Вера Полозкова: Я нарушаю очень много правил
Перед тобой сотня девочек-рецидивисток, и нужно завладеть их вниманием
Я работала внештатным корреспондентом журнала «Космополитен» в юности, но, в отличие от своих удачливых подруг, которые вели колонки про баночки и пробнички, я вела рубрику «Изнанка». Занималась, в частности, историями женщин, переживших какую-то страшную трагедию – от онкологии до раннего изнасилования и потери ребенка, брала у них интервью. Сначала это были интервью, а потом стало понятно, что я там вообще не нужна: рубрика стала просто прямой речью, записанной определенным образом: чтобы она имела какую-то внутреннюю структуру, драматургию.
Это была удивительная работа. Мне было девятнадцать лет, и мне казалось, что в моей жизни очень много проблем, что все совершенно не так, как я хотела, и мне все не нравится, и я себе не нравлюсь, и вообще.
Я общалась с очень простыми женщинами – никаких селебрити, никаких суперзнаменитостей – которые нашли в себе силы двигаться дальше. Три дня после встречи с каждой из них я себя ненавидела, потому что, во-первых, у меня нет вообще никаких проблем и никогда не было, а во-вторых, я слабак, который все прекрасное вокруг воспринимает как препятствия и трудности.
В какой-то момент меня «Космо» отправил в командировку с активистами, врачами и ВИЧ-положительными девушками, которые нашли в себе силы об этом громогласно заявить. Называлась эта история «Женщины против СПИДа». Сережа Головач фотографировал красавиц с открытым диагнозом.
Это было десять лет назад. Сейчас люди начинают что-то узнавать, а тогда, если ты, например, приезжал в Армению и просил статистику, тебе говорили, что ВИЧ-инфицированных женщин в этой стране вообще нет, просто потому что тебе не могли сказать правду, да и не считали их. Тогда предрассудки были гораздо более жесткими и страшными: нельзя пить из одной чашки и все прочее. Мне даже друзья говорили: «Ты с ними всеми фотографируешься в одном ряду, и кто-то скажет: такие-сякие, все больные в таком молодом возрасте, – и ты будешь среди них, как будто у тебя тоже диагноз». Меня нисколько это не пугало. Это такие удивительные, сильные и храбрые, потрясающие женщины и матери! Для меня было честью стоять в одном ряду с ними, потому что я не знаю, нашлись бы у меня силы на подобный поступок или нет. Мы подружились, с некоторыми из них мы общаемся до сих пор.
Потом девушка, которая организовала эту поездку, работала в фонде, занимавшемся резистентным туберкулезом, и она попросила меня поехать в колонию, почитать стихи и рассказать про резистентный туберкулез людям, которым по четырнадцать лет, но они никогда в жизни не были ни в театре, ни на концерте. У них нет культуры слушания, поэтому они не фиксируются на тебе, пока ты не начинаешь говорить действительно что-то интересное.
Они встретились друг с другом в актовом зале, очень активно общаются, и тебе нужно перехватить их внимание. Это был серьезный опыт в моей жизни: в очередной раз из своей очень понятной реальности, где, как кажется, есть место и провалу, и потрясению, и трагедии, ты попадаешь туда, где находится несколько сотен красивых девочек, про которых ты знаешь страшные вещи. Поскольку в колониях не сидят просто так, скорее всего, они рецидивистки, они уже не один раз были судимы. Это многое заставляет переосмыслить.
А потом моя подруга (Ольга Кудиненко – прим. ред.) начала создавать украинский фонд «Таблеточки» (самый большой украинский фонд, помогающий детям с онкологией – прим. ред.). И я несколько раз, как и другие авторы, устраивала благотворительные вечера и собирала деньги на «Таблеточки». Наверное, если бы нам было в этот момент по сорок лет, мне кажется, мы бы уже не были так бесстрашны. Но Оле было 23. И до сих пор троллинг и подозрения в том, что там что-то нечисто, она получает в каком-то немыслимом количестве, но продолжает делать очень важную работу.
Единственная область применения сердца
Все люди вокруг меня, которыми я восхищаюсь, от Кати Гордеевой до Чулпан Наилевны Хаматовой, напрямую связаны с этой деятельностью. Мне кажется, что это единственная область применения своего сердца, потому что журналистика, к сожалению, в стране потихонечку заканчивается, и с искусством, судя по всему, будут большие проблемы в ближайшем будущем.
Но и сюда уже приходят с проверками. На фоне этого государство выглядит очень неприятно, но пока, видимо, потому что это какая-то важная область выживания страны, в нее никто не лезет. Я наблюдаю за этим с огромным счастьем и удовольствием.
– С какими фондами вы дружите?
– Две моих близких подруги работают в ЦЛП – Центре лечебной педагогики. Одна – педагог, другая занимается связями с общественностью этого центра, они пришли туда из журналистики. Для меня это совершенно удивительное начинание. Большая часть вещей и явлений в современности возвращает мне веру в людей, в страну, в ситуацию, в историю.
Еще двадцать лет назад невозможно было представить, чтобы люди серьезно занимались детьми с неизлечимыми диагнозами, с ментальными нарушениями – это был такой отряд изгоев навсегда.
А тут они очень серьезных успехов добиваются в том, чтобы максимально социализировать, интегрировать в жизнь, в профессию, в общение детей, у которых все что угодно – от аутизма до ДЦП и каких-то диких посттравматических нарушений.
Моя знакомая делает фонд, который называется «МойМио», для мальчиков с миодистрофией Дюшенна, болезнью, которая не лечится, но при которой состояние ребенка можно существенно облегчить.
Есть «Дом с маяком», который все знают, я делаю туда ежемесячные пожертвования. Я помогаю «СПИД. Центру», потому что это, на мой взгляд, самая замалчиваемая и самая страшная эпидемия в стране. Отмена ввоза иностранных лекарств может стать огромной национальной трагедией, потому что сейчас полтора миллиона людей с диагнозом, а сколько еще не диагностированных! Это может быть очень большой бедой.
Что еще? Мне очень нравится то, что делает фонд «Сестры».
Кроме того, возникает огромное количество каких-то адресных вещей. Есть отдельные люди, которым я стараюсь посильно помогать.
