Главная Человек Наши современники

В чеченском плену мне казалось, что мы в предбаннике ада

Игумен Филипп (тогда еще — до принятия монашества — иерей Сергий Жигулин), будучи заведующим Сектором по связям с нехристианскими религиями, посещал Чечню неоднократно. Он в составе православных, а также совместных христиано-мусульманских делегаций участвовал в различных встречах с руководством боевиков.

— Как Вы оказались в плену?

— Это произошло 28 января 1996 года. Мы возвращались из Урус-Мартан после встречи с одним полевым командиром. Мы с отцом Анатолием, настоятелем храма в Грозном, беседовали с этим командиром, желая добиться подвижек в вопросе обмена военнопленными и незаконно захваченными людьми. Как раз в это время были похищены рабочие из Волгодонска, которые осуществляли ремонт грозненской ТЭЦ, ставропольские рабочие, саратовские, ремонтировавшие объекты на территории Чечни. Поэтому мы ездили в Урус-Мартан. В плену мы оказались в результате захвата на дороге, ведущей к Грозному…

— И как долго Вы находились в заложниках?

— Я провел в плену 160 дней, почти что 6 месяцев. И естественно, целую гамму чувств, колоссальный диапазон переживаний я испытал. Это очень сложно передать в двух словах.

— Вы были в равных условиях с жителями?

— Нет, конечно. Даже по сравнению с охраной и с теми чеченцами, которых они захватили, своих земляков из оппозиции: завгаевцев, кантемировцев, условия нашего содержания были совершенно другими. Для яркости представления: в первый месяц до середины марта нам давали вечером чашку кукурузы — старой, вареной, без соли, без жира, без ничего — раз в день на здорового человека, от которого еще порой требовали какой-то работы: пилить деревья, таскать воду несколько километров.

— Что представляла собой тюрьма?

— Сначала это был подвал старой школы. Потом — землянка, бревенчатая и полная вшей огромных размеров, неимоверного количества вшей. Это было страшнее, мне кажется, всяких испытаний. У меня часто возникали аналогии с библейскими какими-то моментами. Очень часто я ловил себя на мысли о том, что мы находимся в предбаннике какого-то ада. Потому что степень физических и духовных страданий была просто запредельной, нереальной, казалась не под силу человеку.

— Что же Вам помогало?

— Мне, конечно, помогала моя вера и моя убежденность в том, что все происходит по воле и промыслу Божию. Было очень трагично наблюдать страшные последствия атеистического периода жизни нашего государства, когда люди за 40, а то и за 50, воспитанные при той власти, в той школе, в тех вузах, лишенные напрочь какого-либо духовного, духоносного начала, привыкшие жить в ритме производственного цикла, социалистического соревнования и тому подобных чисто материальных воззрений, оказались перед лицом тяжелейшего испытания, в первую очередь духовного. Люди столкнулись с совершенно необычными трудностями жизни: это физические страдания, унижения, голод (представьте себе, люди худо-бедно зарабатывавшие, евшие каждый день хлеб, мясо, были вдруг напрочь лишены элементарных продуктов питания). Случались дни, когда мы ели траву, сдирали кору с деревьев — и это по три, по четыре дня! То есть мы реально убедились, что значит опухнуть от голода, когда раздавались в неимоверную толщину ноги, опухали лица, заплывали глаза. Перед нами расстреливали людей, два или три раза мы находились под бомбежками, бомбардировками нашей авиации. У меня на глазах разом погибло 6 человек, которые были вместе со мной в лесу под одним деревом 15 марта, когда нас начали перебазировать с одного места на другое. Потрясала невероятность происходящего, я бы даже сказал фантасмагоричность, когда ты реально знаешь, что ты пришел из совершенно другого, спокойного места, и это было буквально вчера, позавчера. Отсчет времени в тюрьме как-то теряется: оно идет или очень быстро и ты не замечаешь его течения, или оно тянется бесконечно, мучительно долго и ты также теряешь ориентацию. И ты знаешь, что если тебя сейчас посадить в машину и увезти, то там все будет по-другому, с точностью до наоборот. То есть там будет нормальное питание, обычные люди, там тебе не будет угрожать ежесекундная угроза смерти, ты не будешь на краю гибели, хотя все случается и в повседневной жизни.

