкантом, который безупречно играет, он, в первую очередь, нацелен на психотерапевтический контакт с клиентом. То есть музыка больше используется как невербальный способ посмотреть на проблему, выразить без слов какую-то конфликтную ситуаций.

— Например? Как можно выразить проблему музыкой?

— Например, конфликт между трудным подростком и его отцом превращается в структурированный терапевтом диалог двух барабанов джембе. Или барабана и шейкера – причём доминирующему обычно отцу музыкальный терапевт может предложить тихий шейкер, чтобы «голос» подростка мог быть, наконец-то, услышан. Таким образом, происходит перенос повседневной ситуации в музыкальную среду, и все участники получают возможность взглянуть на проблему по-новому.

— Вам какой подход к музыкальной терапии ближе?

— У меня довольно эклектичный подход к практике, но подход из экспрессивной терапии мне видится более перспективным для музыкантов-волонтеров: ведь для них цель музыкального взаимодействия — это, по большой части, психоэмоциональная поддержка подопечного, общение, возможность дать человеку почувствовать, что он не один, разделить с ним боль, страдание. Например, ребенку в детском доме важно знать, что к нему, пускай каждые две недели, не чаще, но кто-то приходит, и тут изысканная, гибкая музыкальность не так важна, как человеческое участие. Но эта модель не позволяет так же сильно работать, например, с физическими симптомами, как позволяет неврологическая музыкальная терапия.

 

Пение мамы лучше идеальной песни с диска

— Я читала, что музыкальные терапевты помогают даже женщинам в родах и после. Как это выглядит, и для чего это вообще нужно?

— Во-первых, в Америке немножко другая система работы с роженицами: если не делается кесарево, в палату могут прийти хоть 5 человек, абсолютно любых, чтобы быть с роженицей. И музыкальный терапевт (который в этом случае, как правило, еще и сертифицированная доула) может там находиться. Во время родов есть несколько фаз, которые требуют разного: в начальной фазе женщине нужно успокоиться, отдохнуть, во время второй – фокусироваться на ритмичности схваток, в третьей – собраться с силами, и так далее. Музыкальный терапевт заранее работает с будущей мамой для того, чтобы подобрать музыку для каждой фазы родов.

Есть еще перинатальная интенсивная терапия, когда малыш оказывается в критической ситуации: он не с мамой, не дома, а в кювезе, окутанный трубками, и маму не всегда туда пускают. Так вот существуют данные, что ребенок в неонатальной терапии, которому помогают музыкальной терапией, выписывается в среднем на 11 дней быстрее, чем другие дети.

— Ему дают слушать музыку?

— Формы могут быть разными: есть школа Джейн Стэндли во Флориде, она разработала техническое решение, когда малышу дается, например, такая соска, к которой подключены проводки — как только он начинает сосать, он слышит спокойную музыку или записанный мамин голос. Есть Нью-Йоркская школа Джоан Лоэви: она разработала методику, позволяющую имитировать звуки утробы при помощи музыкальных инструментов. Кроме того, она широко использует колыбельные – в том числе и для того, чтобы улучшить психоэмоциональное состояние родителей в этой непростой ситуации.

— Кстати, о колыбельных. Если нет ни слуха, ни голоса – всё равно петь колыбельную? Не лучше ли поставить диск с записью?

— Петь лучше самим, потому что главное – не собственно песня, а взаимодействие мамы – и папы тоже – с ребенком. Во время этого музыкального общения, пропевания колыбельной происходит нечто очень важное, по-английски это называется bonding – это «роднение» взрослого с малышом. И бояться, что у меня при этом несовершенный голос или слух, мне кажется, это не очень разумный подход. Мамин и папин голос для малыша все равно самые лучшие, самые приятные, поэтому нужно петь все равно! И голос разовьется в процессе.

— Тоже есть какие-то исследования, подтверждающие, что это хорошо и правильно?

