Воспоминания о воскресной школе  храма Иоанна Предтечи  в Ивановском  (1981–1987 гг.)

Бесконечно важна для Церквиобласть школы. Кому принадлежит школа, в чьих руках детское сердце, тому принадлежит и будущее.

Священномученик Владимир,
митрополит Киевский1.

В семидесятые годы двадцатого века внешняя жизнь верующей2 семьи была бедна событиями, ограничена, как и у большинства, домом и работой. Уже давно не было повальных арестов, но остался страх, который передавался от родителей к детям, особенно если старшее поколение — дедушки и бабушки — было репрессировано, как это было в моей семье. Страх порождал скованность всей жизни. Даже дома, говоря о том, что противоречило государственному идеологическому курсу, понижали голос. Боялись потерять записную книжку, сказать что-нибудь лишнее по телефону. Существовали формулы для телефонных бесед: помните нас, мы вас помним значило “молитесь о нас”, “мы о вас молимся”. Немногие духовные книги (изданные до революции) давались друзьям со словами: “из дома не выносите”, а то и просто люди приглашали читать к себе, как в читальный зал. Духовная литература переписывалась от руки, перепечатывалась на машинке. Приглашать незнакомого человека в дом считалось опасным. Мужеством было открыто иметь иконы. В храм шли с оглядкой: могли увидеть коллеги по работе. Человек верующий был подозрительным, изгоем, объектом насмешек и целенаправленной антирелигиозной пропаганды. Если про какого-то человека становилось известным, что он ходит в церковь, то отрицательное отношение переносилось на его детей и друзей. Антирелигиозная пропаганда — сплошная ложь и клевета, грубо оскорблявшая веру и Церковь, была совершенно неопровержима, и даже если хотелось что-то сказать в защиту, то невозможно было апеллировать ни к каким объективным знаниям собеседника: никакая достоверная информация о Церк­ви не была доступна. Все воспитательные и учебные учреждения были проникнуты духом официальной идеологии. Ложь надо было слушать, заучивать, повторять. Если дети открыто отказывались говорить ложь, это немедленно “било” по родителям. Поэтому развивалась дипломатия — у меня, во всяком случае, развивалась — молчать; необходимый минимум заучивать и повторять как стихи, но не так, как будто ты сам это думаешь. Идеологические установки государства и общества подавляли проявление мысли, и чувствовался голод — душевный и духовный.

Внешнее объединение верующих было невозможным и очень опасным, уголовно наказуемым. Под статью уголовного кодекса подпадал не только разговор с чужим ребенком о вере, но и материальная помощь верующих друг другу, “организация” встреч, если это делали верующие люди. Православные христиане, живя в столице и работая на государственной работе, были не только глубоко одиноки в атеистической среде, но часто не могли найти даже друг друга, и каждый для каждого был сокровищем. Если оказывалось, что сотрудник на работе — верующий, то ему открывались двери дома, он сразу становился близким независимо от того, были ли с ним какие-то другие общие интересы. Моя мама однажды сидела над реставрацией какой-то вещи вместе со своей сотрудницей. Та между делом молча нарисовала символический рисунок — рыбу. По этому знаку первых христиан мама поняла, что ее коллега — христианка (ее отец, как впоследствии оказалось, скончался в сане схииеродиакона).

Собственно приходская жизнь была внешне ограничена до предела. Служба шла в немногих открытых московских храмах. Сами церкви были открыты только во время службы. Почти невозможно было купить иконы. Речи не могло идти о том, чтобы купить Евангелие или молитвенник, не говоря уже о других книгах. Настоятель во всем испытывал зависимость от старосты. Ограничивалась проповедь и даже длительность службы. Почти всюду шла только общая исповедь. Списки тех, кто крестил своих детей в церкви, по запросу обязаны были предоставлять на работу родителей.

Все это известно теперь по документам. Для меня это — одни из первых детских впечатлений от окружавшей меня действительности. Еще в два года я однажды громко запела на улице Богородице Дево, радуйся. Мама чуть ли не в подворотню со мной спряталась и объяснила, что этого никогда нельзя делать на улице. За такое в свое время могли лишить родительских прав. Мне было четыре года, когда я уже отлично знала, о чем нужно молчать и что будет, если говорить лишнее (именно в этом возрасте я поинтересовалась, почему у меня нет дедушек, и мама ответила совершенно прямо). Тяжелый дух времени тяготел над детьми не меньше, чем над взрослыми.

Но это была лишь внешняя действительность, не единственная и не главная. Потому что с самого рождения я имела как данность сокровище, переданное мне моими родителями — зерно православной веры.

Когда я родилась, мой будущий крестный, протоиерей К. Ч., предложил крестить меня дома. Мой отец отказался, хотя на его работе могли быть особенно серьезные неприятности. Он хотел, чтобы крестили в церкви.

Я была очень болезненной. Детский врач, увидев иконы в доме, негодовала: “Вы что, и крестить ребенка будете?!”. Мама сказала, что будет. Врач бурно протестовала: “Ребенок и так болен, после вашего крещения он совершенно разболеется!”. Вскоре после крещения мама вызвала врача. Врач была потрясена: “Что произошло, почему младенец так окреп?” — “Вот видите, я ее крестила”. — “Никогда ничего подобного не видела! Теперь всем мамам буду рекомендовать крестить детей!”.

Мама водила меня в церковь с младенчества. Это было сопряжено со многими трудностями. В церквях было очень мало детей. Мне кажется, часто я была единственной; редко — один, двое маленьких детей со старенькими бабушками. На ребенка, пришедшего в церковь, изливалась любовь, внимание, ласка. Отец А. Л., служивший долгие годы в ближайшем к нам храме Пимена Великого и крестивший меня, помнится, встретил меня бесконечно нежным: “Сашенька пришла!”. Он ставил меня рядом, когда служил молебен. Старушки как-то спрашивали: “А это не дочка отца А.?”. Самое раннее детское представление о Царстве Небесном было у меня в виде устойчивого образа неземной копии нашего храма, в который после смерти могли поместиться все. Сам храм был как бы опытом Царства Небесного на земле.

Дома было несколько книжных сокровищ: детская Библия начала века, старинный учебник Закона Божия без начала и конца. Была подшивка старинных детских журналов с пасхальными и рождественскими номерами, в которых живо и тепло рассказывалось, как в старину ходили на пасхальную заутреню маленькие дети. Я перечитывала это без конца, и мне казалось, что это никогда не вернется. Мама читала мне на ночь жития святых, рассказы из русской истории про святых благоверных князей. В какое-то время мне начало казаться, что святость — это прошедшее явление, что оно кончалось в истории шестнадцатым веком. Кажется, примерно на нем кончаются Жития святых святителя Димитрия Ростовского. А живая церковная жизнь, в которой можно было бы участвовать, как будто бы кончилась с революцией.

Мама переписала мне по-русски крупными буквами избранную Псалтирь. Все страницы она украсила иллюстрациями, похожими на старинные миниатюры. Особенно я любила псалом о сотворении мира, где на полях рыкали о добыче добродушные львы, левиафан плавал в морских волнах, и веселый онагр спускался с гор к озеру. Псалтирь была неполной: мама переписывала в основном “детские”, радостные псалмы. По-детски радостно мы готовились к Пасхе: придя от Плащаницы (на саму службу мама меня не водила), вдвоем расписывали яйца, рисовали открытки.

Когда мне было пять лет, мама начала тяжело болеть, ей запретили вставать с постели. Отца А. Л. перевели из нашего (условно ближайшего) храма очень далеко. В церковь меня стала водить мамина подруга, Т. А. М. По воскресеньям она везла меня на такси в Филипповский переулок, в храм Воскресения Словущего, где служил отец Василий Серебренников. Мы приходили до начала литургии, церковь было крошечной, меня сажали на стульчик у самого амвона. Оттуда было видно всю службу. Это захватывало внимание. Ведь с мамой мы приходили не к началу, и наш храм был так огромен, что я как будто терялась в нем, почти не улавливая службы. В Филипповском меня впервые поразила красота литургии. У мамы я спросила, когда это репетируют. “Что ты, деточка! Это не репетируют никогда”, — мама была огорчена. Ее ответ меня потряс. Если это не репетируют, то это не искусство, это истина, выраженная эстетически — примерно так я тогда решила.

В старинном молитвеннике было чинопоследование литургии. Я садилась с ним к маме на подушку и, подражая моему любимому старенькому отцу диакону из Пименовского храма, начинала: Миром Господу помолимся… — Господи, помилуй — пела мама. Мама охотно бывала “хором”, но не знала многих песнопений, не пела их, а читала; это меня огорчало. А про то, как служат всенощную, мама мне только рассказывала, и мне очень хотелось побывать на этой службе. Т. А. М. приезжала со мной сидеть, когда мама лежала, и мы “играли” в греческий язык. В этой “игре” я узнала первые строки Евангелия от Иоанна, начальные возгласы литургии по-гречески. Слова и выражения, которые мы учили, были из Евангелия, только часто адаптированные. Играли очень серьезно: в конце года Т. А. устроила мне настоящий экзамен. Я стояла под дверью, прижимая к себе тетради и страшно волнуясь, потом тянула билет. Мама с бабушкой изображали комиссию. Т. А. меня строго спрашивала и торжественно поставила “отлично”.

Через подобные игры происходило приобщение к церковной культуре. Подчеркну только, что исключительно “церковного” воспитания не было: более того, мама всегда уводила меня из церкви раньше, чем мне хотелось. Она первая говорила “пой­дем”, а я пыталась потянуть еще. Мама, наконец, говорила “ты устанешь” и уводила меня.