— А что за люди Вас окружали?

— Это были, в основном, рабочие и несколько военных, пограничников и контрактников, которых захватили в плен. Если для меня это был четвертый месяц, то для них — восьмой, девятый. Многие из них не выжили, контрактники, по-моему, все были уничтожены…

— Скажите, были эпизоды, когда Вас принуждали к отречению от Христа?

— Нет. Было все: допросы, избиения, голод, расстрелы на моих глазах. Из 150 человек в лагере осталось 47 или 42, а остальные по разным причинам погибли — либо от болезни, либо от дистрофии, либо от расстрелов, либо от налетов нашей авиации, либо еще от чего. Несколько человек бежали. Вот один из них, Андрей, которого я крестил, бежал и добежал, я знаю. Недавно он женился, звонил мне из Волгодонска.

— Вы крестили прямо там?

— Да, несколько человек в плену я крестил по краткой формуле «страха ради смертного». Это были трое военных, 2 подполковника и 1 майор, и вот этот парень, Андрей, рабочий из Волгодонска. Все остались в живых, хотя надежды ни у кого не оставалось. Военные были совершенно ослаблены, в ужасном физическом состоянии, но все выжили, слава Богу…

— О чем с Вами говорили на допросах?

— Были беседы о вере, были даже какие-то упреки, так сказать, ваша вера не совсем правильная, она не несет ничего хорошего человеку. Были беседы и с теми, кого мы называем фундаменталистами, наемниками, воевавшими на стороне чеченцев, из исламских стран, — они говорили по-русски. Беседовали, так сказать, о разностях наших верований, но справедливости ради надо сказать, что призывов к отречению от Христа не звучало. Конечно, были другие попытки: суть всех допросов заключалась в том, чтобы я возвел какую-то клевету на священноначалие, на Русскую Церковь. Затевался такой пропагандистский трюк: они хотели показать, будто Церковь выступает пособницей имперской политики Москвы. В данном случае, моя реальная задача в Чечне в связи с гуманитарной миссией игнорировалась, и акцентировалось внимание на совершенно неправильно трактуемых вещах, противоречащих всякой логике, — о роли и значении Церкви в жизни нашего общества.

— Как охранники относились к Вам?

— Здесь действовала психология человека, имеющего над другим временное превосходство. Психология простая: я — вооружен, а ты — без оружия, я — сытый, ты — голодный, я — сильнее, ты — слабее, я могу тебя сейчас убить и знаю, что никаких последствий для меня не будет, а ты не можешь протестовать. Это чувство временного — все в жизни временно — превосходства, оно видимым образом уродует, калечит человека, и худшие качества вылезают наружу. Я поймал себя на мысли, что среди охраны много каких-то ущербных людей, которые чем-то озлоблены: у кого-то погибли родственники, у кого-то разрушен дом, у кого-то разбита машина, кого-то ограбили, кто-то в силу физических недостатков имеет какой-то комплекс и пытается какое-то несовершенство компенсировать насилием над другим человеком. Вот Кони, русский судебный деятель, очень хорошо в свое время выступал по делу одного уездного начальника, Протопопова. Он точно заметил, что иногда власть просто бросается в голову. Вот почему даже эта мизерная, абсолютно призрачная, иллюзорная власть рядового охранника над пленным, будь то подполковник, священник, начальник участка, прораб, строитель, она, конечно, уродовала многих. А наши страдания усиливались, потому что порой наскоки были очень изощренными и физически, и морально, и духовно.

— Ощущалось ли особое отношение к Вам как к священнику?

— Да, но очень по-разному. С одной стороны, некоторые охранники относились наиболее бережно, потому что знали, что они могут получить за меня хороший выкуп или обменять на меня побольше своих товарищей, родственников. Поэтому они были более корректны, хотя и стеснялись проявления своих чувств. Другие издевались — именно потому, что я был священником. Будь я плотником, столяром или газосварщиком, может, я вызывал бы меньше ненависти и раздражения. У третьих был чисто, так сказать, меркантильный подход, типа «я тебе сегодня помогаю, может быть, когда-то ты мне поможешь» и так далее. Сложно передать какое-либо одно определяющее чувство.