— Исследования пока не очень систематические, но очень интересные. Согласно им, например, если у мамы начинается послеродовая депрессия, то регулярное музыкальное взаимодействие с ребенком, вечером, когда его укладывают спать, может эту депрессию облегчить или даже предотвратить! Это объясняется тем, что время пения выделяют те гормоны, которые должны в нормальной ситуации выделяться при взаимодействии мамы с малышом.

Даже отсутствие естественной связи с ребенком, например, возникшей в ситуации роддома, в какой-то степени можно компенсировать как раз колыбельными: просто сознательно отводить время на это, например, 10 минут. Малышу от этого комфортно, он с мамой, он чувствует, что мама расслаблена, что она уделяет ему все свое внимание, отложив на это время свои дела, немытые соски, нестиранные пеленки.

А еще в этот момент ребенок усваивает очень много информации! Мелодическая линия соединяется со словами, а для него язык – это совершенно неизвестная сфера. Это еще соединяется с движением, потому что мама его качает или папа с ним ходит по комнате; с визуальными образами – надо запомнить мамино лицо, надо запомнить, как папа ощущается, как папа пахнет (потому что как мама пахнет – понятно, я из нее ем, а вот папа – неизвестно, это надо тоже запомнить!). Поэтому любая озвученная мамой или папой песня а капелла (то есть без инструментального сопровождения) — лучше, чем идеально исполненная под музыку песня с диска.

Алиса Апрелева со своими детьми

Я могу служить людям, используя то, что мне дано

— Алиса, Ваши родители были против того, чтоб вы занимались музыкой профессионально. Почему?

— У моих родителей был такой подход: они считали, что каждый образованный, интеллигентный человек должен немножко заниматься музыкой. Но потом получилось так, что для меня музыка стала основным в жизни, главным, я поняла, что именно в ней реализуется мой внутренний потенциал.

Я на самом деле относительно поздно нашла себя в музыке. Вундеркиндом, который в 5-6 лет начинает играть на фортепиано, я не была, но мне повезло с учительницей музыки: благодаря Татьяне Юрьевне Смольской я в 11-12 лет серьёзно заиграла на фортепиано. Мне повезло быть и ученицей Ирины Ефимовны Тимохиной, которая вела хор 23-й детской музыкальной школе: мы все время выступали где-то – в Консерватории, в Концертном зале им.Чайковского, на фестивалях, и к нам, детям, относились как к равным в музыке, от каждого из нас зависел результат. Это очень вдохновляло, стимулировало петь, играть!

— А бабушки в вашей семье не пели? Откуда-то ведь такой голос есть!

— Пели! Я родилась в Ставрополье, и пока мы не переехали в Москву, наверное, с 6 до 10 лет уезжала к бабушке, где еще в то время была жива культура народного пения…

Бабушка была не одна, у нее были братья и сестры, которые жили еще деревенским укладом. Он был уже переходный, колхозы существовали, конечно, но, тем не менее, у них было хозяйство, они собирались, и вот звучало такое многоголосное красивое пение! Они делали что-то по хозяйству вместе, помогали картошку посадить или барана зарезать, или еще что-то, а после этого все садились за стол и начинали петь. На суржике, который там употребляли: ставропольская музыкальная традиция —  и русская, и чуть-чуть украинская.

Станица Суворовская, 1986 г.

Я сидела и слушала, я погружалась в это многоголосие, и мне было сначала совершенно непонятно, как же каждый из них знает, что петь, когда вступать! А звучало вместе хорошо. Я сидела, слушала, потом в какой-то момент, лет в 8, меня застукали за тем, что я сама пою эти песни. Кто-то сказал: «У нее же голос! Она же певица!» Это был очень важный момент для меня – момент обретения призвания. Но потом я забыла про это… А лет 10 назад – вспомнила, и это было открытием: я поняла, что с того момента, с 8 лет, началось мое восприятие себя как музыканта.

— Вместе с тем, вы говорили, что музыкальная терапия не должна быть самореализацией. Тут нет конфликта?