Домашний детский мир был огромен, в нем были сказки, игры, колоссальное множество книг, но единственное нормальное общение было со взрослыми семейными друзьями. Моих сверстников в этом круге практически не было. Маме было за сорок, и дочери ее подруг были старше меня на 10–20 лет. В своем детском мире я была совершенно одинока. Церковная жизнь начиналась с младенчества, но она было поневоле тайной: нигде, кроме семейного круга, о ней нельзя было и заикнуться.

Это впоследствии прокладывало пропасть между мной и другими детьми, с которыми приходилось общаться. Мне с детства приходилось взвешивать каждое слово, чтобы случайно не раскрыть того, чем живут у нас дома. “Домашний” мир и окружавший нас мир “советской действительности” были такими разными, что детская душа просто не могла эту разницу вместить. “Внешнему” миру я оказывала колоссальное внутреннее сопротивление, просто знать его не хотела. Раздвоение действительности было очень тяжелым. Это должно быть знакомо, наверное, всем детям, жившим в двух несовместимых мирах. Эпизодический детский сад, впоследствии школа не могли, кажется, даже повлиять сколько-нибудь серьезно: все, подаваемое там, я мысленно отметала; к сожалению, не только плохое, но и хорошее (и оно было).

* * *

Взрослые люди очень хорошо понимали, как трудно и одиноко живется верующим детям. В свое время — почти сразу после войны — моя мама бывала на молодежных встречах, которые организовывала Александра Васильевна Филинова, прихожанка храма Илии Обыденного, бывшая в молодости членом Христианского студенческого движения. Александра Васильевна читала молодежи Евангелие. На этих встречах, проводимых с предельной осторожностью (время было сталинское, и даже те, кто предоставлял для них квартиру, рисковали жизнью), бывали будущие отец Глеб Каледа, отец К. Ч., тогда еще совсем молодые люди. Будущий отец Глеб был старше других. Он пришел с фронта, учился в МГРИ. Он прочитал на этих занятиях лекцию о сотворении мира, в которой рассказывал об удивительном соответствии данных геологии библейскому повествованию. Подобные лекции, в которых приводились данные науки, безусловно выходящие из рамок материалистических представлений о человеке, читал на этих встречах замечательный психиатр, тогда уже доктор медицинских наук, Дмитрий Евгеньевич Мелехов. Маме было шестнадцать лет, уже десять лет она жила без родителей (они были арестованы, мой дед расстрелян), и ей очень много дали эти встречи, помогли идти путем веры, на котором мама была внешне совершенно одинока. Я много слышала об этих встречах от мамы и от ее подруг, участниц этих встреч — Татьяны Яковлевны Силиной и Ольги Юрьевны Ильиной. Даже имя мне мама дала в честь Александры Васильевны.

Один наш друг познакомил нас в конце семидесятых годов с семьей, в которой собирались дети лет шести-семи, несколько человек. Там были и их родители. Дети праздновали Рождество. Кто-то из взрослых сочинял стихи и музыку, не знаю, как определить жанр, это был свободный пересказ первых евангельских событий и рассказ о детстве Спасителя. Дети это разучивали, пели под фортепиано. Одна из мам писала чудесные сказки, добрые, и читала детям. Для меня это был короткий эпизод, меня не смогли водить — дома несколько лет лежала парализованная бабушка, мамина мама.

Однажды моя мама выбралась в гости к нашим старинным друзьям — семье Екатерины Петровны Морозовой-Утенковой. Там она увидела фотографию седого священника средних лет, буквально облепленного детьми. Мама тогда подумала: “Какие счастливые дети! А мою дочку я не смогу даже привезти”. Священник служил очень далеко — казалось, почти в Подмосковье, в Ивановском храме. Его звали отец Николай Ведерников.

Через короткое время мы с мамой поехали в Печоры. Там совершенно неожиданно мы познакомились с Ниной Аркадьевной и отцом Николаем Ведерниковыми. Эта встреча была похожа на чудо. Они пришли в дом, где мы снимали комнату. Хозяин нашего дома, Михаил Александрович Денисов, долгие годы принимал у себя паломников, москвичей и ленинградцев. В его доме было принято жить одной большой семьей. В тот день он хотел увезти всех нас на целый день в лес, а у меня внезапно поднялась высоченная температура, хотя я была совершенно здорова. Мы с мамой остались. И в тот момент, когда все обитатели дома уже были в машине, к дому подошли Ведерниковы. У них было дело к Михаилу Александровичу.

Мою маму Нина Аркадьевна видела однажды буквально несколько секунд у общих друзей, они не знали имени друг друга. Мама подошла к Михаилу Александровичу, когда он говорил с Ведерниковыми. Матушка обернулась, увидела маму и тут же отреагировала: “Какое знакомое лицо!” — “Да, мы виделись с вами у Татьяны Яковлевны Силиной”. — “Вот как! Мы сейчас к вам зайдем”, — довольно неожиданно решила матушка.

И мы увидели друг друга, я — удивительно красивую и ласковую незнакомую даму, а матушка — девочку. И в “светском разговоре” (мы виделись впервые!) матушка непринужденно спрашивала: “Ты любишь музыку? А церковное пение?”. А я это очень любила. И тогда вдруг Нина Аркадьевна рассказала про “хор”, как это тогда называлось, и пригласила меня. Но меня было некому водить! Матушка предложила заниматься хотя бы заочно.

Нина Аркадьевна так же легко и неожиданно знакомилась с многими. Например, маленькую Катеньку Малеину она увидела в храме. Рассказывала об этом так: “Иду и вижу — стоит такая маленькая девочка. И так чистенько подпевает: Господи, помилуй…”. Дальше (уже по Катенькиному рассказу) матушка сказала: “И ты тут, деточка? Пойдем со мной” — и повела ее прямо на клирос. Катя стала первой “ученицей” нашей школы.

Начался учебный год (кажется, не позднее 1981 г.). В начале сентября у нас зазвонил телефон, это была Нина Аркадьевна и нужна ей была именно я (мне было 10 лет). “У нас будет первая встреча. Ты сможешь придти?”. Я с радостью согласилась; а Нина Аркадьевна, прощаясь со мной, сказала: “Целую тебя, моя родная девочка”. Последние слова меня особенно потрясли и привлекли, у меня не укладывалось в голове, как это можно сказать человеку, которого видел один раз в жизни. Я как сейчас слышу эти слова. Меня предложила водить на “хор” друг семьи, Муза Семеновна Иванова; ей было уже за семьдесят лет.

* * *

Занятие, на котором я появилась впервые, было первым занятием второго года обучения.

В те годы занятия шли на квартире Утенковых. Начинались в пять-шесть часов вечера и продолжались, кажется, часа два. Был вечер воскресного дня. Я не знала никого, кроме хозяев квартиры. Звонил звонок во входную дверь, все по именам называли вошедших — все друг друга, видимо, хорошо знали. Это было сначала похоже на большой детский день рожденья. Детей было человек двадцать, почти все с родителями. Большая комната наполнилась народом, сидеть уже было негде. Вскоре пришли отец Николай и Нина Аркадьевна. Сразу было слышно, что это они: их появление встречали радостным шумом. Дети с разбегу попадали в их объятия. Батюшка каждого благословлял, матушка всех целовала. Новеньких приветствовали особенно ласково: “Это наш родной, любимый…”, было сразу чувство, что ты действительно здесь давно.

Наконец, матушка объявила, что занятие начинается. Все, встав, повернулись к иконам, матушка дала тон, и запели Царю Небесный.

Моя старенькая спутница при первых звуках молитвы вдруг закрыла лицо руками и разрыдалась (а она несколько десятилетий преподавала в институте, хладнокровная была, выдержанная). На обратном пути я спросила ее, почему, и она ответила с необычайной горячностью: “Ах, ты не понимаешь! У нас все это было, а у вас ничего этого нет!”3.

Каждое занятие всегда начиналось пением молитвы. Детей обычно бывало двадцать — двадцать пять человек (родители в счет не шли). Младшей ученице, Лизоньке Качановской, было четыре года, старшей, Маше Романовой, восемнадцать лет. Но в основном дети были лет девяти — одиннадцати.

На первом занятии второго года обучения начали вспоминать то, что проходили в прошлом году. Кое-что мне было знакомо — Царю Небесный, Богородице Дево, радуйся. Но все дети уже знали все воскресные тропари восьми гласов: Камени запечатану от иудей…, С высоты снизшел еси, Благоутробне

Атмосфера занятия была собранная, было тихо, никто не перешептывался, матушка абсолютно “владела аудиторией”. Занятие захватывало. При свете большой золотистой лампы под потолком — шторы и дверь закрывались — сидел тесный круг детей, отец Николай у открытого фортепиано, матушка в центре. Отец Николай почти всегда сидел молча, матушка вела занятие. Нина Аркадьевна очень нежно обращалась к детям — “ребя­точки”, “Катюшенька”, “Андрюшенька”. Здесь не было речи о дисциплине, никого не призывали вести себя хорошо, это была атмосфера любви. Часть родителей сидела тут же, часть уходила готовить чай. Все начиналось с повторения домашнего задания, которое матушка спрашивала сначала у каждого. В ободряющей обстановке очередной “ученик” (тогда не приходило в голову это слово) вставал и пел тропарь от начала до конца. Маленькую Лизоньку Нина Аркадьевна держала на руках, и Лизонька, еще не умевшая владеть голосом, тоже отвечала (пела вдвоем с матушкой) Богородице Дево, радуйся. Родителей никогда не спрашивали, им разрешалось только тихо подпевать. Удивительно: двадцать раз повторялось одно и то же песнопение, и совершенно не было скучно. Я вообще не помню ни одного скучного момента за все годы занятий.