На самом деле я ни с кем не сотрудничаю по-настоящему. Это меня расстраивает, потому что мне бы хотелось заниматься благотворительностью всерьез и системно, но я жду, что меня из этого всего выберет само. Для меня это не имиджевая история, а история, в которую я буду сердце вкладывать.
Это будет тяжело даваться, потому что любые истории, связанные с больными, тем более – с умирающими детьми, будут мне стоить большого куска жизни. Но я уже понимаю, что в ближайшее время определюсь с тем, куда мне пойти и чем системно заниматься. Много-много лет огромная часть людей, которые представляют для меня моральный авторитет, занимаются именно этим.
–Моральные авторитеты?
– Это иногда неожиданные люди бывают. Есть несколько людей, на которых я в инстаграме подписана. Их существование в мире наполняет меня надеждой. Есть многодетные матери, у которых все получается, которые готовят и работают, и классно выглядят, и со всеми успевают общаться по-человечески и вникать в их проблемы, дела и заботы.
– Вы верите в эту историю?
– Конечно. Это нельзя подделывать системно несколько лет. Можно дать интервью, где вы все будете счастливы: хотя вы давно в разводе, и на одной фотографии сидите и улыбаетесь. Но если ты давно подписан на кого-то, ты видишь историю, ты видишь, как снимают ребенка, как он бежит к этому человеку с камерой в руке – слишком трудно это подделать, потому что слишком много режиссуры понадобилось бы. Мы же все друг другу, так или иначе, реалити-шоу.
Еще есть барышня из Австралии, у которой шестеро детей родилось с 18-ти до 23-х, и теперь она их очень классно воспитывает. Я часто прихожу посидеть на этой странице, выдохнуть, подумать о своей жизни.
Что касается моральных авторитетов – то это Катя Гордеева, которая меня восхищает. Нюта Федермессер, Чулпан Хаматова. Тут еще вопрос в том, как твоя общественная миссия сочетается с твоим непосредственным даром и призванием. Люди, которые это совмещают и не ломаются ни там, ни там, для меня какие-то титаны духа, я с огромным уважением к ним отношусь.
Они делают много из совершенно необъяснимых обывателю соображений. Ни один нормальный человек не будет этим заниматься – это не окупается, это не возвращается тебе каким-то статусом, это куча ужасной, тяжелой, прорубающей скалы пахоты, от которой только ощущение усталости – но когда проходит десять лет, выясняется, что ты перевернул целую отрасль в стране. Что умирало 95% детей от онкологических заболеваний, а сейчас умирает 14%, и вот это ты сделал за десять лет. Невероятно! А в процессе кажется – все, провал, они так и говорят.
Два больших ужаса
– А что в отношении своих детей вы будете делать не так, как ваша мама?
– Моя мама жила на дикой скорости и до сих пор не может остановиться – это болезнь поколения, которое не умеет отдыхать. Знаете, есть люди, которые не умеют останавливать деятельность, потому что им кажется, что они в этот момент умирают. Когда-то это действительно спасало ей жизнь, потому что иначе было просто не продраться сквозь весь спектр ужаса, который происходил вокруг.
Я в детстве была человеком совершенно другого темперамента, и она бесконечно все за меня переделывала. Если мне доверяли какую-то уборку, можно было прямо посчитать минуты, когда ворвется мама и скажет, что с такими скоростями только смерти дожидаться, и за четыре секунды все переложит так, как надо ей самой, и вообще не так, как ты хотел. На все, чему она меня учила, ей хватало терпения на полчаса примерно, дальше она взрывалась и говорила: «Делай, как хочешь! Я вообще не понимаю, как так можно!»
У нас была проблема в разности скоростей. Мама вечно куда-то бежала, ей нужно было успеть, добежать, доделать, а я могла зависнуть, потому что мне пришел какой-то мультфильм в голову, и я его с одним надетым ботинком пытаюсь представить на обоях. Вот я уже почти его дорисовала и вписала во все эти клеточки и узоры, и тут прибегает моя мама и обнаруживает, что я еще не собралась, а нам выходить, нам куда-то бежать.
– У вас такое с сыном бывает?
– Нет, у меня такого с сыном не бывает. Я могу поторопить, прикрикнуть, но по другому поводу. При этом надо понимать, что моя мама, сколько бы работы у нее ни было, водила меня в хореографический кружок, в художественную школу, в два разных хора в разное время, в модельную школу, когда я подросла. У меня было такое количество всего! Я шесть лет занималась хореографией. Я пела, у меня была приходящая учительница по фортепиано. Я училась в английской гимназии.
Мама очень серьезно подходила к моему образованию. Я не уверена, что у меня хватит сил делать все то же самое, но у меня есть чувство, что пока сын маленький, все эти штуки ему во вторую и третью очередь нужны. В первую очередь нужны расслабленные и веселые, получающие удовольствие от общения с ним родители, с которыми можно дурить, стоять на голове, прыгать на батуте, кататься на велосипеде. Если он это запомнит из детства, я буду очень-очень счастлива, мне большего не надо будет.
На то, чтобы с ним близко и в расслабленной атмосфере общаться, я специально трачу много времени. Я могла бы гораздо больше работать и, соответственно, гораздо больше зарабатывать, и вообще по-другому строить свой график, если бы это не было моим приоритетом. Но у меня родился ребенок, и мне хочется, чтобы ему было кайфово, пока он маленький. Мне кажется, что я довольно много для этого делаю.
– Как еще вас изменило материнство?
– Вообще все меняется, мне кажется. Это тот случай, когда тебе говорят, что прежней жизни больше не будет, а ты отвечаешь: «И слава Богу!» Ты был главным человеком в мире, на тебе сосредотачивалась сразу вся ответственность, потому что любой свой проигрыш, любую свою провальную историю ты воспринимал как конец света.
А тут вдруг фокус внимания резко смещается, и ты понимаешь, что ты вообще не главный человек в этом мире. Софит переходит на другого персонажа, и это огромное облегчение, как ни странно.
Вообще, у меня было множество страхов, связанных с первым ребенком, и они были не бытового типа: как же это все – не спать, кормить? Это меня очень мало интересовало.
