Попытки противопоставления науки и Библии, как и их синтеза, имеют под собой одну основу: представление о том, что наука и религия говорят на одном и том же языке. Так ли это? Для ответа на этот вопрос филолог и библеист Михаил Георгиевич Селезнев анализирует специфику религиозного языка и языка науки.
Попытки противопоставить науку и Библию, равно как и попытки «синтезировать» науку и Библию, исходят из неверной предпосылки, будто наука и религия говорят на одном и том же языке. Это не так. Для того чтобы понять суть проблемы, нужно уйти от поверхностного сравнения фраз, выдернутых из Библии, с фразами, выдернутыми из научно-популярной литературы, уйти на уровень глубже – к анализу специфики языка Библии. Или даже еще на уровень глубже – к анализу специфики религиозного языка как такового и специфики языка науки как таковой.
I
Христианская вера есть состояние духа (или, как теперь сказали бы, состояние сознания), при котором окружающий мир – мир ошибок и боли, мир смерти и тления – видится преображенным. Однако это видение преображенного мира никоим образом не отменяет трезвое видение мира таким, каков он есть сейчас.
Мы видели смерть наших близких и знаем, как распадается человеческая плоть. Биология и биохимия могут детально описать нам необратимый процесс разложения живой ткани и органических веществ. Но христианин верит, что смерть – не конец и что неведомым нам образом человека ждет Воскресение. Эта вера есть вызов научному, биологическому знанию о необратимости распада живой материи. Вызов не в смысле того, что биология и биохимия ложны, и нужно спешно придумывать какую-то православную или креационистскую биологию, а в смысле того, что в мире есть ракурс, недоступный науке. В этом ракурсе, в свете Воскресения, все оказывается иным. Но свет Воскресения лежит за пределами биологии.
Для либерально-моралистического толкования Библии рассказ о Воскресении – басня, служащая нам нравственным уроком («сказка ложь, да в ней намек»). Но наша вера – это вера в Воскресение, а не в нравственно-аллегорические выводы из предания о Воскресении.
Кажущейся противоположностью такому либерально-моралистическому толкованию является буквально-фундаменталистское толкование, которое пытается любой ценой впихнуть содержание христианской веры в рамки «научной картины мира». Для этого оно перетаскивает библейский текст, предложение за предложением, в жанр научно-популярной литературы, игнорируя принципиальную жанровую и языковую разницу между древним текстом и современными научно-популярными книжками.
Эти две спорящие друг с другом модели толкования пытаются поставить читателей библейского текста перед дилеммой: либо впихнуть содержание христианской веры в рамки «научной картины мира», либо низвести его до статуса нравоучительной басни. Но дилемма эта ложная: она исходит из той посылки, что единственная реальность есть реальность этого мира, какой ее описывает научная литература, а все остальное – сказки.
Общей чертой этих двух, казалось бы, противоположных толкований является то, что мир преображенный, мир, освещенный светом Воскресения, в них отсутствует. Отсутствует и там, и там. Общим является отрицание эсхатологической реальности, реальности мира, залитого не светом сегодняшнего дня, а светом Дня невечернего.
Наука говорит о мире, каким мы видим его из этой жизни, изнутри этого мира. Вера говорит о мире глазами Бога, о мире, каким мы увидим его из эсхатона. Наука и вера говорят о разном.
«Научное и религиозное познание имеют совершенно различный характер. У них разные исходные посылки, разные цели, задачи, методы. Эти сферы могут соприкасаться, пересекаться, но не противоборствовать одна с другой… религия не занимается вопросами устройства материи» («Основы социальной концепции Русской Православной Церкви», XIV глава).
Два видения – видение мира, каким он есть здесь и сейчас, и видение мира, залитого светом Дня невечернего – сосуществуют в сознании христианина, не подменяя друг друга.
Мне могут напомнить про концепцию двух истин, популярную в католическом богословии, но я не стал бы так говорить. Мир один. Однако верующий видит его как бы в двойном освещении. Мир, каким мы видим его сейчас, глазами истории, и бросающий вызов этому видению образ мира, залитого светом эсхатона.
Между этими двумя видениями мира невозможен синтез.
Но надо сказать, что вообще и в современной науке, и в современной культуре прошла эпоха логических и рациональных синтезов. В отличие от того понимания мира, которое господствовало в античности и средневековье, в современном мироощущении разные фрагменты мира описываются разными системами терминов, в рамках разных парадигм, которые на логическом, рациональном уровне не сводимы вместе и не сочетаются друг с другом.
Стремление к синтезу разных видов знания, причем именно к синтезу, облеченному в рациональные термины, характерно для античности и средневековья. Важнейшая черта современного мира – сосуществование в сознании индивида или в сознании человеческой культуры разных парадигм, которые на логическом, рациональном уровне не сводимы вместе и не сочетаются друг с другом.