— И есть, и нет. Конечно же, это самореализация: у меня есть умение, дарованное природой, Богом, которое я развивала как профессионал и нашла ему применение. Я могу (хотя это слишком громкие, пафосные слова…) служить другим людям, используя то, что мне дано. Но при этом минимизируется соблазн красоваться на сцене: в музыкальной терапии все мои мысли — только о том человеке или группе, с которыми я работаю. Я становлюсь инструментом – человеческим инструментом, который подстраивается вплоть до дыхания, ритма речи под того, с кем я общаюсь.

Рядом с этими людьми я ощущаю свою смертность

— Ваша основная работа — в хосписах, домах престарелых, психоневрологических интернатах – там, где боль, где тяжелая атмосфера. Что вам пришлось преодолевать или воспитывать в себе, чтобы иметь возможность там трудиться?

— Сложный вопрос. На самом деле я почему-то могу это делать, а почему – не объясню. Видимо, помогает какой-то житейский опыт, или просто устройство личности таково, что мне не было тяжело приходить в отделение интенсивной терапии к детям или в дом престарелых, или в хоспис. Я не знаю, почему, но мне там комфортно! Я там чувствую себя на своем месте. Может быть, это такой же дар или умение, которое мне почему-то было дано — так же, как музыка. Какой-то большой переплавки в этом смысле у меня не было.

Но для меня очень тяжелый был момент взаимодействия с людьми, — прежде всего, с детьми — с особыми потребностями. Было трудно во время учебы войти в класс, хотя там было всего 5 человек. Я понимала, что эти дети выжили благодаря тому, что у нас медицина продвинулась, да, они не ходят, а лежат или полусидят в креслах, но они здесь!

И я с ними, они радуются музыке, у них даже есть какие-то учебные цели, например, научиться пользоваться альтернативной коммуникацией или отзываться на свое имя, или смотреть в глаза, поддерживать визуальный контакт. Но какое право я имею быть здесь? Почему они вообще должны мне отвечать? Я настолько не понимаю, что происходит у них внутри, потому что они по-другому общаются, не так, как я, и мне некомфортно им музыкально навязывать что-то, некомфортно от них требовать того, чего требует учебный план.

С тех пор я, мне кажется, научилась лучше понимать людей и лучше считывать те невербальные знаки, которыми они общаются. Но все равно инклюзивное образование – не моя сфера: там мне приходится прилагать гораздо больше усилий, хотя и результат хороший. Я знаю, как работать с детьми с аутизмом, я знаю, как работать с подростками и взрослыми с аутизмом; знаю, как работать с детьми, у которых ДЦП или спинально-мышечная атрофия. Но я понимаю, что мне лучше быть там, где я эффективнее, то есть в хосписе, в онкологическом отделении или в психиатрической больнице. Там – моё, там я на своем месте.

— Вы работаете со смертельно больными людьми, которые знают, что умирают. На вас не давит это осознание – что человеку уже не помочь до конца, ни медициной, ни музыкой?

— Мы же все смертны, такова наша человеческая природа. Большинство из нас не знает, когда мы уйдем.

Рядом с этими людьми я ощущаю свою смертность, наверное, сильнее, чем их смертность. Я понимаю, что мы рядом, что мы не сильно отличаемся, он человек, и я человек.

У кого-то остается движение руки, у кого-то — голос, у кого-то — движение глаз… У меня есть какие-то музыкальные способности, музыка, которой я готова делиться сейчас, а что будет со мной через час, через день, я же не знаю. А их ограничений я не вижу, не замечаю!

Я вхожу в комнату и как терапевт профессиональным взглядом оцениваю обстановку: там трубки – надо быть осторожней, или танцевать этому ребенку, допустим, не предложишь, так как он на ногах не стоит – но зато он может двигать руками. То есть я мысленно выстраиваю такую зону безопасности, зону комфорта для себя и для него. И в этой зоне я уже не вижу различия между собой и тем, с кем я работаю.

Я перестаю замечать, что человек не говорит или не двигает левой рукой. Я просто включаюсь с ним в контакт, и моя цель – быть рядом! Когда я рядом, я не думаю про смерть, про болезнь, про ДТП, которое случилось с человеком перед этим. У нас есть только «здесь и сейчас», есть актуальность момента, нахождение в настоящем. Только тот момент, который мы проживаем вместе, он значим и актуален.