У меня было два больших ужаса. Первый – что у меня не хватит любви на это все, потому что мне нужно много ездить, много работать, видеть вокруг большое количество друзей. Все мои мысли заполнены, вся моя энергия распределяется, и как сюда впихнуть еще целого ребенка? Целого ребенка, когда ты на бегу постоянно, когда чемоданы открываются, чтобы их перепаковать и поехать дальше. Это же вообще все по-другому!
Второй – что я буду делать все, как в инструкции написано, но ничего не почувствую. Было страшнее всего, что я буду на него смотреть и думать, что я как бы отработала, потому что младенцы очень много берут.
Я просто не знала, что они столько дают. Это становится понятно, когда они уже появляются, потому что издалека кажется, что они просто выпивают тебя, и все. Я боялась, что это будет ребенок из какого-то другого гнезда.
Очень часто я вижу вокруг себя родителей схожего темперамента, характера – понятно, почему они вместе. Ребенок, который у них родился, – полная противоположность. Он будто хочет испытать каждое слабое место, которое у них есть, в каждый недочет ткнуть и дать понять, насколько они несовершенны. Я это наблюдала такое количество раз, что думала: родится у таких, как мы, соловьев-разбойников, ребенок, который будет суперрациональным, мрачным, спокойным, холодным интровертом – что я буду делать? Мне будет невыносимо.
– С рождением ребенка обычно приходит страх.
– В моей жизни было довольно много ада до него. Огромное количество ада возникает там, где ты не мог ничего проконтролировать или находился в иллюзии.
– Что такое ад?
– Предательство от человека, с которым вы даже договорились о том, что вы будете делать в случае предательства. Или страшные любовные истории, заканчивающиеся тем, что ты развален просто. Много чего, что сделало меня, как ни странно, абсолютным фаталистом. Я поняла, что можно себе очень сильно отравить жизнь непрерывной тревогой по поводу того, что может произойти, но произойдет всегда не там, где была твоя тревога. Произойдет всегда там, где ты был уверен или вообще никогда не посвящал этому внимания.
А еще в период особенного поиска ответов на вопросы я оказалась в Индии и увидела, как там люди живут и относятся к опасностям своей жизни. Я поняла, что мне надо все отпустить. Дети и близкие, как и ты сам – это источник непрерывного ужаса, смерти, потерь, отчаяния, чего-то, что может застать тебя врасплох. Из того, что если ты будешь все время туда немножко платить из своего внимания, этого с тобой не случится, нельзя исходить. Это просто случится или не случится – вот и все. Я себе запретила в эту сторону думать.
– Можно теоретически запретить, а на практике это как?
– Как-то мне удалось, я с очень спокойным сердцем оставляю сына с бабушками и дедушками. Вообще он родился очень утвержденным в мире. Они же в первые полгода иногда умирают от неизвестных причин.
У тебя есть чувство, что тебе дали подержать чужого ребенка и в любой момент могут его забрать. В них душа как будто еще не горит, а мерцает. Они очень маленькие, очень хрупкие.
Любая глупость, сквозняк, что угодно может оказаться фатальным. Я смотрела на сына и себя все время спрашивала: «Как ты переживешь, что ты будешь делать?»
Когда я разговаривала с подругами, потерявшими детей на разных этапах, внутриутробно или уже рожденных, я видела, что есть люди, которые пережили, а есть люди, которые не пережили. Но те, которые пережили, фаталисты. К сожалению, таков единственный способ через это пройти, потому что если ты все время будешь возвращаться: «За что тебе это? Как это обработать? Как себя наказать за то, что ты это допустил?», – то ты лишишься и своей жизни.
Она не просто так дается, ее надо очень правильно использовать. Я об этом очень много думаю. У всех нас есть какое-то чувство, что она не нам принадлежит на самом деле, она нам выдана как очень большая инвестиция, которую здорово было бы потратить не впустую.
– Как это – не впустую?
– Не впустую – получить абсолютно уникальный духовный, эмоциональный, интеллектуальный и чувственный опыт. Вот так ее вложить было бы здорово. Даже не в смысле результата, потому что ты не сможешь его инвестировать в то, чтобы не умереть. Но на этом отрезке количество пустых, бездарных, потраченных на самокопание, ненависть, провоцирование агрессии дней можно было бы сократить.
Мама жестко пахала пять лет, но я не получила диплом
– Вера, а расскажите о детстве?
– Детство было довольно обычное для ребенка 90-х в Москве. Когда я родилась, моей маме было 39, она не была замужем, ее родители умерли к этому моменту. Она была абсолютно наедине со свежесвалившимся на нее материнством. Этим обусловлено многое, потому что мамина жизнь, несмотря на то, что она меня очень любила, была посвящена, в основном, выживанию. Надо было меня кормить, одевать.
Я пошла в сад года в два, очень много болела. Со мной все время была связана какая-то тревога и беда, потому что меня приходилось все время оставлять одну, но одной мне было очень не очень, поэтому мама все время дергалась. Она совмещала несколько работ и все время была на бегу. Кажется, ни одна из этих работ не была ее призванием, она просто это делала, чтобы зарабатывать деньги.
Мама всю жизнь была инженером ЭВМ, проектировала подводные лодки, но в 90-е это уже никому не нужно было. Она пошла в юристы, регистрировала предприятия. Потом у нее было много всяких интересных профессий, но вообще-то она хотела стать артисткой. Когда поступала в театральное, по какому-то глупому поводу ей в этом отказали, дескать, у нее очень мало комсомольского стажа или что-то такое. В своей жизни она очень недоиграла и недоблистала. Каждый, кто ее знает, понимает, что в этой семье артистка одна – это Алла Сергеевна. У нее выступление практически каждый раз, когда есть зрители. Она классная, ей много в жизни довелось перетерпеть. Мы очень дружили в моем раннем детстве, всем делились и очень друг друга любили.
Потом я поступила в университет. Маме было уже 55, она начала стареть и болеть, у нее начала уходить земля из-под ног. Мне было 15, меня все не устраивало. Мы надолго потеряли очень важную связь и близость, непрерывно выясняли, кто кому что должен. Это продолжалось буквально до каких-то последних лет. Как часто это бывает, череда трагических событий привела к тому, что мы встретились совершенно на другой территории и из другого состояния, ощущения и возраста друг с другом, наконец, поговорили.