— Эти отношения с охраной, отношения между заключенными, похожи ли они на те, о которых мы столько читали, на те, что описаны у Солженицына, например?

— Да, я думаю, что лагерь, концентрационный лагерь — это неизменно. Страсти, бушующие в нем, страдания, сопровождающие насильственное задержание, они все были и здесь. Те же жуткие, примитивные условия содержания, те же вши, та же антисанитария, отсутствие медикаментов, бесправие полнейшее, голод, холод, да еще это усиливалось бомбежками и абсолютной неопределенностью положения. Мы не ждали конца войны, не ждали ее продолжения, не ждали вообще никакого чуда — я имею в виду большинство. Потому что отсутствие всякой информации ставило просто в тупиковое положение. В этом подвале жизни, в этой ситуации безнадежности, бесперспективности дальнейшей жизни оно ставило многих в тяжелейшее морально-психологическое состояние. И некоторые, я считаю, умерли от страха, от безверия, от отсутствия надежды.

— Как Вы встречали Пасху в плену?

— Представьте себе состояние священника, который не может служить не только на Великую пятницу, Великую субботу, но и в праздник праздников — Пасху. А мог ли я подумать за годы семинарской жизни, пастырского служения, что когда-то в день Светлого Воскресения я окажусь без пасхи, без кулича?..

Мы нашли выброшенную на мойку кастрюлю, где месилось тесто для того, чтобы печь хлеб охранникам. Мы собрали остатки этого теста, соскребли со стенок кастрюли — их хватило всего лишь на полкружки. Без дрожжей, без жира, на воде, мы сделали подобие замеса и на костре испекли пасху в этой кружке.

— Вы много говорили об ужасах плена. А вспоминаются ли какие-то проявления положительных качеств у людей?

— Честно говоря, очень сложно вспомнить какие-то положительные моменты, бывшие даже в нашей среде, в среде заключенных. Напротив, проявлялись порой самые зверские и низменные качества — скажем, желание любой ценой выжить за счет ближнего. Например, у нас в первый месяц заключения было очень тяжело с водой (да и на втором не легче, отнюдь не легче). У меня был такой пузырек, как из-под валокордина, на два с половиной глотка воды: это значит ведро воды в сутки на 50-60 человек. И вот однажды, когда меня привели после допроса, страшно хотелось пить: видимо, напряжение физических сил, выброс адреналина в кровь были настолько сильными, что все внутри горело. И я попросил, обращаясь сразу ко всем, не даст ли мне кто-нибудь хотя бы глоток или два глотка воды (речь не шла о кружке воды, о банке, о чашке — речь шла о глотках). Один сказал: «Да, я могу тебе дать, я пью мало воды, а ты мне отдай свою пайку», — то есть вот эту единственную чашку кукурузы, которую давали раз в сутки.

— Но хоть какие-то положительные проявления были?

— Честно говоря, сейчас очень трудно вспомнить. По-моему, их было очень и очень мало.

— Что говорили о войне?

— Многие прозревали, понимали, что власть опять народ «подставила», что в условиях так называемой демократии, перестройки, торжества закона, конституционного поля — то есть тех штампов, которые день и ночь мелькают на телевизионных экранах, — мы, люди обычные, простые, по-прежнему бесправны. Нет никаких рычагов, механизмов воздействия на власть. О средствах массовой информации говорят, что они — новая власть, что они очень могут сильно влиять. Да, в скандальном плане могут: кому-то испортить репутацию, организовать заказную статью и так далее. Но если раньше, в партийные времена выступление газеты с критикой того или иного района, области или чиновника становилось ЧП для этого региона: разбиралось на заседаниях обкомов, горкомов, давались ответы, чиновники переживали за свой статус, за последствия, которые могут поступить из центра, — то сегодня на многие критические выступления прессы просто никто не обращает внимания, люди смеются, всячески ерничают по этому поводу. Не знаю, о какой силе прессы говорят. О разрушительной? Да, потоки насилия, все эти фильмы ужасов, не имеющие никакого созидательного начала, показывают день и ночь. Единственное утешение, что иногда крутят наши ретроспективные фильмы 50-60 годов. Смотришь на любимых актеров, видишь чистые лица людей, пусть даже одержимых иллюзорной мечтой коммунизма, бесклассового общества, полного материального достатка, но, тем не менее, более чистых и более искренних, чем современные люди.