— И здесь становится яснее, что личность человека не сводится к физике?

— Конечно!

Я думаю, это во многом определяется культурой общества: если мы пугаемся инвалидов – это одна ситуация, а если с достаточно раннего возраста с детьми об этом говорить, реакция будет другая. Понятно, что в какой-то степени стигма везде существует, к сожалению, мы так устроены как общество. Но в той же Америке есть такие программы, когда дети из обычной школы в определенный день приходят в центр, где встречаются с человеком, у которого, например, не действуют ноги, потому что он полез на стремянку, упал и такое с ним случилось.

Они оказываются с этим человеком в одном пространстве, они могут посмотреть ему в глаза, могут спросить: «Ты чувствуешь ноги?» или «Тебе было больно? Тебе жалко, что все так случилось?» Они могут даже сесть в его коляску, покататься в ней, посмотреть, как его положение ощущается. А на следующий день к ним в класс придет слепой человек, и так далее.

— То есть, то, что в России мы пока «шарахаемся» от людей с инвалидностью – это не характеристика нации, а особенность воспитания, культуры?

— Мне кажется, что все наши страхи больше от незнания: «А я не заражусь? Почему он не такой, как я? Вдруг это со мной тоже случится?». Мы просто слишком редко сталкиваемся лицом к лицу с людьми с инвалидностью, в том числе, потому что у нас не очень благополучная городская среда для этого, и культура такая.

— В своих детях как вы воспитываете милосердие и неравнодушие к другим? Как вы их знакомите с тем, что в этом мире есть боль и болезни? Они знают, чем вы занимаетесь?

— Я думаю, что им проще, потому что они родились и растут между странами: и здесь, и там. Им легче, потому что они чаще видят эти примеры необычных, что ли, людей. В нашей семье культура такая, что мы с самого раннего возраста отвечаем очень честно на все их вопросы, в том числе, и про боль, и про страх: «Мама, зачем тебе в Россию? Для чего тебе эти инструменты? Куда мы их собираем?» Я рассказываю: «Я иду в такой дом, где находятся детки, у которых нет мамы и папы». – «Почему у них нет мамы и папы?» – «Потому что они родились, может быть, не совсем такими, как мама и папа надеялись». Мне кажется, что эта откровенность с детьми помогла им не бояться – у них нет страха.

У моих детей тоже есть свои ограничения: сын был несколько лет на специальном образовании, занимался с физиотерапевтом, с речетерапевтом. У него нет диагноза, но он пользовался этой поддержкой, чувствовал свою особость. И ему легче объяснить, что все разные, что это все – просто очень естественное продолжение жизни. Ведь нет границы между людьми-инвалидами (мне даже сложно это слово произносить!) и людьми не инвалидами.

— Есть такие детские вопросы, на которые вам трудно сразу ответить?

— Да! Например, мы живем в среде, где легализованы однополые браки, или вот недавно была легализована марихуана.

— В вашем штате?

— Да, в штате. Или есть очень много религий, кроме православия, и даже в рамках христианства — очень много конфессий, люди верят по-разному. Есть люди с разным цветом кожи и так далее. Очень-очень много различий! Поскольку я и мой муж выросли в советский и постсоветский период, а дети росли уже в совсем другой ситуации, то когда они задают естественный и простой вопрос: «Почему люди другие? Почему они молятся так, а мы по-другому?», нам бывает сложно правильно подобрать слова.

Так, чтобы не осудить тех, кто не такой, и в то же время утвердить наш образ жизни, объяснить, почему мы живем так, а не иначе; чтоб они усвоили: главное — следи за собой, заботься о том, чтобы ты поступал так, как нужно, не осуждай других. Как донести этот принцип, чтобы это не превратилось в снобизм какой-то? Вот это, пожалуй, самое сложное…

В Богоявленском храме Бостона

Печалит то, что люди в России очень устали

— Чем вы гордитесь, когда приезжаете в Россию, глядя на соотечественников? И что вас, наоборот, отталкивает?