Я вдруг поняла, что я на самом деле с ней лет тринадцать не разговаривала. Мне показалось, что мы в последний раз виделись, когда мне было 15, потом потерялись надолго. Так бывает, когда что-то затмевает твое подлинное отношение к человеку. У нее было ощущение, что я все сделала не так, как ей хотелось. Я ничего не даю ей из того, что должна. Мама принадлежит к поколению 1946 года рождения, там есть очень суровая история с долженствованием. «Я всю жизнь в тебя вложила», – и так далее. Эта история неправильная, это не про сейчас.
– И наверное не нравилось, что пишете стихи?
– Там даже дело не в стихах, потому что стихи ее в меньшей степени расстраивали, все знали, что это не профессия. Я просто не делала так, как она мне говорила, и вообще не так была устроена, как ей было бы удобно. Это было очень трудно пережить. В условиях, когда все надо контролировать, потому что от этого зависит жизнеспособность всей системы, ты не можешь отпустить, не можешь никому позволить взять этот контроль. Я сбегала из дома, со мной много чего было.
Я была очень хваткая, у меня был хорошо подвешен язык, поэтому я могла на перемене что-нибудь прочитать и довольно подробно ответить по любому вопросу. Училась я легко и хорошо. В тринадцать лет я пришла на день открытых дверей на факультет журналистики МГУ и поняла, что это такое красивое здание, что мне необходимо в нем учиться – не важно, чему. Если кто был на Моховой, тот себе представляет, о чем речь. Я на это посмотрела, думаю: «Чего бы это ни стоило, ври, говори, что ты другой человек, надо сюда поступить». Я пошла учиться в школу юного журналиста. Ушла из школы, поступила в экстернат, закончила два класса за один год.
– Вы все эти решения принимали сами?
– Да. Мама меня, надо сказать, очень поддерживала в них. Ей было удивительно, что я так решила поступить. Я всю жизнь что-то пишу. Шли какие-то переговоры про литинститут, про что-то еще. В итоге не было вариантов, я ничего себе другого не представляла. Я поступила – правда, не добрала балла, попала на платное отделение.
Мама довольно жестко пахала пять лет: тогда это были небольшие деньги, но для человека за пятьдесят, который один воспитывает ребенка, они были серьезными. Она многим пожертвовала для того, чтобы я училась на журфаке.
Я не получила диплом, я его просто в итоге не написала. Я была отличницей, у меня до сих пор зачетка хранится, но за три месяца до окончания я ушла.
Это была довольно предсказуемая история про большое личное потрясение, и она обернулась тем, что со мной в один день перестало общаться полфакультета. Каждое мое появление сопровождалось гробовым молчанием. Я прожила очень счастливые пять лет на журфаке, у меня было огромное количество друзей, со мной случились ключевые вещи в возрасте от пятнадцати до двадцати, и пережить это было сложно.
Я осталась без троих ближайших друзей в один день
Вышла статья. Меня попросили написать историю про меня, мою подругу и мальчика, из-за которого мы стали общаться и дружить. Там были изменены все имена и фамилии, кроме моей, потому что меня в последний момент спросили, какую фамилию писать, я не поняла, о чем речь, и подписали моей.
Тебе не приходит в двадцать лет в голову, что это все прочитают, а людям, которые там были упомянуты, в учебной части развернули журнал и показали, что произошло. Там не было никакой крамолы, но всех до глубины души возмутило, что я рассказываю какие-то личные истории. Я до сих пор не очень понимаю, что именно произошло, но я осталась без троих ближайших друзей в один день. Вокруг них объединилась еще куча народу, которые перестали со мной общаться.
– Как вы это пережили?
– Это было сложно, но это было не первое большое человеческое предательство в моей жизни. Мне уже приходилось сталкиваться с тем, что тебя предает один близкий человек, а рушится полжизни и весь твой круг, потому что он уводит других вместе с собой. Это была первая большая депрессия на входе во взрослую жизнь, необходимая для того, чтобы все начать сначала.
– Что вы с этим делали в этот момент, если больше на факультет не возвращались – просто ходили по улицам?
– У меня вокруг уже много всего происходило. Были какие-то романы, как бывает в двадцать лет. Я начала путешествовать, дописывала первую книжку. Мне было чем заняться, но я очень хорошо помню ощущение абсолютной катастрофы. Тебя человек, который ручался за то, что все будет хорошо, просил написать материал, в котором содержалась довольно смешная документальная история, а закончилось все полным крахом.
Так я узнала, что не мне одной принадлежат авторские права на все сюжеты, которые вокруг меня происходят, что нужно спрашивать у всех, кто фигурирует в истории, можно ли это публиковать.
На тот момент я вела ЖЖ уже четыре года, его читало много людей. У меня есть ощущение, что я – такой классный хронограф всей этой моей прекрасной и сумасшедшей юности, что мне в силу даровитости можно про все это писать. Я это делаю, потому что у меня есть какие-то документы, позволяющие все это фиксировать. Это же так круто! Про какие-то суперважные состояния, суперинтимные вещи, встречи, истории я могла рассказать с именами, с фамилиями и чуть ли не с картинками, потому что мне казалось, что это такая драгоценность, такая фактура!
Это болезнь любого литератора, особенно если он очень молод и не понимает, насколько публично то, что он делает. Раньше были бумажные дневники, до которых никто никогда не доберется. Я считала ЖЖ таким бумажным дневником, долгое время в полной мере не осознавала силу его воздействия, потому что когда ты его заводишь, там тридцать человек у тебя в подписчиках, и ты всех их знаешь. Когда их становится больше, ты немножко утрачиваешь это ощущение. Сейчас это повсеместная история, но шестнадцать лет назад это было что-то новое.
Вся эта история закончилась трагически, потому что один человек, который в ней фигурировал, умер через четыре года. Мы так и не обсудили ничего из того, что произошло. Я была у него на похоронах. Так для меня закончился факультет. Я несколько раз предпринимала попытки вернуться и написать злополучный диплом, но что-то мне до сих пор мешает.
– Диплом о чем был?
– Про поэтическую практику. Про нескольких современных поэтов, их язык и способы выразительности. Тема менялась несколько раз, я много раз приступала к нему. Меня любят на факультете, зовут иногда пообщаться со студентами. Они любят говорить, что я училась, – не говорят «закончила», говорят «училась на факультете».