Отвечали домашнее задание (все всё отлично знали), и Нина Аркадьевна переходила к новой теме. Отец Николай сначала играл песнопение на фортепиано, затем мы начинали его разучивать.

Нас всех вначале учили петь первым голосом. Матушка всегда давала тон перед каждым песнопением. Разучивать начинали со слуха, сначала вместе, потом опять каждый по отдельности. С собой у каждого был молитвенник — следили за новым текстом. Новое песнопение задавали на дом.

Кончали тоже молитвой — Достойно есть. И в момент, когда Нина Аркадьевна объявляла, что занятие окончено, дети сваливались с мест, переворачивая диванные подушки, и поднимался невообразимый веселый шум. В гаме и сутолоке проносились над головами подносы с бутербродами. Унять нас было очень трудно. Я вначале боялась детей, потому что не умела общаться со сверстниками. Когда всех загоняли поближе к столу, матушка опять давала тон, и вмиг затихший народ запевал Отче наш. Сорок голосов в тесной московской квартире казались мне хором первых христиан в катакомбах. Батюшка благословлял стол, и мы, чинно пропев аминь, шумно запихивались (иногда в два ряда) за большой стол.

Батюшка и матушка сидели во главе стола, и, кажется, матушке доставляло особенную радость обилие детей. Как-то раз она сказала: “А ведь раньше одна вот такая семья садилась за стол”. Атмосфера одной семьи была и за нашим столом. Матушка иногда с удовольствием рассказывала про свое детство, про свои шалости, которые вызывали у меня восхищение и ужас: я бы не могла играть в “лошадки”, прицепившись к грузовику на полной скорости, и безусловно не стала бы спускаться с пятого этажа на животе по перилам! Часто матушка вспоминала свою любимую няню, Серафиму Матвеевну. Мне очень тогда запал в душу один рассказ про нее, один факт: когда Серафима Матвеевна кончала приходскую школу, она написала выпускное сочинение на тему “Один в поле воин”. «Вот так — “один в поле воин”», — с особенной значительностью повторяла матушка. Однажды, несколькими годами позднее, сидя вот так во главе большого стола, матушка неожиданно провозгласила звенящим голосом: “Мы — мракобесы!”. Ее слова были покрыты бурным взрывом смеха — ведь это было специальное советское бранное слово, которым обозначали верующих.

Первым из-за стола вставал батюшка, запевая Благодарим Тя, Христе Боже наш…, мы, вставая, тут же подхватывали молитву, и после благословения: С нами Бог, Своею благодатию и человеколюбием, всегда, ныне и присно, и во веки веков (аминь — пели мы) отец Николай и Нина Аркадьевна начинали пробираться к выходу. Батюшка каждого благословлял и на прощанье крепко-крепко прижимал к своему сердцу. Тут же на прощанье обсуждались с матушкой наши детские (и взрослые) проблемы и дела, так что часто, когда это очень затягивалось и матушка долго не могла дойти до конца коридора, батюшка брал ее буквально в охапку и почти выносил из квартиры.

Детей просили вести себя потише, выходить не вместе, но это плохо действовало, особенно весной, в светлые вечера, когда громко распевать свое домашнее задание некоторые начинали тут же в лифте и хором4.

Таким вспоминается мне теперь наше обычное занятие, как оно шло в доме у Утенковых и позже у Рыжаков, когда в доме бывало по пятьдесят человек.

* * *

Занятия шли по плану. План был не только в пределах урока, но и годовой.

В первый год существования “школы”, когда я не “училась” в ней, были разучены некоторые основные молитвы, тропари воскресные восьми гласов и тропари двунадесятых праздников.

Второй год почти сразу начали со службы Рождества Христова: учили тропарь, кондак, ирмосы. Во время занятий постоянно возвращались к пройденному в предыдущие годы, последовательно шло повторение тропарей, так что ничего не забывалось. Учили вначале по слуху.

Вскоре к нам домой приехала Нина Аркадьевна и привезла ноты рождественского богослужения, пасхальных стихир, первых песнопений литургии, все спела, аккомпанируя на фортепиано. Ноты тогда переписывали от руки. Большинство детей училось в музыкальных школах, я до этого недолго училась музыке дома и могла разбирать ноты, играя на фортепиано.

Мне кажется, что уже в первом полугодии второго года мы начали учить антифоны литургии — Благослови, душе моя, Господа и Хвали, душе моя, Господа. Ноты нам дали заранее: два первых антифона, Единородный Сыне, Приидите, поклонимся, третий антифон Во Царствии Твоем помяни нас, Господи, все обиходного распева.

К службе Рождества Христова готовились в каждом первом полугодии, чтобы на праздник петь на левом клиросе вместе с хором.

Спустя годы я как-то буквально вбежала в храм на рождественскую службу, очень опоздав — у меня шла сессия, и ничего в голове, кроме почти круглосуточных занятий, не было. В тот момент запели первый ирмос канона — Христос раждается, славите… Молитва, выученная в детстве, немедленно как бы ударила в сердце, заполнила сердце и ум, вытеснив все. Мне кажется, что это закономерно. Те молитвы, каждое слово и каждый звук которых мы еще в детстве выучили наизусть, сразу завладевают вниманием, ведут за собой, облегчая труд молитвы. Хотя детьми мы их как будто совсем “не понимали”.

На Святках у Утенковых всегда устраивался рождественский праздник со спектаклем, в котором играли дети, костюмы делали дети с родителями, декорации — взрослые художники, а режиссером была, кажется, всегда Екатерина Петровна. Всем детям дарились подарки, игрушки.

Второе полугодие, особенно Великий пост, посвящалось подготовке к Светлому Христову Воскресению. Каждое занятие мы учили и повторяли стихиры Пасхи. Впервые в годовом круге эти стихиры звучали в Ивановском храме, где служил отец Николай, на Прощеное воскресенье. Отец Николай после чина прощения говорил об обычае древних монастырей петь пасху, начиная Великий пост. Потом он сам запевал стихиры, регентуя всем храмом. Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав звучало в храме, убранном по-великопостному в черное. Мы расходились, стояла зимняя ночь, под ногами скрипел снег. Тогда в нашей “школе” начиналась усердная подготовка к Пасхе.

У детей, учившихся в самый первый год, была книжка — подарок к концу учебного года. В ней были тропари всех восьми гласов. Эти книги делал алтарник Ивановского храма Игорь Александрович Шехтер. Он был дизайнером, работал в “почто­вом ящике” и как-то умудрялся ксерокопировать, набирать это на компьютере, делать красочные обложки. В те годы даже доступ к ксероксу был большой редкостью, власти всячески старались исключить возможность размножать литературу, не прошедшую официальную цензуру — Главлит5.

В день окончания второго года обучения, когда мы торжественно пропели в последний раз стихиры Пасхи (мы обычно кончали до Вознесения), Игорь Александрович, сияющий добротой, похожий на древнего патриарха или волхва в миниатюре, раскрыл свой портфель, особенно толстый в тот день, и достал из него двадцать белоснежных конвертов. Это были подарки. Их надо было не перепутать — они были именные. Отец Николай и матушка их раздавали, читая надпись на язычке конверта. Я получила свой конверт: “Благословение отроковице Александре”. В конверте была книга-альбом на глянцевой бумаге, с одной стороны красная с белым в золоте крестом и с надписью: “Не­де­ля Пасхи”, с другой стороны — темно-синяя с золотой крестообразной звездой, с надписью “Рождество Христово”. Книга была хитро сложена, как игрушка, так, что открывалась с двух сторон. В ней были основные песнопения обоих праздников, напечатанные церковнославянским шрифтом. А ведь в те годы нельзя было купить и молитвенника, вообще ничего. Упокой, Господи, нашего доброго ангела Игоря, подвижнически издававшего пособия для детей нашей школы!

Еще через год мы начали с подобного подарка. Я загорелась от радости, когда все из того же портфеля Игоря Александровича появились лазурные тетради с изящной надписью в бело-золотом круге: “Из Всенощного бдения. Нотная тетрадь”. К тому времени мы уже разучили все песнопения Литургии оглашенных в один год, и если не ошибаюсь, весь следующий год мы учили Литургию верных: две Херувимские, Сергиевскую и Симоновскую, Евхаристический канон. На третий год мы начали с великой вечерни. Первое, что мы начали учить — псалом предначинательный киевского распева. Дальше мы учили всенощную, прибавляя по песнопению, так что к концу года на занятиях пели ее целиком, кроме стихир на Господи воззвах и на Хвалитех.

Вот оглавление нашей нотной тетради: 1. Великая вечерня. Начало (Приидите, поклонимся…), 2. Псалом 103, предначинательный (киевского распева), 3. Блажен муж (1-й антифон 1-й кафизмы), 4. Свете тиxий, 5. Сподоби, Господи (на восьмой глас), 6. Ныне отпущаеши (на шестой глас), 7. Полиелей (афон­ского распева), 8. Тропари воскресные 5-го гласа (Благословен еси, Господи), 9. От юности моея (Антифон 4-го гласа, обычного распева), 10. От юности моея (Антифон 4-го гласа, лаврского распева), 11. Песнь Пресвятой Богородице (на 9-й песне канона, киевского распева), 12. Великое славословие (обычного распева), 13. Кондак Взбранной Воеводе (Аллеманова).

Нина Аркадьевна постоянно спрашивала у нас давно пройденное, так что невозможно было его забыть. Не все учились музыке, не у всех были музыкальные способности. Я сама училась совсем недолго с домашним учителем, но все, пройденное в нашей “школе”, помню наизусть и спустя двадцать лет, и даже как давать тон — доминантсептаккорд для тропаря первого гласа, большая терция для четвертого и так далее; кстати, матушка это тоже всегда спрашивала.