Логическая неснимаемость противоречия отнюдь не означает, что оно не может быть снято на ином уровне. Есть логика, а есть музыка с ее над-логическими сочетаниями тем и мелодий внутри симфонии. Сосуществование разных парадигм в рамках единой культуры или единой личности возможно не посредством логического синтеза, а в отношениях диалога, полифонии, вызова, логически не снимаемого противоречия.
Идеал научно-исторического исследования – построить машину времени, которая могла бы перенести историка в прошлое, чтобы он увидел прошлое из прошлого. Христианская вера предлагает нам не машину времени, а, если позволительно так выразиться, «машину вечности» – увидеть и прошлое, и настоящее не из прошлого, а из эсхатона – глазами Бога.
Есть притча про разговор человека и ангела.
«К человеку обратился ангел:
— Хочешь, я покажу тебе твою жизнь?
— Хочу, — сказал человек.
Ангел поднял его над землей и человек увидел свою жизнь и две пары следов, идущих рядом.
— Кто это рядом со мной? — спросил человек.
— Это я, я сопровождаю тебя всю твою жизнь, — говорит ангел.
— А почему иногда остается только одна пара следов?
— А это самые трудные периоды твоей жизни, — говорит ангел.
— И что же, ты бросал меня в самые трудные минуты? — возмущенно спрашивает человек.
— Нет, это я нес тебя на руках, — отвечает ангел…»
Человек увидел свою прожитую жизнь глазами Бога – из эсхатона. И увиденное оказалось радикально не похоже на то, каким он видел свою прожитую жизнь изнутри ее самой – из истории.
Христианская вера есть вызов обыденной картине мира (и заодно научной картине мира). Однако вызов веры не оспаривает ни истинность научных гипотез, ни истинность обыденного здравого смысла, он всего лишь говорит: эти гипотезы, этот здравый смысл – не есть последняя истина.
Последней истиной, точкой отсчета для христианской веры является эсхатон, «последний День». Весь Новый Завет проникнут ощущением близости этого Дня; без этого эсхатологического напряжения, вне контекста этой близости нельзя понять ни Евангелие, ни послания, ни Апокалипсис.
Вера как вызов. Именно так она и воспринималась апостолом Павлом («для иудеев соблазн, для эллинов безумие»). Именно так она воспринималась во времена римских гонений. Именно так она воспринималась при советской власти. Такова на самом деле суть христианской веры в любую эпоху. Даже в ту эпоху, когда власть пытается прикинуться христианской.
Этическим коррелятом к этому мировоззренческому вызову является Нагорная проповедь: в Новом Завете мировоззренческий и этический вызовы неразделимы друг с другом.
Фундаментализм пытается убрать соблазн этого мировоззренческого вызова, вписав его в научную картину мира. Точно так же, как консервативно-политизированное христианство (коррелирующее, как правило, с фудаменталистской экзегезой) пытается убрать соблазн и радикализм Нагорной проповеди, чтобы вписать ее в консервативно-привычные гражданско-правовые нормы.
II
Наука и вера различаются как своим предметом (мир, увиденный из истории – мир, увиденный из эсхатона), так и своим языком. О реальности мира, преображенного светом Воскресения, христианская традиция говорит не научным, а религиозным языком – и важнейший вопрос любого богословия есть вопрос об онтологическом статусе религиозного языка.
Каждый вид дискурса (бытовой, научный, религиозный, поэтический) следует своим правилам и имеет свои ограничения. В основе всего многообразия различных видов дискурса лежит обыденный, бытовой язык. Язык религии, язык науки – своего рода надстройки над обыденным, бытовым языком. Но надстраиваются они по разным законам и в разные стороны.
Язык науки характеризуется точностью, однозначностью и формализуемостью. Научные утверждения и гипотезы должны удовлетворять критериям верифицируемости и фальсифицируемости. Фальсифицируемость означает, что научные гипотезы, принятые ныне, могут впоследствии отвергаться (например, при смене научных парадигм или при обнаружении новых фактов).
Платой за точность и формализуемость является то, что некоторые, причем важнейшие для человека, вещи не могут быть адекватно описаны на формализованном языке науки. Человек постигает окружающий мир с помощью метафор. Метафора для человека – не просто художественный прием для описания окружающего мира, но способ увидеть в этом мире смысл и связь, осознать смысл этого мира. Однако именно метафоры выкидываются за борт, когда мы стремимся к научной точности, однозначности и формализуемости.
Наука не смогла создать такую модель работы человеческого сознания, которая объясняла бы феномен свободы человеческой воли, свободы выбора. И дело не только в том, что современная биология или современная биофизика, или современная физика ещене может этого объяснить. Наука в принципе не может дать такого объяснения, поскольку все, что она описывает, – будь то на уровне элементарных частиц, молекул, клеточных структур или нервных сигналов – может быть описано либо как необходимое, либо как случайное. Третьего не дано. В языке науки нет способа описать такое действие, которое, не будучи необходимым, не было бы случайным. Меж тем сознательный выбор разумного существа по определению и не необходим и не случаен.