– Однажды дадут еще звание почетного профессора.
– Нет, для этого надо будет сдать большое количество хвостов.
Бог из разных интерфейсов
– В чем смысл жизни, если все равно потом человек умирает? В чем вообще смысл смерти?
– В смерти есть большой смысл. Мне кажется, что в бессмертии мы были бы совершенно озверевшими, наглыми, высокомерными, черствыми, апатичными, ленивыми, безнравственными чудовищами, потому что только в тени и в отражении смерти все приобретает цену и глубину – это ты возьмешь с собой, а это ты не возьмешь с собой.
Это ты успел сделать до того, как тебя смели с карты, а это ты не успел. Во всем вес появляется, а так все было бы ни о чем. Все, что мы приобретаем: все наши знания, весь наш опыт – ничего бы не стоили, потому что впереди еще бесконечность. В смерти огромный смысл и польза.
Кстати, в Индии любой человек расскажет, что она – не окончательная история, просто история о переходе, пообещает тебе, что ты еще побываешь в сотне других людей. Ты посмотришь это кино еще в куче разных вариантов – вот что такое смерть для них.
Для индусов это вообще не трагедия и не потрясение. Там человек с покойником фотографируется перед тем, как его сожгут, потому что это любимый дед, и улыбается. Улыбается потому, что все хорошо, дед прожил классную жизнь, покинул тело, и его привезли в святое место отправить дальше по реке бытия.
– Все равно мне кажется, что любой человек оказывается перед этой кирпичной стенкой, в которую ты бьешься, когда рядом с тобой человек был вчера, а сегодня его нет.
– Конечно, но это история про тебя самого, а про него – уже нет. Он кирпичную стенку преодолел. У меня в прошлом году умерло несколько близких друзей. Мне, наверное, первый раз за мою взрослую жизнь пришлось столкнуться с интенсивным проживанием ужасной несправедливости – они умерли молодыми, у них всех остались маленькие дети. По всем законам этого просто не должно было случиться.
Я поняла в какой-то момент, что все, кого мы жалеем в этой ситуации, это все равно только мы, потому что вот так выглядел замысел о том, как они должны были существовать в этом мире. Претендовать на то, что ты знаешь лучше, как они должны были прожить и закончить, – невероятная гордыня.
То, что тебе невыносимо жить без них, вызывает очень большое сочувствие, но это только твоя проблема на самом деле, потому что они уже свободны. Как бы там ни было, они, раз тебе так больно, сделали с тобой что-то невероятно важное. Они уже реализовали все, для чего пришли, в частности, вызвали такую любовь, что когда их хоронят, стоит сто пятьдесят друзей и рыдает.
С земли тебе кажется, что это самая большая несправедливость, но стоит тебе подняться и посмотреть, как вещи выглядят в другом масштабе, может быть, ты как-то переосмыслила бы свою точку зрения. Тебе просто, к сожалению, не дана никакая другая логика, чтобы понять, почему случилось так, а не по-другому. Ты никогда не узнаешь этого, прими это.
– Вы верите в жизнь после смерти?
– Конечно. Но я вижу загробную жизнь не так, как учат буддисты и индуисты – про целую серию реинкарнаций в зависимости от личных кармических заслуг. Но то, что определенно с физическим умиранием ничего не заканчивается, мне кажется, я знала с самого начала, еще до всех религий в моей жизни.
– Вы верите в Бога?
– Да. Опять же, в некоторый собирательный образ из разных религиозных интерфейсов. Я была очень религиозным ребенком в детстве, у меня набожная мама. Чистое христианство не очень встретишь в России. Наше православие сочетается с тем, что мы плюем через плечо, заглядываем в зеркало, когда ключи забываем, ходим к гадалкам, когда у нас какие-то вопросы возникают, покупаем заговоренные амулетики, любим смотреть «Битву экстрасенсов» и так далее.
У меня Бог складывается из Своих проявлений в разных культурах и религиях. Я в каждой религии знаю какого-то человека, который точно к Богу имеет самое непосредственное отношение и собой Его бытие доказывает красноречивее любых других фактов и наглядных свидетельств.
– Вы еще ищете свой путь?
– Я нахожусь, скорее, в состоянии поиска способа служения. Этому посвящена большая часть моей жизни. Мне бы хотелось находиться в куда большем контакте и взаимодействии с духовной сферой. Но как это сделать так, чтобы это целиком отвечало тому, что я представляю?
У меня некрещеный ребенок, моя мама очень переживает из-за этого, но я не крещу его не потому, что я нехристь и моральный урод.
Я не хочу, чтобы это было пустым жестом. Я не хочу быть человеком, который был в церкви два раза – один раз, когда крестил ребенка, а другой раз, когда его женил. Если ты заявляешь что-то, то ты берешь на себя ответственность за это целиком.
И люди, которые его крестят, не просто так расписываются в бумажке, они духовно его ведут дальше. Это не для инстаграма картинка в платочках. Это для меня очень глубокая вещь.
Может быть, я настолько не хочу, чтобы она была случайной, что я пока за него ничего не выбираю. Он бывал в православном храме и в индуистском, потому что мы путешествуем вместе. Это может показаться какой-то страшной ересью, но для меня это все про одно. Мой сын будет искать к Богу свой путь, я совершенно в этом уверена, потому что мы так устроены.
В этом смысле для меня большой подарок – Борис Борисович Гребенщиков, который очень глубоко, очень деятельно, совершенно без отвратительной иронии и ехидства по большой части своей души раздал всем религиям. И все эти религии невероятно питают и насыщают его самого, его творчество, его путешествия, его духовные практики.
Он просто говорит: «Ребята, это не противоречивые вещи, я очень хочу, чтобы вы это услышали». В мире, где распри возникают на пустом месте, это невероятно важный месседж. Я той же религии, что и Борис Борисович. Я там же нахожусь, мне кажется.
Пройти школу злословия, прежде чем примут в свои
– Практически во всех ваших интервью есть рассказ про травлю, преследование, сетевые разборки. В чем здесь причина журналистского интереса, это какое-то ревностное отношение, может быть, в литературном плане?