Занимались мы только пением, при этом пением строго церковным: не было никаких колядок, песен, кантов. Не было и Закона Божиего. Такая была установка. Но перед пением, скажем, тропаря празднику, матушка нередко говорила: “Скажите мне, ребяточки, а кто из вас знает….”. Помню, мы стали повторять седьмой глас. “А какому двунадесятому празднику поется тропарь на седьмой глас?” Мы все тянули руки вверх: “Преоб­ра­жению!” — “А кто помнит, мои дорогие, что это за праздник?” Я накануне совершенно случайно прочитала с мамой именно эту главу Евангелия и скорее подняла руку. “Ну, Сашенька…” Я пересказала эту главу. Таким образом мы как бы между прочим повторяли Евангельскую историю. Матушка всегда кратко и очень доступно объясняла нам смысл нового песнопения. Это был не то чтобы точный перевод, но скорее пересказ на русский язык с пояснением. Объясняла она и смысл службы, отдельных действий и целых частей. Что означает предначинательный псалом на великой вечерне (сто третий, о сотворении мира) и почему открыты царские врата; почему потом их закрывают — все это и многое другое объясняла матушка, а потом, конечно, спрашивала. Знали мы и то, что суточный круг богослужения соответствует священной истории Ветхого и Нового Заветов, как бы конспективно повторяет их. Так что хотя систематических занятий по Закону Божиему не было, но очень многое, что традиционно входит в этот курс, я узнала на наших занятиях церковным пением.

* * *

Прошло три года, и наступил новый период существования нашей школы. Занятия с большой группой — последний год или два они проходили на квартире у Маши Рыжак — пришлось прекратить. Произошло что-то очень серьезное то ли у отца Николая, то ли у Маши, какие-то неприятности. Заниматься так, как раньше, стало невозможно, опасно. Приходилось сделать вид, что занятия прекращены.

От старосты нашего хора, Тамары Сергеевны Максимовой (мамы Кати Малеиной), я узнала, что матушка в самом начале учебного года, сидя в крошечной сторожке Ивановского храма, мучительно решала, кому из детей продолжать занятия. Решили, что больше шести человек — невозможно. Как передавала Тамара Сергеевна, матушка сказала: “Сашеньку я не оставлю!” (у меня были трудные семейные обстоятельства). Так и я оказалась в очень маленькой группе, ядро которой составляли Катя Малеина, Марьяна Рыжак (будущие регенты), Саша Полищук (очень серьезно занимавшийся музыкой; его, чтобы отличать от других Саш, мы называли Саша-композитор), Алеша (будущий иеромонах), Андрей Межлумов (музыкант, внук Ведерниковых).

Это было мое самое любимое время существования нашей “школы”. Во-первых, потому, что занятия шли уже не два, а пять часов. Во-вторых, дома у Ведерниковых. Занятия становились все глубже и разнообразнее. И наконец, все это время я, сколько могла, стояла на клиросе в Ивановском храме, участвуя в службе.

Занятия немного изменились. В какой-то момент (может быть, еще у Рыжаков), молясь перед занятием, по инициативе матушки мы стали петь после Царю Небесный еще и малое славословие: Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение. Господи, устне мои отверзеши, и уста моя возвестят хвалу Твою. Матушка рассказывала нам об этой молитве, и не однажды призывала нас читать ее, как только мы откроем глаза утром — начинать день с благодарности Богу.

Теперь занятие состояло из трех частей. Первая часть — по-прежнему пение. Мы начали проходить гласы на Господи воззвах (стихиры с запевами), и позже ирмосы, самые распространенные — шестого гласа (Яко по суху пешешествовав Израиль…), начинали четвертый (Отверзу уста моя, и наполнятся духа…) и восьмой (Воду прошед, яко сушу…). Это было уже гораздо сложнее. По-прежнему систематически повторяли все пройденное в прошлые годы. К Пасхе и Рождеству стали готовиться глубже. Учились канонаршить. Мы разделились по голосам. Катя и Марьяна, кажется, стали петь вторым, Саша-композитор стал постоянным тенором; хор стал четырехголосым. Случалось, к нам присоединялись во время занятия Оля и Таня Ведерниковы.

Тогда Нина Аркадьевна впервые заставила Катю Малеину, еще совсем девочку, регентовать нашим хором. Мы пели первый антифон литургии — Благослови, душе моя, Господа, и вдруг с половины матушка перестала регентовать, сложила руки. Наш хор как будто разболтался, разъехался в разные стороны, но мы допели до конца. “Скажите мне, ребяточки, хорошо мы спели?” — “Плохо”, — решительно ответили мы. “А почему?” — “Потому что регентовать надо, регента не было…” — “Регента нет… Вот давайте наша Катенька нами будет регентовать”, — неожиданно заключила матушка и, крепко взяв Катю за руку, подняла ее руку вверх и дала тон. Мы запели, матушка регентовала Катиной рукой, а Катенька от неожиданности совершенно растерялась, стала малиновой. “Ну вот, теперь хорошо стали петь”.

Вторая часть занятия посвящалась чтению Псалтири. Мы учились читать по-церковнославянски, речитативом, так, как читают в церкви; учили шестопсалмие. Обычно с нами читала матушка — батюшка молча сидел рядом (изредка только он уходил на кухню приготовить нам что-то особенно вкусное) — случалось, мы читали и с батюшкой. Псалтирь была такой большой, что мы помещались перед ней полукругом. Комната была со множеством икон и книг, всегда особенно тихая. Стояла Псалтирь у настольной лампы, мы читали по очереди по одному псалму. Как-то нам задавали и наизусть. Смысл объясняли, но достаточно скупо. Нас учили не анализировать, а проникаться духом псалмов.

Третья часть занятия — то, что в школах преподается под названием “музыкальная литература”. Ребята, кроме Алеши и меня, учились в музыкальных школах, и то, что изучалось в нашей “школе”, шло параллельно обычной программе. Сначала Бах (си-минорная месса и многое другое), потом венская классика, позже романтики — поздний Бетховен, Шуберт, Шопен. Мы слушали произведение; нам подбирали записи самых лучших исполнителей, большая часть была у Ведерниковых, но иногда мы приносили и у себя из дома и даже звонили по знакомым, матушка старалась, чтобы если уж слушаем симфонии Моцарта, то обязательно оркестр под управлением Тосканини, Бетховена — Караяна и т. д. Потом отец Николай садился за фортепиано и начинался искусствоведческий анализ. Для очередного обсуждения батюшка играл отдельные части произведения. Нас приучали анализировать малую и крупную форму, и матушка тоже спрашивала нас, но заданий по этой части занятия, кажется, не было. Для меня это было уроком музыкальной культуры. Наши музыканты регулярно играли то, над чем работали в данный момент на своих занятиях по классу фортепиано, а Саша Полищук — и свои собственные произведения. Весь наш “класс” не раз водили в консерваторию на лучшие концерты, для этого собирались отдельно. Мне кажется, что домашние концерты, внимательное дружеское обсуждение должны были играть большую роль в профессиональном росте.

Очень редко, но все-таки бывало, что отец Николай импровизировал по просьбе матушки. Однажды мы попросили батюшку, чтобы он сыграл нам литургию, которую, как мы знали, он сочинил, но это было продолжением первой части занятия — церковного пения.

Иногда импровизировал Саша, или они с батюшкой играли в четыре руки. Маленькую перемену (между пением и чтением Псалтири) ребята обычно проводили за фортепиано. Это было время всяких музыкальных шуток. Однажды Саша стал играть Интернационал. Вошел отец Николай, Саша немножко смутился и перестал. “Играй-играй”, — сказал батюшка и, пристроившись к малой октаве, показал, что если играть в четыре руки, то в качестве аккомпанемента к Интернационалу очень подходит “Чижик-Пыжик”.

На большой перемене был традиционный чай. Его организовывала обычно Тамара Сергеевна. Девочки помогали по хозяйству, Катюша Малеина всегда что-нибудь дома пекла и привозила, часто пробовала всякие новые рецепты. Стол был изобильный, и всегда звучал девиз Нины Аркадьевны: “Чтобы все это было съедено!”.

В доме у Ведерниковых во главе стола сидел Анатолий Васильевич Ведерников, “Дедушка”. Ему было за восемьдесят лет. Всех родителей он приветствовал с неизменной сердечностью, даже если видел впервые, рукопожатием и поцелуем, а дамам целовал сначала руку, а потом в щеку. В Дедушке чувствовалась широта и глубина христианина, пронесшего свою веру через разные исторические эпохи. Мы знали, что он был ответственным секретарем (и редактором) Журнала Московской Патриархии в те долгие годы, когда журнал был почти недоступен для обычных людей, а его издание было очень трудным и рискованным делом. Знали, что в молодости он получил прекрасное образование, что он учился, например, у Бердяева. Словом, Дедушка был живой историей.

Он обычно что-нибудь рассказывал за чаем. Один такой рассказ мне очень запомнился. Дело в том, что Дедушка был очень осторожен и как будто лоялен. По молодости нам это могло казаться каким-то страхом. И он неожиданно рассказал то, чего мы не знали.

Дедушка, как всегда сидя в глубоком кресле во главе стола, начал рассказ, перенеся нас в первую революционную зиму, когда он, сын крестьянина, нищим гимназистом ехал на верхней полке холодного вагона в Москву — учиться.

Наши локти почему-то стали перемещаться по столу поближе к Дедушке.