— Меня радует и привлекает многослойность русской культуры, русского характера, то, насколько у нас общение людей может быть на разных уровнях, вот эта наша гибкость. Даже не знаю, как это сформулировать – загадочная русская душа, наверное! Это проявляется в том, что мы можем в формальных отношениях очень осторожно выразить симпатию или антипатию к человеку, в том, что мы можем очень близко взаимодействовать, если хотим. Вот этот широкий спектр человеческих отношений мне нравится. Я думаю, что это во многом связано с русским языком, потому что он тоже очень многогранен, за счет богатого синтаксиса…

— Это вы как филолог уже говорите…

— Да, это филолог во мне включился! Морфология слов, усилий, переключение регистров… мы можем очень интересно выстраивать свое общение с людьми. Может быть, в том, что касается телесного выражения эмоций, невербальной коммуникации, мы проигрываем той же Америке или другим странам, потому что мы более зажаты… В большинстве случаев мы, русские, все-таки не телесные. Но зато мы компенсируем это речью!

— А что печалит?

— Печалит то, что люди в России очень устали. И эта усталость мешает воспринимать радость ближнего. Опять же, не хочется обобщать, но, мне кажется, люди легче отзываются на негатив, на какую-то провокацию, на плохие новости, чем на светлую сторону жизни.

Я не хочу выглядеть как поверхностный американец, который видит во всем только позитив и радость, но если человек в России идет по улице и улыбается, то чаще всего его передразнят или посчитают странным, ненормальным, чем улыбнутся в ответ, например. Но, с другой стороны, если мы все-таки взаимодействуем с человеком, то нам легче найти какое-то искреннее и более глубокое участие к другим в себе. Это – такая обратная сторона.

Поэтому, с одной стороны, из позитивного – наша очень сильная отзывчивость: мы готовы помочь, если нас что-то зацепило. Но, с другой стороны, мы можем и закрыться, сделать вид, что рядом никого нет…

Еще я довольно остро ощущаю отсутствие личного пространства, его постоянное нарушение: и в метро, и на улице. Например, незнакомый человек мне может сказать: «Мамочка, у вас ребеночек без шапки пошел, безобразие!», или начать стыдить на весь вагон за то, что я была занята работой, не заметила вошедшего в вагон в час пик ребенка и не уступила ему место. На сына, из-за его длинных волос в храме то и дело ругаются, пытаются надеть платок. Это неожиданно и неприятно. Приходится переключаться и выстраивать какую-то защиту, мысленно оправдывать этих людей.

— Вы верующий человек?

— Да. Я певчая в Богоявленском храме в Бостоне. Это Русская Православная Церковь за рубежом.

Клир Богоявленского храма в Бостоне. 2017г.

— Как вы пришли к этому?

— Все началось очень давно!

Меня крестили тайно, когда мне было два года. Это было в церкви Ильи Пророка в Черкизово. Я не помню, как меня крестили, но отчетливо помню первое причастие: момент, когда меня относят от Чаши, а я к ней тянусь, мне хочется еще, мне хочется там быть! Удивительно, но это ощущение полноты, ощущение радости я помню, несмотря на малый возраст. И помню красную дорожку, помню саму Чашу, и как меня уносят. Наверное, Господь послал эту память, чтобы укрепляться в вере в течение жизни, не знаю. Для меня до сих пор очень важно возвращаться в этот храм, приезжать туда.

А дальше был период, когда я в церковь не ходила. Родители меня крестили, дома христианство не практиковалось никак, хотя все время косвенно что-то происходило. Например, когда мне было года 4, мы ехали на машине куда-то на юг и остановились в дороге ночью. Отец мне сказал: «Вот молоко, выпей». Я не хотела пить молоко, капризничала — долгая дорога, я маленькая. Он сказал: «Выпьешь молоко, покажу тебе Медведицу». Я выпила молоко, он говорит: «Смотри!».