– Людей это интересует. Я не просто начинаю на это жаловаться, как бабушка, люди сами спрашивают меня. На самом деле это входной билет в любую закрытую сферу искусства, когда тебя какое-то время травят как новичка.
В России это вообще инициация – ты должен пройти очень серьезную школу злословия, прежде чем тебя возьмут в свои. Но редко бывает так, чтобы это было двенадцать лет подряд, как со мной. По идее, года четыре-пять, в актерском сообществе – первые пару ролей ты дилетант, выскочка, поп-проект, коммерческий бессмысленный дурачок, салага, которого надо поучать, а потом уже все, свой. То, что ты так и не стал своим по прошествии времени, удивляет людей.
Каждое сообщество само решает, кто свой и кто не свой. В моем случае это довольно безнадежно, потому что трудно быть своим в том, что называется «литературные круги». Есть люди, которые пишут книжки, другие люди, которые тоже пишут книжки, третьи – все эти группировки очень мало друг с другом связаны и друг за друга точно не отвечают.
Но важно, чтобы у тебя был какой-то мастер – человек, который тебя привел, условно, в литературу. Если ты учился в литературном институте, тебе преподавал такой-то. Ты из литературной семьи такого-то. Это нужно, чтобы ты печатался там-то и там-то, чтобы люди ставили под этим свои подписи как знаки качества.
Это система, где ярлыки неотдираемы по тридцать лет. Даже если человек успел побывать десятком других авторов, он все равно будет носить самый первый ярлык, который иногда очень непрофессиональный, злой и завистливый человек ему наклеил. Судя по тому, что экспертное сообщество до сих пор обсасывает ярлыки, которые приклеили на меня в первых рецензиях на первую книжку где-то десять лет назад, они больше не обновляли базу данных того, чем я занимаюсь, они не знают, что у меня вышло. Они по-прежнему называют меня звездой ЖЖ, например, хотя ЖЖ я не веду уже шесть лет. Что ж, какая литература, такие и эксперты.
– Вы много говорите про высокую ответственность за любое сказанное слово. Одно дело, когда человек на какой-то должности, например, главный редактор может себя приучить молчать вообще про все, если у него нет позиции, манифеста, под которым он готов подписаться. А человеку творческому это, наверное, практически невыносимо?
– Дело даже не в том, что практически невыносимо, а в том, что в условиях глобальных коммуникаций твоим манифестом, твоим заявлением может стать твоя СМС, заскриншоченная и выложенная в сеть. Одна из самых громких историй, связанных со мной – о комментарии в Facebook. Это даже не пост в Facebook, а комментарий в Facebook моему приятелю, вынутый из контекста.
Стихи – это похоже на то, как сахарную вату делают
Когда меня спрашивают, чем я занимаюсь, я отвечаю, что пишу книжки. Это в большой степени правда, это первая моя задача. Все остальное, что со мной происходит, лишь удивительное следствие этого.
– Скажите, пожалуйста, как происходит рождение стиха? Все говорят про музыку, вдохновение. Технически что происходит в этот момент?
– Это очень похоже на то, как сахарную вату делают. Какая-то палочка попадает в тебя – какой-то кусочек фразы, или ритма, или размера, или два слова из двух разных строф, и начинает потихонечку-потихонечку вращаться где-то на внутренних центрифугах, как-то обкатывается, что-то к нему подыскивается, что-то происходит, иногда даже не очень сознательно, потому что ты продолжаешь дальше жить свою бытовую жизнь. Оно нарастает, нарастает, нарастает и в итоге становится каким-то текстом – очень часто таким, который ты совершенно не держал в голове.
У меня было много раз в жизни, когда было написано стихотворение, к нему дописаны еще три строфы, отсекалось прежнее начало, потому что оно уже было ни к чему, и стихотворение выруливало в совершенно другую сторону. Все началось ради одного, а потом стало совершенно про другое.
Я очень люблю эти вещи, потому что это тоже часть какой-то силы, которая обладает собственной волей.
Как невозможно в полной мере сказать, что ты сам произвел на свет ребенка, потому что это поровну тебя и Промысла Божьего, так и со стихами.
Ты можешь приложить усилия в процессе, осознанно к этому подойти, обработать, послушать, что-то доделать, усовершенствовать, но говорить, что оно тебе в полной мере принадлежит и тобой единственным измыслено – это очень большая неправда.
Мы себе представляем стихотворение как результат некоторого мыслительного усилия: то есть сидел бородатый человек, которого посетила бессмертная идея, и тогда он облек ее… Вообще, нет. Мне кажется, самые гениальные люди большей частью идут вслед за языком. Начинается какая-то мелодия, очень странное сочетание звуков, очень шершавая фактура, которая тебе нравится, внутри текста, и на нее уже нанизывается сюжет, идея и смысл. Именно поэтому за рождением стиха так интересно наблюдать.
Поль Валери, кажется, говорил, что плохие поэты идут от мысли к языку, а хорошие идут от языка к мысли. Язык сам по себе все уже умеет, он просто выбирает через тебя, как состояться.
– Как происходит переход от ученичества, подражательного написания стихотворений к самостоятельной поэзии?
– Изнутри ты не поймешь, когда это произойдет. Половина экспертного сообщества скажет, что до сих пор со мной этого так и не случилось, потому что они до сих пор обсуждают на четвертой моей книжке: под Бродского или под Быкова это написано. Это все, что их интересует.
Ты в любом случае занимаешься освоением разных языков, поскольку языки поэзии бесконечно разнообразны. Ты девятнадцатилетним зачитался Маяковским и не вполне отдаешь себе отчет, что ты эпигонствуешь и подражаешь. Это как новый язык, например, итальянский или греческий, укладывается в тебе и прорастает какими-то своими внутренними ассоциативными связями. Ты по-другому не можешь писать, потому что ты учишь это. Потом это как-то в тебе оседает.
За свою недолгую литераторскую карьеру я перебыла эпигоном всех: Цветаевой, Маяковского, Бродского, Херсонского, Гребенщикова… На самом деле так и происходит процесс обучения в этой странной сфере, потому что чем больше ты читаешь, тем больше ты осваиваешь формул, тем больше ты умеешь и вырабатываешь то, что в итоге станет твоим собственным языком.