А он рассказывал, как он, совсем еще мальчик, стал обсуждать с попутчиками новую власть. Он уже отлично понимал внутреннюю суть этой власти и ругал ее на чем свет стоит. Внизу ехал матрос и активно ему возражал. Поезд подошел к Москве, Дедушка спрыгнул с полки. Матрос положил ему руку на плечо и сказал: “Вы арестованы”.

Слушая, мы пододвигались все ближе — полукруг подростков перед Анатолием Васильевичем стал совсем тесным. Оля еле слышно прошептала: “Ай да Дедушка!”.

Матрос привел Дедушку на допрос — тогда такие допросы вела “тройка”. И, слава Богу, чекист спросил его: “Вы учитесь?” — “Учусь”. — “И учитесь”, — отчетливо закончил свой рассказ Дедушка.

В Дедушке оживала та история, про которую в те годы ничего не было известно. И даже его оценка современного нам быта бывала весьма неожиданной. Как-то подали картошку — обычную зимнюю картошку, совсем желтую. Дедушка сказал своим неторопливым плавным голосом: “Когда я в детстве жил в деревне, у нас было три сорта картошки. Первый — императорская (второй я забыла) и желтая — для свиней”.

Кончалось наше занятие так поздно, что я возвращалась домой после полуночи, совсем одна, а мне было лет тринадцать. Мама ждала меня, иногда открыв дверь квартиры на темную лестницу. “Мамочка, ты волновалась?” — “Совсем не волновалась. Я же знаю, где ты была”.

* * *

Хотя наши занятия по-прежнему не включали Закона Божиего, но у Ведерниковых была прекрасная духовная библиотека, которой можно было пользоваться. Скоро все мы получили переплетенную ксерокопию книги протоиерея Василия Михайловского “Учение о православном богослужении”. Я с увлечением перечитывала эту книгу — все было близко, знакомо, там были ответы на многие вопросы, которые все чаще возникали во время наших занятий. Тогда же я прочитала “Закон Божий” Слободского. Это было не сравнить с мертвым, несуществующим миром школьных учебников, это отвечало запросам и ума, и души. Крайне существенным было для меня то, что в этой книге, изданной в Америке уже в ХХ веке, были специальные главы, посвященные соотношению Библии и современных научных знаний.

Исключительную важность имело то, что занятия в “школе” имели практическую церковную направленность: мы деятельно участвовали в службе. Самым главным было то, что была литургическая жизнь, частое причащение Святых Таин. До того, как я пришла в “школу”, я следовала традиции едва ли не ХIХ века, когда причащались несколько раз в год. Здесь мы, стоя на клиросе Ивановского храма, причащались практически каждое воскресенье. Всегда шла частная исповедь. Отец Николай начинал исповедь за час до литургии и продолжалась она всю службу. Всегда исповедовалось много детей. Ребенка, подростка, пришедшего на исповедь, батюшка обнимал, наклонялся к нему — принимал необыкновенно нежно, разговаривал иногда очень долго. Но при этом — и это меня сразу поразило — относился как к совершенно взрослому, зрелому, ответственному человеку. А если ребенок таким не был, то батюшка терпеливо и очень сострадательно ждал проявления этой зрелости. И всех нас называл на “вы”.

Приходя в храм, мы сразу вставали на левый клирос (там же шла исповедь) и пели всякий раз, когда пел левый хор, которым в воскресные и праздничные дни регентовала матушка. Алеша с четырнадцати лет стал чтецом, в стихаре читал часы, обычно в воскресенье перед поздней литургией. Матушка нас сразу же строго предупредила: “Девочки, если вас спросят — Алеше теперь восемнадцать” (за то, что несовершеннолетний Алеша был посвящен в чтеца, батюшку могли снять с регистрации, то есть просто лишить возможности служить).

С субботнего вечера я старалась приехать в Ивановское, оставалась ночевать в доме у Тамары Сергеевны и Катеньки — они жили в десяти минутах ходьбы от храма. У них ночевали многие, кто приезжал с вечера в отдаленное Ивановское. Не счесть, сколько народу останавливалось у нее, чаще всего девочек нашего возраста. Тамара Сергеевна всех принимала, щедро кормила. Вместе читали правило к причащению. Случалось, спали впятером поперек двуспальной кровати. Утром мы бежали на службу. Потом всегда оставались петь молебен с Игорем Александровичем и Вадимом Васильевичем — алтарниками, которые нас опекали, пропускали вперед, чтобы мы видели текст тропарей. По рукописным книжкам пели тропари святым и иконам Пресвятой Богородицы. Так мы их скоро выучили в дополнение к тому, что учили в “школе”.

Мы в то время вместе проводили школьные каникулы (это придумала Нина Аркадьевна), не только летние (их проводили с батюшкой и матушкой), но просто все, в Ивановском. В воскресные дни после службы собирались у Тамары Сергеевны. Очень много времени мы посвящали приготовлению “домаш­него задания” для нашей школы.

К Рождеству теперь стали готовиться особенно серьезно. Нам впервые поручили канонаршить, заранее раздали нам по стиху. Были зимние каникулы, я жила у Катюши. Тамара Сергеевна к тому времени достала Октоих и праздничную Минею (это стоило безумных денег). Перед праздником мы вычитали и пропели всю службу, бесчисленное количество раз повторяя стихи и запевы: Из чрева прежде денницы родих Тя: клятся Господь и не раскается; Рече Господь Господеви моему: седи одесную Мене.

Без нот было трудно учить гласы (гласы мы почему-то учили исключительно со слуха). Мы с Катей решили подобрать их на фортепиано и написать нотную тетрадь. Подбирали по слуху все четыре голоса и по очереди писали в тетрадь — я что попроще, а маленькая Катя — сложное. Был запев каждого гласа, нотная строка начальных слов Господи, воззвах к Тебе, услыши мя; услыши мя, Господи…, текст стихир, как давать тон; начальные строки воскресного тропаря; были специальные комментарии, которые мы тоже слышали от матушки, например (для первого гласа): “Услышимя, Господи — конец, в нем проходит каденция. Каденция: субдоминанта, кадансовая доминанта, тоника”. Словом, мы стали переводить в письменную форму то, что получали на занятиях. Катя во всем этом была абсолютно ведущей; кроме того, все, что она слышала на службе такого, что мы не проходили, она тут же старалась подобрать (и я тоже, но Катя подбирала безошибочно, а мне указывала на ошибки); подбирала большие композиторские вещи. Мы реализовывали заряд вдохновения, получаемого на занятиях, и, кажется, жили от воскресенья до воскресенья.

Школьные занятия, признаться, страдали. Учиться я всегда любила, школа была прекрасной и учителя прекрасные — и при этом я совершенно не выносила школы, потому что не выносила духа чуждой системы. Контакта с одноклассниками не было никакого — не о чем было говорить, слишком расходились наши знания действительности и ее оценка.

Остро стояла для нас проблема — как не вступить в комсомол. Ясно было, что это вступление уже означало бы то, что мы согласны жить с двойными ценностями. Кажется, в комсомольском уставе была фраза о том, что мы должны проводить в жизнь то ли коммунистические, то ли прямо атеистические ценности, уже не помню. Моя мама считала, что лучше не обращать на себя внимания прямым отказом (тогда вступление было почти автоматической процедурой), а я категорически не хотела вступать. Тогда мы обе подошли к отцу Николаю, и на вопрос “Вступать ли…?” он решительно ответил: “Очень не советую!”. Я ликовала. В школе относились спокойно, но звучало: “Ты же ни в какой институт не поступишь!”, а я молчала. Все эти проблемы были у всех нас. В старших классах общеобразовательной школы я единственная была не комсомолка. Но в нашей “школе” каждый был единственным некомсомольцем. Очень поддержал меня, помню, рассказ Алеши о том, как он отказывался вступать. “Ты собираешься вступать в комсомол?” — “Не собираюсь”. Его вызвали к директору, который тут же заинтересовался родителями. “Где работает твой отец?” — “Он работает в церкви”. — “Кем?! Епископом?!”… “Боюсь, я не смог достаточно хорошо объяснить, в чем состоят обязанности чтеца”, — заключил Алеша свой рассказ. В те годы необходимой частью “имиджа” нормального молодого человека являлась принадлежность к комсомольской организации, пусть совершенно формальная. Но когда я поступила в институт, время резко изменилось. Однажды нас спросила пожилая интеллигентная преподавательница: “И вы действительно уже не комсомольцы?”; студенты застенчиво опустили глаза: “Бывшие…”. А я сказала, что никогда не была; так вот она просто с восхищением посмотрела: “Как вам так удалось?”.

Вполне добротным знаниям, получаемым в школе, я просто изначально не доверяла. Слава Богу, между собой в нашей “школе” мы могли обсуждать это. Нам случалось довольно часто заниматься вместе (или друг с другом, когда кто-то что-то мог “преподать”) общеобразовательными предметами. Надо заметить, что идеи о всяческой взаимной помощи в уроках нередко исходили от матушки. Вообще она очень вникала в наши учебные дела, всегда интересовалась, как дела в школе; особенно живо обсуждались занятия в музыкальной школе.

Алеша, всегда умственно очень зрелый, помогал мне по математике после службы (под звуки девятнадцатой сонаты Бетховена — это Катя готовила уроки для музыкальной школы). Я, видимо, как-то высказала Алеше свое недоверие к смыслу и цели получаемых нами знаний. Через короткое время я зашла к нему домой. Он сидел в комнате, настолько полной книг, что свободным казался только письменный стол. На столе лежала неоконченная икона преподобного, кажется, Иоанна Лествичника (Алеша серьезно занимался иконописью). Алеша склонился над ней с циркулем в руках. Услышав мои шаги, он поднял от иконы сияющее лицо и встретил меня словами: “Вот где пригождается геометрия”. Это был урок, которого в обычной школе нельзя было получить.