Я посмотрела наверх в первый раз и увидела звезды, и Большую Медведицу. В этот момент у меня было ощущение, что со мной происходит что-то невероятное, и я спросила: «Кто это сделал, что это такое?» Отец сказал, что это создал Бог.

На этом наши «богословские упражнения» были закончены. Потом бабушка меня научила молитвам, и лет с 7 я каждый вечер читала «Отче наш» перед сном, так и жила. А уже в подростковом возрасте начала «методом тыка», совершенно спонтанно заходить в храмы. Моя школа располагалась в центре Москвы, и после учебы я заходила то в один храм, то в другой, они как раз начали открываться в 90-е годы. Заходила и просто стояла там, часто падала в обморок с непривычки: было душно, голодно тогда было. Но меня очень тянуло туда, и я постепенно поняла, что люди зачем-то подходят к Чаше, и что надо исповедаться. Но все это было очень сумбурно, без всякого руководства, без какого-то проводника…

А потом, перед тем, как уехать в Америку, в 22 года, мы обвенчались с мужем, а когда уехали, стали регулярно ходить в храм в Сиэтле, а потом в Бостоне. Там же я начала петь на клиросе. Жизнь обрела основу.

— Что это за история с Иверской иконой Божьей Матери? Вы упоминали как-то, что это ваша семейная икона…

— В храме Ильи Пророка в Черкизово есть Иверская икона Божьей Матери, и мне просто очень-очень хорошо рядом с ней. Я даже не знаю, как это описать — просто ощущение, когда я рядом с ней, как будто небо пришло на землю, как будто я дома. А к тому же оказалось, что мой день рождения, 26 апреля, иногда совпадает во вторник Светлой недели с празднованием Иверской иконы.

Это икона, у которой я молилась и о рождении детей, и о других важных вещах. Наверное, это можно назвать чудесами, это такие тихие чудеса, без каких-то «фейерверков», «громов и молний». Просто тихие, повседневные чудеса. И для меня эта икона очень значимая.

С крестником

— У вас возникают какие-то вопросы, сомнения или претензии к Богу? Ведь в силу своей профессии вы постоянно сталкиваетесь с человеческой болью, беспомощностью, несправедливостью…

— Мне кажется, если бы Бог был справедлив, нам всем было бы очень плохо! По справедливости мы все должны были бы «получить на орехи». Поэтому я верю в Бога милостивого.

Моя основная тональность общения с Богом – это благодарность, а не вопрос. Правда! За все, за все благодарность. Если и возникает вопрос, то только такой: почему Господь так оберегает меня?

За что, вообще, это всё? За что эта радость? Все в жизни настолько хорошо и мудро!

Конечно, понятно, что не только светлые моменты есть, но всегда оказывается, что и в тяжелых ситуациях был какой-то очень глубокий смысл, и это было нужно: без этого не случилось бы чего-то еще. Поэтому основной вопрос: «Господи, за что мне вся эта благодать?»

Беседовала Валерия Михайлова

Фото Андрея Шайковского

Справка:

Алиса Апрелева – музыкант, певица, композитор, сертифицированный музыкальный терапевт, член Американской Музыкально-Терапевтической Ассоциации. Родилась в 1982 году в Невинномысске. Окончила филологический факультет МГУ им.Ломоносова. Специальность «музыкальный терапевт» получила в музыкальном колледже Беркли (Бостон, США), также прошла в США обучение по музыкальному сопровождению матери и ребенка до, во время и после родов. Проходила практику и работала в школе для детей с множественными нарушениями развития, домах престарелых, психиатрических отделениях и детских госпиталях Бостона. Руководитель клинической практики студентов колледжа Беркли, музыкальный терапевт онкологической клиники Harvard Vanguard ALS, международный эксперт фонда помощи людям с БАС «Живи сейчас».

Как певица и композитор выпустила несколько альбомов.

В 2014 году Алиса запустила некоммерческий проект muzterapevt.ru, приезжает с обучающими семинарами в Россию.

 

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.