Добилась ли я того, что появился мой собственный язык? Я не знаю. Написана ли моя лучшая книжка к этому моменту? Точно нет. От половины собственных текстов, уже широко разошедшихся повсюду, я бы с удовольствием избавилась навсегда, потому что они написаны другим человеком, прошло много лет. И мне жаль, что именно их цитируют, когда хотят доказать, что я никто, и звать меня никак, и я ничего не умею.
Естественно, легче всего вытащить какой-нибудь старый текст, они все очень удобно лежат в открытом доступе, и сказать: «Ну, посмотрите, это же ерунда». Да, это ерунда, я даже не спорю. Это было довольно беспомощно, но кто из нас в семнадцать лет умел по-другому?
Я нарушаю очень много правил
– Много душевных сил уходит на то, чтобы не то что оправдаться, но находиться в бесконечной внутренней полемике?
– И хейт, и похвала оказывают довольно токсичное воздействие, потому что это все – груз ожиданий, который никак к тебе не относится. Со мной, видимо, это попало в какую-то детскую историю про то, что мне очень нужна похвала, потому что моя мама придерживалась строгих советских правил: детей не хвалят никогда, чтобы не зазнавались. Видимо, мне нужно было одобрение, мне было очень одиноко в том, что я выбрала делать, и я долго не встречала никакого ответного движения.
У меня не было наставника, не было человека, как «старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Я вообще не понимала очень долго: то, что я делаю, это что-то или ничто? Я пойду этим путем или это всегда будет какой-то моей возможностью подышать чистым кислородом, а заниматься я буду чем-то совершенно другим?
Первая шквальная ненависть, которая на меня обрушилась в 21 год, когда вышла моя первая книжка, меня так оглушила, что я продолжаю еще полжизни за это оправдываться и говорить: «Ребята, правда, я же не такое зло, я на самом деле что-то могу. У меня же, правда, что-то получается. Вот посмотрите, может быть, вот это?» – хотя это контрпродуктивная позиция.
Я сразу вспоминаю фильм «Бродский – не поэт», который мой друг Николай Картозия снял для Первого канала. Там есть потрясающий момент, который я постоянно воспроизвожу в памяти: сидит такой дед глубокий, который подписал документы на высылку Бродского за 24 часа из страны. У него спрашивают: «Скажите, вы знаете, что дальше произошло?» Он говорит: «Да». – «Но ведь это был человек, который преподавал в американском университете, который Нобелевскую премию получил». – «Нет, – говорит, – ему было не место здесь, это была такая сволочь, от которой надо было срочно избавиться. Это не советский человек, я не жалею ни о чем». – «Но ведь он же был гениальный поэт». – «Это все условности».
Человек из КГБ был до последнего уверен, что он совершил правильный поступок. Его ничто не убедило. Естественно, он никогда в жизни не держал ни одной его книжки в руках. Бродский стал Бродским, но не убедил Филиппа Бобкова в том, что его не надо было высылать из страны.
Я могу долететь до Луны и обратно, но нет способа убедить людей, которые пишут из года в год, что я – «поэт-песенник, обчитавшийся классиков», что это не так.
Они не смогут переодеть себе глаза и прочитать мои стихи по-другому. Надо оставить эти попытки, но внутри есть чувство, что это позорное недоразумение нужно как-то разрешить. Так бывает, когда вы с хорошим человеком друг друга не поняли, и вот у тебя есть возможность что-то переобъяснить ему.
Я нарушаю очень много правил. Поэтические книжки не продаются тиражом 150 тысяч экземпляров суммарно. У меня одна 40 тысяч экземпляров, другая 50, и детской сейчас продано 30 тысяч экземпляров за полтора года. Люди не собирают две тысячи человек в МДМ на поэтический концерт, в котором ничего, кроме стихов, не происходит. Не выходят стриптизерши, танцовщицы, карнавал, Рио-де-Жанейро, не танцуют дети – ничего этого нет, просто стихи человек читает, и к нему приходят две тысячи человек слушать.
Это непонятно. К сожалению, внутри некоторой системы отношений, условностей, конвенций и договоренностей, сложившихся в литературе, я не вписываюсь никуда. Со мной непонятно, что делать. Они до сих пор не могут сформулировать ни одной внятной эстетической претензии.
Бахыт Кенжеев в толстом журнале пишет, что я воспеваю гламурное удовольствие в сырьевом государстве. Он говорит это в подборке к восьми текстам о смерти, причем кажется, что он даже не читал эти восемь стихотворений, он просто написал так, потому что ему кто-то по телефону что-то пересказал. У меня в текстах упоминаются другие города и страны, а советский человек не может путешествовать, он должен сидеть на даче в Переделкине, горько пить и пускать слезу. Я как-то не так живу. Эта битва касается, видимо, не только литературного процесса, а всего. Все старые стереотипы внутри по-новому сформированного общества, которое, в том числе, информационно по-другому управляется, не работают, но людям это очень сложно как-то вобрать в себя и подружиться с этим.
Может быть, они пришли мир установить
– Что самое главное вы бы хотели дать своим детям?
– Мне бы хотелось, чтобы никогда в их жизни не было сомнений, что они любимые, единственные, целые, идеальные и только такие, какие они должны быть, что их примут любыми. Мне бы хотелось, чтобы у них была такая роскошь. А дальше все, что они из этой точки, из этого равновесия выберут делать, мне кажется, будет мной одобрено, потому что из этой точки невозможно пойти убивать, красть, завидовать, ненавидеть, доказывать и так далее. Ты можешь только созидать, как-то отдавать то, что тебе уже дано и пришло от рождения.
Удастся ли мне так, я не знаю. Смогу ли я их как-то оградить от собственной дикой тревоги, от гиперопеки, от ощущения, что они должны быть единственными и уникальными, от жажды втолкать в них абсолютно все, что я считаю важным и главным в жизни, и при этом дать им возможность какую-то свою отдельную эстетическую систему построить, не навязать им свою собственную, я не знаю. Может быть, нет, потому что на самом деле меня много, со мной сложно спорить. Я не идеальная и супермудрая спокойная мать, которая глядит, как растут волшебные цветы в ее саду, и только их окучивает.