В школьной программе по литературе мы все изучали письмо Белинского к Гоголю, в котором Белинский, мягко говоря, критикует Гоголя за “Выбранные места из переписки с друзьями”. К авторам и работам можно относиться по-разному, но в советской школе все это однозначно ставилось на службу атеистической идеологии. У нас в “школе” (точнее, у храма) мы это тут же обсуждали, и Алеша тут же развенчал предлагаемый нам миф: “Нам сообщают, что Белинский был атеистом, но это совершенно неверно, он был верующим человеком. У меня полное дореволюционное собрание его сочинений, и из других его писем ясно, что он был религиозен”.

Понемногу готовясь к официальному празднованию тысячелетия крещения Руси, светские учреждения начали готовить выставки икон. Алеша пригласил на такую выставку Катю и меня, и кажется, еще кого-то, нас было несколько человек. Там нас встретил его друг, невзрачный и очень молодой человек в одежде семинариста (кажется, он учился уже в Академии; звали его Андреем). Подведя нас к первой же иконе, студент Академии начал “лекцию” по богословию иконы. Древние иконы вдруг как будто ожили, словно раскрылись ставни на окнах. Нам рассказывали о символике пространства и цвета, но акцент был не на символе, а на той духовной реальности, которую изображает икона. Ведь в те годы доступны были лишь светские искусствоведческие работы об иконе, совершенно внешнего характера. А эта “лекция” была из тех редчайших лекций, после которых мир начинает казаться другим.

Я всегда любила историю, но в школьном изложении она казалась мрачной и жуткой, как будто человечество идет из ниоткуда в никуда. Наш друг, Т. М. Н., узнав, что я люблю историю, особенно русскую, сказала мне: “То, что написано в учебниках, неправда… Россия была великой страной, и император Николай был не плохой, он был очень хороший царь… Будет написана другая история”. Этому я хотела верить и, усердно уча в школе историю, часто слышала внутри себя эти тихие слова: “Будет написана другая история”.

Знания, к которым нет доверия, быстро выкидываются из головы. И часто кажется, что “трудно учиться”; нет, трудно поместить в голове то, во что не веришь. От этого возникали у многих из нас проблемы в школе. Но слушая матушку и батюшку в нашей “школе”, я не просто доверяла тому, что нам говорят, я знала, что так и есть, и активно хотела, чтобы так и было. Хотелось, чтобы скорее наступило то, о чем говорили слова молитв. Душа не испытывала тягостного раздвоения, получаемые знания ложились легко и прочно. Стоит ли удивляться, что у нас вообще никогда не бывало проблемы невыученных уроков и что на наши занятия мы с Катей бегом бежали вверх по эскалатору метро!

* * *

Величайшей радостью были для нас службы Великого поста, Страстной седмицы и Пасхи. В Великий пост у Ведерниковых была какая-то особая, тихая, но очень праздничная и радостная атмосфера. Я отмечала, что батюшка и матушка становились необыкновенно ласковы и нежны с нами, и почему-то были очень веселыми. На занятиях мы задолго до праздника готовились к пасхальной службе. Помню, матушка заранее, в середине поста, прочитала нам Слово огласительное святителя Иоанна Златоуста (“Оно у меня, правда, по-церковнославянски, но ничего, здесь все понятно”). И, облокотившись о фортепиано, начала торжественно читать слова, которые я сразу с голоса матушки запомнила наизусть: “Аще кто благочестив и боголюбив, да насладится сего доброго и светлого торжества. Аще кто раб благоразумный, да внидет радуяся в радость Господа своего…”.

Хочу отметить: очень многое мы заучивали с голоса, и в этом очень помогало (и по сей день помогает) то, что отец Николай и Нина Аркадьевна читали и пели отчетливо, с логическими ударениями, с высокой музыкальной культурой; это приводило к тому, что все мгновенно как бы отпечатывалось в уме и в сердце. Очень многое из того, что я сейчас знаю наизусть, я выучила с голоса и буквально слышу, как это читали и пели отец Николай и Нина Аркадьевна — и песнопения, и возгласы службы, и даже зачала Евангелия.

Когда весенние каникулы приходились на Великий пост, мы проводили его или в Ивановском, посещая службы (пели на клиросе, но великопостную службу знали плохо, в “школе” ее не учили), или с Тамарой Сергеевной уезжали в монастыри — Пустыньку (Свято-Троицкого Рижского монастыря), Псково-Печерский. В Печорах однажды жили у девяностолетней схимонахини Рафаилы, которая провела в схиме пятьдесят лет. Встречались с архимандритом Иоанном (Крестьянкиным). К отцу Иоанну всегда очень трудно было пробраться, но детям как будто удавалось легче. Когда нам было уже лет по четырнадцать-шестнадцать, отец Иоанн, обняв нас, “как птица собирает птенцов своих под крылья”, почти плакал над нами: “Жалко мне вас, как жалко! По возрасту вы девицы, а по уму еще младенцы!”, а я думала: “Разве я младенец? Я ведь без мамы приехала”. Тут же мы получали от него большие конверты с характерной надписью: “Москва. Сашеньке”, “Москва. Катеньке”… Эти короткие встречи очень серьезно влияли на душу.

В Великий Четверг, а иногда и раньше, я приезжала в Ивановское; мы вместе посещали все службы последних дней Страстной седмицы.

Молодому человеку и тем более подростку попасть в церковь в Пасхальную ночь тогда нечего было и думать. Милиция начинала оцеплять храмы еще до наступления вечера. Старые люди, приходя за много часов, стояли в давке и духоте (одно из ранних впечатлений детства: утром в Великую Субботу мы пришли святить куличи; в храме на полу, устало прислонившись к стене, сидят маленькие старушки с узелками; “Мама! Почему они сидят?” — “Они останутся на ночь. Они пришли на пасхальную заутреню”). Молодежь, пытавшуюся пройти в церковь, не пускали милиционеры с собаками. Вот штрих к портрету той эпохи: когда в те годы наш друг, древняя согбенная старушка, с трудом шла среди народа к заутрене, за нее перед кордоном милиции ухватилась незнакомая девушка. Милиция стала девушку отцеплять, а она умоляюще говорила: “Это моя бабушка. Бабушка не может идти! Пропустите меня!” — ее все-таки пропустили, но это очень редкий случай. А нас проводили через оцепление милиции отец Николай и Нина Аркадьевна. Молодежи набиралось не меньше пятидесяти человек — и подростков, и молодых людей более старшего возраста. Собирались заранее, за два часа до полунощницы, на остановке троллейбуса; потом матушка нас организовывала в настоящую колонну, и мы шли к храму. Батюшка шел впереди, матушка замыкала шествие. Идет настоятель! И матушка громко, решительно объявляла: “Это мои дети и внуки. Мы идем в свой дом”. Кордон милиции расступался, с недоумением глядя на пятьдесят человек детей настоятеля. В более поздние годы, бывало, говорили: “Идет наш хор”. Я шла в середине и чувствовала себя совершенно защищенной. Нас проводили и через несметную толпу народа, заполняющую двор храма и самый храм, ставили мужчин в алтарь, женщин — на левый клирос; места не было, стояли даже на подоконниках.

Игорь Александрович читал Деяния Апостолов. Была удивительная сгущенная атмосфера, какая бывает перед великим событием. Батюшка, стоя над Плащаницей перед царскими вратами, начинал полунощницу. Мы стояли на солее в двух метрах от батюшки, всё видели, слышали каждое слово. Правый хор тихо запевал первый ирмос канона: Волною морскою скрывшаго древле, гонителя мучителя под землею скрывша спасенных отроцы, но мы яко отроковицы Господеви поим, славно бо прославися; мы старались подпевать. До сих пор у меня звучит в ушах, как отец Николай читал: Человекоубийственно, но не богоубийственно бысть прегрешение Адамово: аще бо и пострада Твоея плоти перстное существо, но Божество бесстрастно пребысть: тленное же Твое на нетленное преложил еси, и нетленныя жизни показал еси источник воскресением; Преста дерзость учеников, Аримафей же изрядствует Иосиф: мертва бо и нага зря над всеми Бога, просит и погребает, зовый: отроцы благословите, священницы воспойте, людие превозносите во вся веки. Кончался канон: …Восстану бо и прославлюся, и вознесу со славою непрестанно, яко Бог, верою и любовию Тя величающия.