Литература, эссеистика описывают внутренний мир человека значительно адекватнее, чем биохимия мозга. Язык изобразительного искусства передает смыслы, которые не могут быть переданы языком формул. Но язык искусства не поддается формализации.
Между литературой и эссеистикой, с одной стороны, и точными науками, с другой стороны, лежит область гуманитарного знания (литературоведение, искусствоведение, музыковедение). Это даже не область, а целый спектр областей, какие-то ближе к эссеистике, какие-то ближе к точным наукам. И легко заметить, что чем глубже в той или иной области гуманитарного знания затрагивается внутренний мир человека, тем труднее эту область знания формализовать. Напротив, чем больше мы формализуем ту или иную гуманитарную дисциплину, приближая ее методологию к естественнонаучной, тем больше эта дисциплина дегуманизируется.
Словно какой-то закон кладет предел человеческому вéдению: «Ты можешь говорить точно – но не о главном. Или о главном – но не точно».
Что касается религиозного языка, то очевидно, что он еще дальше от языка точных наук, чем язык гуманитарного знания. В гуманитарном знании есть одна переменная, плохо поддающаяся формализации, – человек. В богословии таких переменных две – человек и Бог. Поэтому язык богословия, в частности, язык библейского повествования предельно далек от языка точных наук.
Однако научно-технический прогресс последних столетий привел к тому, что научный язык удостоился незаслуженной почести считаться единственно истинным. Поскольку же широкие народные массы не в силах отличить научный язык от наукообразного, этой почести – еще более незаслуженно – удостоился научно-популярный язык, а также – совсем уже незаслуженно – язык наукообразного дилетантизма.
Для человека эпохи научно-технического прогресса научность равнозначна истинности. Восприняв это в качестве аксиомы, сторонники фундаменталистского прочтения Библии бросают в лицо своим оппонентам: «Так вы хотите сказать, что Библия ненаучна? То есть, что она неистинна?» Этими возмущенными восклицаниями фундаменталисты, по их мнению, защищают свою веру в Библию. На самом деле они защищают прежде всего свою веру в тождество истины и научности. Чтобы верить в Бога, им непременно нужно придать своей вере статус научности, а Библию превратить в учебник по всем наукам.
В основе такого подхода лежит обожествление научного (точнее говоря – если речь идет о «научном креационизме» – наукообразного) языка и дегуманизирующее презрение к языку образному, языку искусства и религии. А кроме того – нечувствие истории.
Ибо любой человеческий язык укоренен в стоящей за ним конкретной исторической культуре, связан с ней. Эта связь тем сильнее, чем больше в языке образных выражений и метафор. Текст формируется исходя из тех понятий и образов, которые подсказывает данная конкретная культура, формируется с опорой на свойственную данной культуре картину мира.
Текст, написанный для человека древнего Ближнего Востока, на языке древнего Ближнего Востока, исходя из тех понятий, образов и представлений о мире, которые были характерны для культур древнего Ближнего Востока, никак не может быть буквально переложен на язык современной науки. Такое переложение будет по отношению к древнему религиозному тексту еще большим насилием, чем по отношению к религиозному тексту, написанному нашим современником.
III
Общей чертой науки и религии – в отличие от их суррогатов – является ощущение мира как тайны, понять которую человеческий разум может лишь отчасти, и как загадки, которая становится тем загадочнее, чем больше ты вникаешь в нее. Этого ощущения нет в популярно-научном мировоззрении, согласно которому наука все уже открыла и доказала – а если ещене открыла, так скоро откроет. Это ощущение тайны пропадает и из религиозного мировоззрения, если мы считаем, что все уже давно разъяснено и растолковано, и нам остаются лишь гомилетические вариации на тему давно сказанного.
Наука строит гипотезы, которые обречены на смену при смене научных парадигм или при обнаружении новых фактов. Эти гипотезы плохо умеют говорить про человека и совсем не умеют говорить про Бога. Пытаться, опираясь на эти гипотезы, вставать в позу всеведущего есть ни на чем не основанная гордыня, hybris.
Религиозное созерцание видит то, что недоступно научным гипотезам – но видит неясно, догадываясь, словно отражение в тусклом зеркале (1 Кор 13:12), и излагает увиденное на языке, который сродни искусству, а не науке. Насильственное впихивание библейского текста в рамки научной картины мира тоже не дает человеку оснований ставить себя на место всеведущего Бога. Это тоже гордыня, hybris.
Взаимное непонимание науки и религии проистекает из-за того, что в диспут вступают два человека, каждый из которых мнит себя знающим больше, чем он знает на самом деле. При этом они еще и говорят на разных языках – а думают, что говорят на одном.
Что касается «синтеза» науки и откровения по образцу «научного креационизма», то он представляет собой уже двойную гордыню, сугубую hybris. Нечувствие разницы между языками науки и веры приводит к тому, что результатом такого «синтеза» оказывается смесь псевдонауки и псевдоверы.
Селезнев М. Г.
Источник: Богослов.ru