Им досталось очень многое из того, что не досталось мне. Они растут в полной семье с обожающими их бабушками и дедушками, которых у меня никогда не было; с кучей моих друзей, которые в них души не чают и тратят много душевных сил, чтобы как-то дать им понять, что они классные. Но будет ли этого достаточно в столь быстро меняющемся мире?
Мама тоже освоила очень много руководств и учебников. У нас был Спок и всякие такие жесткие ребята, они были нацелены на то, чтобы выбить из человека максимальную результативность. Оказалось, что результативность приводит к неврозам и ранним самоубийствам, но кто знал? Теперь все говорят: любите и ничего не требуйте. Достаточно ли этого будет для того, чтобы они не предъявили иск потом, что ты вырастила из меня неуклюжее, неловкое, пустое животное? Не знаю.
Мне кажется, что те, кто рождается сейчас, удивительные, и они очень отличаются от нас. У моего сына есть очень много того, чего не было у меня: у него потрясающее ощущение собственных границ, которые никто не может нарушить, и удивительная не агрессивная, не злобная история о том, чтобы их курировать правильно. Он с одними людьми готов обниматься, а с другими людьми вообще не готов, и очень спокойно это объясняет, дает понять.
Мы были такими детьми, что когда нас, обдавая нетрезвым дыханием, какие-то родственники или друзья родителей начинали тетешкать, терпели смиренно, потому что мы понимали, что мы же хорошие дети, мы не сможем сейчас изворачиваться и орать, что нам это неприятно. Если мы давали это понять, то всегда были слезы и обиды. Вот такие у нас были представления о личных границах.
Современные дети не ведутся ни на какую агрессию, у них есть фермент, который сразу ее расщепляет в организме, они говорят: «Мама, ты что?»
Типа, что устроила? Они не подцепляют эту дикую бешеную волну, у них есть удивительное ощущение своей уместности или неуместности. Я не понимаю, как это у трехлетних детей получается, но они сразу считывают, что происходит, ироническая это ситуация или, наоборот, какая-то пугающая.
Они суперэмпаты, у них все сразу написано на лице. Возможно, они не достигатели, как кто-нибудь из нас или из старшего поколения, когда нам надо было продраться, забраться на вершину и только оттуда прокричать, что я чего-то стою. Может быть, они не бизнесмены будущего, не изобретатели каких-то новых летательных аппаратов. Может быть, они пришли мир установить, и это будет главной задачей их поколения. Может быть, они просто спокойные созидатели, волонтеры, разруливатели катастрофических ситуаций, спасатели каких-нибудь диких животных на севере, аниматоры для детей в больницах. Может быть, в этом будет заключаться их душевная миссия.
Я просто ему много читаю, и мы все время куда-то едем
– Что было самое сложное за прошедшее время в воспитании ребенка?
– Самое сложное – выжить с собой самим, при том что на тебя постоянно смотрит огромными влюбленными глазами человек, который полностью от тебя зависит. Так никогда не было в твоей жизни, и это ад, потому что ты хорошо видишь себя со стороны в каждую минуту.
Романтические отношения – это система сложных соглашений двух взрослых людей, которые что-то делают вместе, что-то не вместе, дают друг другу воздуха, иногда разъезжаются, иногда съезжаются. Здесь эта история никак не отделима от тебя, а тебя может разрывать как угодно, с тобой может что угодно в этот момент происходить. И тем, что с тобой происходит, ты можешь реально до смерти напугать или расстроить, ты можешь очень навредить человеку, который от тебя целиком зависит и не может от тебя никуда убежать физически. С собой очень тяжело.
С сыном мне вообще не было сложно. Я всегда с изумлением читаю какие-то отчеты про то, как люди самой большой своей проблемой считают, что они очень сильно недосыпают, что они вынуждены таскать тяжелого ребенка на себе. Я ни в коем случае не обесцениваю ничего, но сразу видно, что у человека не было никакого большего стресса в жизни. Он первый раз столкнулся, например, с бытовым дискомфортом – это для него потрясение.
Мне было страшно от того, каким количеством способов я могу навредить этому человеку, который вообще ни в чем не виноват, просто потому что он родился в семье, где неразруленные отношения, где недостаточно налаженная бытовая часть, которая вызывает кучу вопросов и нареканий. Где все все время едут, где все вынуждены работать, где никто не может сидеть с ним и постоянно обеспечивать ему режим.
Я просто не думала, что явится такой обличитель, который скажет: «Ребята, какие дети? Вам нельзя доверять транспортное средство, а вы решили в какую-то семью поиграть». Оказалось, что он в нашей команде, он за нас играет. Мы с ним проехали в первый год его жизни двадцать городов гастролей в слинге на груди. Это было счастливое время.
– Вы говорили, что у вас не было послеродовой депрессии. Мне иногда кажется, что когда женщина работает так или иначе после родов, это время после родов проходит проще…
– Конечно. Когда она имеет возможность быть разной собой, не только голой функцией, здесь быть одним человеком, там быть другим человеком, это самое благодарное. Люди звереют, когда на них вешают ту роль, из которой они не имеют возможности выйти, это тюрьма.
Мне баснословно повезло с семьей, причем с двух сторон. Никто не ждал от меня, что я сяду на три года с погремушечкой в руке и дергающимся глазиком. Надо что-то делать. Все были готовы перехватить, если что.
Каждый раз, когда меня Саня оставляет одну с ребенком, он через два часа меня обнаруживает в огромной компании людей, куда я приезжаю вместе с ним, где все с ним играют, общаются. Меня невозможно представить себе со скрежетом зубовным клеящей какую-то аппликацию, которую я уже не могу просто видеть, потому что я не из этого типа людей.
Мой ребенок перебывал со мной в огромном количестве удивительных мест. Он зимует каждый год в Индии по три месяца, беседует там с гиббонами, мышами, всей живностью, которую встречает, и вообще много чего видел и знает к своим трем годам.
Мне кажется, что моя совесть в этом смысле чиста, хотя непосредственно того, что должно развивать, тренировать абстрактное мышление, воображение и так далее, я с ним не делаю. Я просто ему много читаю, и мы просто бесконечно куда-то едем. Такая история.
Видео: Владимир Волков, Анна Шульга