Вскоре наступала напряженная тишина; нам строго передавали: “держитесь… держитесь отца Николая”. Мы крепко брались за руки, держались за Нину Аркадьевну — в те годы можно было потеряться и до конца службы не найтись. И снова наступала тишина, пока наконец не слышалось тихое-тихое пение стихиры из алтаря: Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити. Выплывали хоругви из алтаря, появлялись священники, и мы, немедленно подстраиваясь за ними, протискивались сквозь покачнувшуюся толпу к выходу. Стихиру пел весь народ и в храме, и на улице. Впереди всех быстро удалялся фонарь, который несли Федя Утенков и Яша Рыжак. Обойдя храм, мы останавливались в тесном притворе, прижатые друг к другу, и так близко от священников, что их рясы нас касались. В наступившей тишине раздавался возглас: Слава Святей, Единосущней и Животворящей Троице, всегда, ныне и присно, и во веки веков!Аминь — пели мы. Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ… — начинали священники. …И сущим во гробех живот даровав! — это был, я бы сказала, личный ответ нашего хора. По великой милости Божией мы были не за забором, куда едва достигали отголоски службы, мы стояли у самых затворенных дверей, не наблюдатели, а участники службы — непередаваемая разница для детской души! Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его!..Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав — отвечали мы на каждый стих. Отец Николай мимо нас пробирался к выходу, туда, где стояла несметная толпа, и радостным, летящим голосом восклицал: Христос воскресе! — Воистину воскресе! — раздавалася ответный грохот. Именно наш, левый хор пел пасхальное начало; распахивались двери, и нас торжествующе встречал хор правый: Воскресения день, просветимся, людие, Пасха, Господня Пасха, от смерти бо к жизни, и от земли к небеси, Христос Бог нас приведе, победную поюще… Мы бегом добегали до клироса, пока лавина народа не обрушилась за нами в храм и не заполнила его так, что никому уже нельзя будет шевельнуться. Во время пения канона отец Николай, каждый раз (по уставу) в ризе другого цвета, выбегал бегом с возгласом: Христос воскресе! — Воистину воскресе! — отвечал народ и клиросы, и из алтаря, переполненного басами, рокотало как громом в ответ: Воистину воскресе!. Я в детстве не сомневалась, что отец Николай бегает просто от радости, потому что Богоотец убо Давид пред сенным ковчегом скакаше играя; людие же Божии святии, образов сбытие зряще, веселимся божественне…; спустя годы прочитала, что это положено по уставу. В конце первой литургии отец Николай выносил Чашу, после молитвы говоря: “Причащаются все, кто хочет!”. Он шел с Чашей на клиросы — в давке немыслимо было бы протиснуться к амвону; на клиросе причащались действительно все.

Мы возвращались в дом Тамары Сергеевны и Катеньки ранним утром, до рассвета, не чуя под собой ног. Впереди нас как-то шли три старые женщины и потихоньку пели: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ… — мы бесшумно подошли сзади, Катя дала тон: …И сущим во гробех живот даровав! — громко кончили мы.

Вечером в первый день Пасхи всегда был домашний праздник у Ведерниковых. Позже большим пасхальным празднованием кончался учебный год в нашей “школе”.

* * *

На моей памяти именно весной, после Пасхи, несколько раз были встречи с владыкой Антонием Сурожским.

О Владыке мы знали; до моего рождения мама ездила в храмы, где служил Владыка во время своих редких приездов в Россию. Бывало, объявят, что он служит в одном храме, а его везли в другой; толпа народа бежала со службы на другой конец Москвы, чтобы успеть получить благословение Владыки. Огромной ценностью были кассеты с записями “встреч” Владыки. Их собирались слушать по домам, это было событие, к которому готовились, потом расходились молча. Несколько раз мы с мамой слушали такие записи у друзей — семьи Татьяны Яковлевны Силиной.

Потом Владыка долго не приезжал. В Москве, как говорили, ему не разрешали встречаться с людьми на квартирах. Слух о том, что он приедет, возникал, но как правило был неверным. В тот период, когда мы занималась у Ведерниковых, у нас дома вдруг зазвонил телефон, это была матушка: “Сашенька. Я из автомата. Приехал Владыка. Приходи на встречу, — тогда-то и туда-то. — Твое время — шесть пятнадцать, без опозданий. Если внизу спросят, скажешь, что идешь в гости”.

Сам Владыка не раз говорил, что невозможно человеку последовать за Христом, если он на лице хотя бы одного человека не увидит отблеск сияния славы Божией. Мне казалось, что это относится к самому Владыке. От него исходил свет, сияние любви. Его слова: “Бог, Который есть АБСОЛЮТНАЯ реальность” — казалось, он лично, близко знал Того, о Ком говорил. Владыка передавал свой личный, непосредственный опыт веры, это то, что можно получить только от человека к человеку, не из книг, и словами передать невозможно. И что для ребенка, подростка особенно важно — он не скрывал своего личного опыта, он им щедро делился.

Первый раз, когда я была на такой беседе, Владыка говорил о Молитве Господней. Он кончил — все молчат, погрузившись в себя. Молчали долго; чувствовалось, что никто это молчание нарушать не будет. Владыка, наконец, сказал примерно следующее:

– Когда я говорил в протестантской церкви, вначале пастор сказал: «Сейчас мы споем псалом номер такой-то, “Внимайте, сладкий голос говорит”». Лестно, конечно. Я кончил, пастор объявляет: “А теперь псалом номер такой-то” — и запнулся. Я заглянул за его плечо, а там написано: “Проснитесь, спящие!”.

Встречи эти не были специально для “учеников школы”, они были для взрослых, но нас приглашали тоже. В первый раз количество всех присутствующих было строго ограничено — шестнадцать человек; в последний год перед перестройкой, в доме у Маши Рыжак, было больше ста человек.

Когда в большую комнату Рыжаков вошла примерно половина приглашенных, кусочек паркетного пола, который мы заняли заранее, стал совсем маленьким. Мы ужимались все больше. Наконец, А. Л. поднял голову к люстре: “Я занимаю вот этот плафон”. В конце концов пришлось встать и стоять. Отец Николай проводил Владыку через толпу к креслу у окна, обеими руками ограждая его от народа. В тот раз Владыка по просьбе отца Николая говорил о смерти. Потом, как обычно, к нему были вопросы. Вдруг у двери послышался мальчишеский голос, и вопрос звучал примерно так: “Владыка! Скажите, когда Швабрин вызвал Гринева на дуэль, Гринев должен был отвечать на вызов?”. Многие взрослые засмеялись. Но Владыка остался глубоко, как-то по-детски серьезен. Он приподнялся на подлокотниках, чтобы увидеть лицо собеседника. “Владыка! Это христианский обычай?” — “Нет! То есть совершенно варварский, изуверский обычай!” — внимательно, с любовью глядя на собеседника, горячо заговорил Владыка. К сожалению, я не помню, что он еще говорил, но заключил он примерно так: «Одно дело, когда говорится: “Смело мы в бой пойдем за Русь Святую, и как один прольем кровь молодую” и другое — Марсельеза, в которой призывают захлебнуться в крови врагов. Это два совершенно противоположных подхода!». Для многих взрослых вопрос был детский — а Владыка отнесся к нему с глубочайшей серьезностью, как к насущной внутренней потребности юной души.

Глубочайшее впечатление произвел Владыка на младшего внука Ведерниковых, которому было тогда не больше трех-четырех лет. Владыка с ним играл, они вдвоем забрались на четвереньках под стол. После этого основной игрой Никиты, которого мы часто нянчили по очереди, стала игра “во Владыку”. Он “облачался”, брал “кадило”, с большим подъемом сообщал нам: “Я владыко Онтоний!” и убегал “служить”: подолгу пел все, что подхватил на слух из службы.

На встречах прямо перед Владыкой всегда сидел Игорь Александрович и записывал беседы на магнитофон. Теперь эти беседы опубликованы.

* * *

Очень важным было для нас то, что мы, в небольшом составе, отдыхали вместе с отцом Николаем и Ниной Аркадьевной. Летом с ними всегда было несколько человек, несколько лет подряд ездили мы с Катей. Матушка в начале лета радостно объявляла: “Ну, девочки, отец Иоанн <Крестианин> благословил нас ехать в Прибалтику вместе”. Совместная молитва каждое утро и каждый вечер, поминовение всех друзей, чтение Евангелия, ежевечернее пение акафистов очень объединяли. Когда жили в Прибалтике, на день памяти отца Тавриона (Ба­тозского) приезжали в Пустыньку на два-три дня.

Отдых вообще был не какой-то специально “благочестивый”, мы часами купались в море, играли в бадминтон; единственно что было строго — дежурства, когда девочки по очереди в свой день готовили еду, убирались (за стол садилось до двадцати человек взрослых и детей). Дни и обязанности были строго распределены, матушка это всегда умела организовать, и все было по часам (последнему мы иногда сопротивлялись, но безуспешно).

В день Преображения, помню, вечером после службы был пикник в дюнах — нам часто приходилось уходить, чтобы не смущать хозяев. С высоких дюн через сосны открывался вид на море, залитое густым золотым светом заходящего солнца. Еду и чайники с кипятком привезли на велосипедах. Выкатили на скатерть, постеленную прямо на песке, огромный арбуз. Батюшка повернулся к морю, к заходящему солнцу и запел тропарь: Преобразился еси на горе, Христе Боже… — все мы подхватили. Вообще, хор возникал из нас немедленно, и это всегда тоже очень объединяло.

Став взрослой, я поняла, как не только опасно, но и трудно было брать с собой чужих детей, таких разных, сложных. Сохранять мир в семье и одновременно поддерживать дисциплину было трудно. Я сама не только не умела и не хотела слушаться, я еще и чуть не утонула на глазах у Нины Аркадьевны (Таня вытащила, и дело кончилось благодарственным молебном). Был еще удивительный, чудесный случай. Игорь Александрович уехал на велосипеде, и не один, перед самым обедом; на обед не явились. Это было серьезное нарушение дисциплины. Матушка была, мягко говоря, недовольна и решительно сказала батюшке, чтобы он поговорил с Игорем Александровичем, и батюшка был огорчен. Вернулся Игорь Александрович, пошел в нашу комнату и, как он это нередко делал, включил приемник. Мы с матушкой были на открытой кухне. Вдруг — седобородый Игорь мчится бегом, как мальчишка: “Матушка! Батюшка просит вас немедленно придти!”. Через несколько минут я пошла за матушкой (испугалась, что Игорю достанется). Застала немую сцену. Батюшка и матушка сидели с просветленными лицами, с выражением крайнего внимания. В тишине отчетливо звучал голос Владыки Антония. Он говорил о семейной жизни: “Мы должны сквозь пальцы смотреть на промахи наших домашних…”. Это была передача ВВС, Игорь ее совершенно случайно поймал, а ведь эту волну глушили тогда так, что ни слова не было слышно. Конечно, воцарился глубокий мир.