— Скажите, отец Филипп, Вы ощущали в заключении какую-то реальную помощь Божию?

— Конечно. Я просто убежден и потрясен тем, насколько Господь неотступно находился рядом со мной. Представьте себе: чистый четверг, Великий четверг на Страстной седмице в этой бревенчатой избушке, которая врыта в землю, которую заливает водой, в которой неимоверный холод, неимоверное количество вшей, где страшная стесненность, потому что вместо 30 человек туда втиснули 130, так что три с половиной месяца была возможность только сидеть на нарах размером чуть больше этого дивана, и на них было 12 человек. И вот в чистый четверг утром я подумал: «Господи, близится Пасха». Все мои личные страдания усиливались еще и тем, что я был лишен возможности находиться у престола, рядом с собратьями-священниками. И я вам скажу, что несколько раз приходилось даже плакать: не от бессилия, нет, не от боли, хотя иногда было и больно, потому что они 12 дней допрашивали нас самым интенсивным образом — сломанные руки и ребра говорят об этом. То есть физическая боль, конечно же, была, но это переживалось так, стиснув зубы, колоссальным напряжением организма. А вот плакать мне приходилось какими-то, я бы сказал, светлыми слезами, слезами радости, хотя, конечно, сквозь тернии. Я подумал о том, что сегодня, в чистый четверг, в то далекое время Христос со своими учениками разделил хлеб, и хлеб стал Телом Христовым, а вино — Кровью Христовой, за нас изливаемой во оставление грехов. И как же сегодня быть не сопричастным этому событию, этой Тайной вечере?

И вдруг я, совершенно не поверив тому, что меня кто-то зовет, по какому-то наитию, совершенно машинально поднялся с места и пошел. Меня звал к себе один из охранников. Совершенно неожиданно он сделал то, на что нельзя было даже надеяться. Он дал мне половину только что испеченной охраной лепешки. Знаете, это нельзя передать словами, потому что вряд ли кто-то из нас испытывал чувство реального голода на протяжении 4, 5, 6 дней в неделю. И вдруг в руках теплая, на жиру испеченная лепешка. И ведь сегодня день Тайной вечери, сегодня устанавливается евхаристическое общение Господа со своим народом. Это меня в какой-то момент буквально приподняло над землей и над этим естественным желанием съесть эту лепешку просто так, не осознав, что произошло. Ведь рядом тоже голодные люди, может, совершенно не думавшие о Господе, даже не знавшие, может быть, о том, что сегодня Великий четверг. Кому-то я рассказывал, а кто-то со мной и не общался, ведь были и такие, кто по вечерам кричал: «Долой церковь, долой попов!» И, конечно, половинки лепешки на семь человек, которые оказались в эту секунду рядом со мной, не хватило, чтобы насытиться, но именно она сыграла колоссальную духовную роль, став неким символом, объединяющей силой между мной и теми, кто был рядом.

Не все из них выжили, не все дожили до освобождения, но я уверен, что те, кто остался в живых, кто вынес всю полноту страданий до самого конца, до момента своего освобождения, будут это помнить всегда. Помнить не сам факт добра этого охранника — что может человек без воли Божией? — не сам акт его добродетели, гуманизма по отношению к нам, потому что невозможно было насытить всех той половинкой. Но помнить ощутимое присутствие Бога рядом с нами и Его всеукрепляющую силу.

— А сейчас Вы общаетесь с Вашими соузниками?

— Я получаю письма: весь стол завален письмами, — и от родственников тех, кого нет в живых, и от тех, кто выжил. У многих были проблемы с документами — например, у одного солдата срочной службы, который был в плену, — так что мне пришлось обращаться к главному военному прокурору. Этот солдат, Александр Пахоменко всегда проявлял сочувствие, сострадание, желание кому-то помочь, плечо кому-то подставить, поддерживал немощных. Мне он особенно помог при переходе на новое место: в марте, в слякоть ужасную, когда ноги в разные стороны разъезжались, когда мы, голодные, только что пережившие налет, безликой массой в стремлении к жизни двигались куда-то, неведомо куда, подгоняемые прикладами, пинками.

— Но у кого-то из них что-нибудь в жизни изменилось?

— Что изменилось, мне трудно сказать. Многие, волгодонцы особенно, были освобождены только в ноябре, поэтому они еще активно и к жизни не приступили, поскольку лечатся, стараются набрать вес и восстановить физические силы. Но я вспоминаю тот Великий четверг, вспоминаю свои неоднократные беседы со многими, кто был в жутком ожесточении, кто пытался из этого ада, из этого плена вырваться любой ценой, даже за счет близкого человека, друга, товарища. Многие из тех, кто рвался к жизни, кто считал, что это недоразумение, — сейчас оно закончится, и я буду героем, я приду в свою деревню, я пострадал, я претерпел, — они не выжили. Господь тем самым, видимо, остановил их нежелание измениться, их стремление продолжать прежнюю жизнь. Я убежден, что те, кто остался в живых, — это, в большинстве своем, люди, пересмотревшие и нравственные критерии своих поступков, и предыдущую жизнь. Это люди, ставшие ближе к Богу…

— Известно, с каким чувством Достоевский воспринял свое помилование, как глубоко он его пережил. А как Вы восприняли свое освобождение?

— Вы знаете, одним из испытаний на месте последнего заключения было испытание побега. Мне предлагали бежать люди, которые могли бы это осуществить. Теперь представьте себе ситуацию: обмен катастрофически затруднен, идут ли переговоры, мы не знаем, люди умирают каждый день по два, по три человека, с питанием опять страшно плохо, налеты авиации продолжаются, — то есть весь набор обстоятельств, которые говорят, что надежды на спасение нет. И в этот момент предлагают побег. Заманчиво? Конечно, тем более, что это единственный шанс. Я вспомнил из «Камо грядеши» Сенкевича апостола Петра, который послушал учеников и вышел из Рима, опасаясь мучений. И вот он идет и видит катящийся навстречу шар-солнце и говорит: «Господи, куда Ты идешь?» И слышит ответ: «В Рим, чтобы пострадать: ведь ты уходишь». Даже если скептически относиться к художественному вымыслу Сенкевича, постановка вопроса о взаимоотношениях человека и Бога абсолютно справедлива. У каждого своя Голгофа, каждый несет свой крест, и каждому этот крест дается по силам. Как же можно бежать? Хотя, анализируя способы и методы осуществления побега, я видел, что есть гарантия успеха. Потом я подумал, что прошлый побег привел к избиению всего лагеря и расстрелам. Значит, кто-то пострадает, если я убегу, — а физическое состояние людей было настолько ослабленным, что несколько ударов дубиной убили бы человека. Мое желание избавиться от страданий будет стоить жизни другим.

— И Вы остались?

— Я еще вот о чем подумал. У нас там был один доктор. Он мало, что мог сделать без медикаментов, без перевязочных средств, ведь случались гангрены, дизентерии. Он тоже хотел жить, как и все. Однако если бы ему сказали: «Мы освободим тебя, но эти люди умрут, потому что ты уйдешь и не сможешь им оказать даже элементарную помощь», — он бы остался. Ведь он врач, и у него уже в плоть и кровь вошло это чувство — помочь. Священник сродни. Я знал, что еще два-три моих слова могут кого-то подвинуть к внутренней перемене, к переоценке ценностей. Бросить людей в моей ситуации — это все равно что врачу бросить больного. Какая цена жизни священника, оставившего людей, пусть даже кричащих ему: «Долой попов, долой Церковь», пусть даже не несущего за них прямой нравственной ответственности? Эти размышления удержали меня, хотя было мучительно трудно отказываться от возможности вырваться из плена. Я помню последний день пребывания в лагере, очередное, пятое предложение побега… Я собрал все свои силы и сказал: «Господи, что мне делать?» — и снова заплакал, как будто расставался с жизнью, потому что отказ от побега был подобен отказу жить. И когда, казалось бы, в моей душе что-то могло дрогнуть, приходит начальник лагеря и говорит: «Собирайтесь, мы идем в деревню, вас освобождают».


Источник: «Татьянин день»

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.