Покойный Игорь Александрович казался мне живой иллюстрацией апостольских слов: “Кротость ваша да будет известна всем человекам”. Из тихого добродушного состояния его, казалось, ничто не могло вывести. А характер у него был живой, и он очень потакал нашим детским капризам. С ним мы ходили купаться по ночам при луне, когда батюшка с матушкой уже спали. Ездили с Игорем в дальние прогулки на велосипедах куда нам хотелось — а ведь у него было больное сердце. Он очень любил пошутить. Если меня от его шуток в очередной раз разбирал ужасный смех, он печально говорил: “Оля! Ну скажи ей — ну что она смеется над стариком…”. Когда мы готовили обед, он, бывало, читал нам вслух хорошую и редкую художественную литературу. Он как будто бы всем незаметно служил, особенно детям.

Обеденный стол был часто на улице. Чтобы помолиться перед едой, приходилось уходить в комнаты. Вообще, главным организующим моментом нашего отдыха была молитва. Молились вполголоса (в летних домиках всюду были соседи), но все равно часть вечерних молитв пели. Каждое утро и каждый вечер по окончании правила матушка начинала читать молитвы о болящих: Скорый в заступлении Един сый, Христе, скорое свыше покажи посещение страждущим рабом Твоим… — и перечисление имен всех, о ком обычно молились, занимало по полчаса. Перед умственным взором проходило множество людей, которых мы знали и по приходу, и по дому Ведерниковых, или только по рассказам (иногда спустя годы с ними знакомились). Поминались все, не только тяжко болящие. Трудно передать, какими близкими становились со временем все эти люди и для нас. Если (очень редко) были дни, когда мы читали молитвы отдельно, мы старались вспомнить и помянуть всех, о ком молятся батюшка и матушка.

Перед вечерней молитвой был час, когда батюшка или матушка нам что-нибудь читали. Матушка выбирала нам, например, главы аввы Дорофея. Читала главу об осуждении, рассказ о том, как двух маленьких девочек, проданных в рабство, купили две женщины, чтобы воспитать их в соответствии со своими понятиями. Одну купила монахиня, а другую — блудница. “И чему могла оная зараза научить ее…” — выразительно и не без юмора читала матушка. Притча о том, что мы не можем судить человека, потому что мы не знаем его судьбы, становилась и наглядной, и веселой.

С собой были книги YMCA-press и самиздата. Был, например, протопресвитер Александр Шмеман. Я попробовала читать одна — показалось сложно. Начал читать вслух батюшка. “Евха­ристию” Шмемана прочитал нам целиком. Когда я услышала это из уст отца Николая, столько раз совершавшего литургию в нашем храме, “на наших глазах”, книга вдруг ожила, наполнилась смыслом. Открывалась глубина богослужения, и еще другой, новый мир — “православного богатство богословия”. “Отца Арсения”, первую самиздатовскую книгу о подвиге совсем недавнего мученичества и исповедничества в России, я прочитала пять раз подряд почти не прерываясь, ночью читала.

Возвращаясь, служили благодарственный молебен в поезде. Мы занимали несколько купе. Собирались все в одно, садились — кто помоложе, на верхние полки — и начинали полушепотом петь молебен. Игорь Александрович как-то вышел послушать, вернулся и сказал, что можно петь громко — все равно все слышно. После этого Тебе Бога хвалим запели уже вполголоса. Когда ездили с Тамарой Сергеевной в монастырь, там был плацкарт, и мы завешивались простыней, чтобы не видеть, как на нас смотрят, когда мы поем. Стоило посмотреть, какими огромными глазами люди заглядывали к нам за простыню!

За один такой отдых отец Николай и матушка чуть было не поплатились очень дорого. Мы молились на открытой террасе, окруженной садом, всегда пели акафист по вечерам, хор был звучный, и нам-то никого не было видно за деревьями. Когда мы приехали в Москву, вдруг нам сказали, что в месте нашего отдыха нас разыскивает милиция, что стало известно, что был священник с чужими детьми (а это статья уголовного кодекса), и что известны даже имена детей, в том числе и мое. Я испугалась, даже уничтожила дневники. Мы с батюшкой и матушкой ездили на могилу к блаженной Матронушке, по молитвам которой в сталинское время удавалось избежать преследований и ареста, пели панихиду. Был уже декабрь, на кладбище очень холодно, настроены были серьезно. Все обошлось.

Наш учебный год предварялся службой Успению Божией Матери. Это была первая служба, которую отец Николай служил после отпуска. Помню, матушка приходила немного заранее и прямо на клиросе была спевка. Пели еле слышно, потому что в храм уже собирался народ, припевы Успению: Ангели успение Пречистыя видевше, удивишася, како Дева восходит от земли на небо. На эту службу мы впервые собирались вместе в церковь, и после радостно-печальной службы Успения с нетерпением начинали ждать первого сентябрьского занятия.

Занятия нашей школы в малом составе в доме у Ведерниковых продолжались, кажется, не менее трех лет. Последний такой год начался с того, что мы, резко повзрослевшие и отвыкшие друг от друга за лето (старшим из нас было, думаю, уже семнадцать лет), тихо вошли перед занятием в большую комнату и сели не как попало, с болтовней и смехом, как раньше, а молча и с осторожностью — девушки на диван, мальчики — напротив на стулья. И отвели друг от друга глаза. Вошла матушка, увидела эту картину и весело спросила: “Что это вы так сидите? Как на смотринах!”. Мы буквально попадали со смеху и больше не валяли дурака.

Наконец, в начале, кажется, 1987–1988 учебного года снова пригласили больше народа — кто-то был мне знаком по первой “школе” — и впервые начали разучивать композиторские произведения по нотам, всенощную Архангельского. Здесь мои воспоминания кончаются: читать с листа я не умела, занятия перед поступлением в вуз занимали все время, ходить в нашу “школу” я перестала.

* * *

Примерно в 1983 году в школьных учебниках по новому предмету — экономической географии — я обнаружила карту распространения основных религий и христианских конфессий в мире. Заштрихованные островки Православия — Греция, Сербия — были исчезающе малы, а Советский Союз, пресловутая шестая часть суши, представлял собой абсолютно безрелигиозную пустыню, огромное белое пятно на карте мира. Я сказала об этом Алеше. “Чтоо?! Где?!” — и прежде, чем я успела запротестовать против такого обращения с моей (библиотечной) книгой, Алеша вырезал карту из моего учебника. — «Сохрани этот поразительный “исторический документ”. Придет время, и никто не поверит, что на месте нашей страны могли изобразить это белое пятно».

Невозможно было представить, что изменения во внешней церковной жизни произойдут так скоро. И лишь спустя двадцать лет можно оценить ежедневный подвиг всех людей, благодаря которым состоялась наша “школа”. Их гораздо больше, чем я могу перечислить. Это не только отец Николай и Нина Аркадьевна, это все, кто переписывал и ксерокопировал ноты и книги, предоставлял свои квартиры, принимал у себя людей знакомых и незнакомых, устраивал праздники и поездки, пек пироги, “служа имением своим”. Чтобы воспитать в вере молодое поколение, не жалели ни времени, ни сил, ни денег, постоянно подвергались риску потерять работу по специальности (многие были преподавателями или учителями). Благодаря всем этим людям, названным и не названным, дети и молодежь получали церковное образование в атеистическом мире.

“Воскресная школа” дала возможность среди чуждого мира иметь целый круг сверстников, с которыми было единомыслие. Общение с людьми разного возраста, которые несли подвиг веры в условиях гонений, поддерживало и укрепляло веру. “Школа” поддерживала преемственность разных поколений христиан. “Школа” окружала атмосферой любви, гораздо более широкой, чем в узком семейном кругу. Появлялось чувство большой опоры в мире, и легче становилось принять внешний чуждый мир, да и просто в нем жить. Она открывала огромный мир церковной культуры. “Школа” давала знания, к которым стремились душа и ум, но получить которые в те годы было невозможно — знания о вере, знание церковного пения и богослужения. Именно “школа”, в годы, когда детей почти не водили в церковь, давала возможность деятельного и сознательного участия в богослужении. “Школа” давала опытное знание того, что церковная жизнь, каким бы слабым ручейком она ни струилась, прекратиться не может. “Школа” была путеводителем к храму, учила молитве и благодарности Богу, открывала нам двери нашего единственного земного и небесного дома — Православной Церкви.

1Священномученик Владимир, митрополит Киевский. Страдания Христа и страдания Церкви. М., б. г. (репринт изд. 1907 г.). С. 7.

2Здесь слово верующий употребляется в том узком значении, в каком оно существовало в описываемые годы и в той среде, о которой пойдет речь. Сейчас это понятие лучше отразило бы сочетание церковный (человек), но тогда это были почти синонимы.

3Муза Семеновна Иванова была в юности прихожанкой храма Христа Спасителя. При храме был детский и юношеский хор, он просуществовал достаточно долгое время и после революции.

4Примерно в то время в гостях у друзей я услышала от одного человека, что его неверующий сослуживец жалуется, что у него в соседней квартире систематически кого-то отпевают, при этом покойников не вносят и не выносят. Была ли это наша, или еще какая-то, тоже до времени никому неизвестная “школа”? Соседям безусловно было многое слышно, но нас терпели.

5В “почтовых ящиках”, чтобы иметь возможность что-то ксерокопировать, нужно было получить официальное разрешение за подписью сотрудника Особого отдела.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.