Воспоминания об отце. Матушка Иулиания о профессоре и протоиерее Глебе Каледе
Мой отец был на удивление незаурядным человеком. Отец его, крестьянин по происхождению, стал крупным экономистом, мать, урожденная Сульменева, происходила из старинного дворянского рода. Папа родился в 1921 году, и врачи сказали бабушке, что он доживет максимум до пятилетнего возраста, но Господь судил иначе. За свою жизнь он очень много успел сделать для России и, конечно, для Церкви.
Сразу после окончания школы (20 июня 1941 года у него был выпускной вечер) папа пошел на фронт, оказался сначала в школе радистов, а через несколько месяцев уже был на передовой. И прошел всю войну: был и под Сталинградом, и под Курском. У него шестнадцать правительственных наград. Он был гвардии рядовым и просто чудом остался жив, причем за все это время у него не было ни одного ранения, только одна легкая контузия. И еще по милости Божией ему ни разу не пришлось ни в кого стрелять впрямую. Это, конечно, для будущего пастыря было очень важно.
15-летним мальчиком, по благословению своего первого духовного отца (это был мой дедушка с маминой стороны — отец Владимир Амбарцумов), папа помогал семьям «лишенцев». Он посещал людей, лишенных продовольственных карточек, следовательно, способа пропитания, в связи с тем, что в их семьях отцы, матери или деды были сосланы или посажены в тюрьму. Среди «лишенцев» были не только семьи духовенства; было много простых мирян, которых, как правило, обвиняли в антисоветской деятельности, а на самом деле сажали за религиозные убеждения. Папа рассказывал, что, когда он еще учился в школе, буквально каждый день у кого-нибудь из учеников ночью проходил обыск, кого-то сажали. Среди папиных знакомых, среди знакомых его родителей было очень много пострадавших. И вот мой дедушка организовал такую систему: он прикреплял семьи, которые по тем временам более или менее «стояли на ногах», к семьям «лишенцев». Люди, которые были к ним прикреплены, должны были дать обязательство, что они раз в неделю или раз в месяц жертвуют то-то и то-то этим семьям. Это не было каким-то единичным благим актом, рассчитанным на душевный порыв, — дедушка требовал, чтобы каждая семья, входящая в эту систему, твердо для себя решила, сколько она может дать, а потом неуклонно это свое обязательство выполняла.
Об этой деятельности Церкви не очень-то и знали; это делалось на свой страх и риск. Отыскивали семьи, распределяли, тайно разносили продукты; в основном это делала молодежь.
Опыт и боль тех лет остались навсегда. Пять первых духовных отцов папы погибли в застенках. Дедушка был первым, и за ним еще четверо. Эта боль у папы сохранилась на всю жизнь, поэтому он всегда особо чтил память русских святых. В девятой песни Канона Всем святым, в земле Российской просиявшим, есть обращение ко всем святым, «… знаемым и незнаемым, явленным и неявленным». Так вот, папа всегда говорил, что в этот день прославляются все, кто пострадал за нашу Церковь в те годы, — они-то и есть «знаемые и незнаемые». Невидимо как бы, для нас не явно, но все они прославляются. Уже позже, когда отец был тайно рукоположен во священника и встал вопрос об устройстве храма у нас дома, то, естественно, этот храм был посвящен именно Всем святым, в земле Российской просиявшим.
После войны папа поступил в геологоразведочный институт (это была его давнишняя мечта), который он окончил с отличием. Был сталинским стипендиатом, при том, что никогда не был комсомольцем. После окончания института он быстро защитил кандидатскую диссертацию и начал заниматься научной деятельностью. В это время перед ним встал вопрос о дальнейшем пути, и будущий митрополит Иоанн (Вендланд), тогда еще архимандрит, благословил его жениться и заниматься наукой. По его благословению папа женился на дочке своего первого духовного отца, — на моей маме, Лидии Владимировне Амбарцумовой, с которой был знаком с детства; всю войну они поддерживали дружеские отношения. И слава Богу, нас, детей, шесть человек: четверо сыновей и две дочери.
Отец продолжал заниматься научной деятельностью, будучи активным прихожанином храма Илии Обыденного. У нас была настоящая христианская патриархальная семья. Папа всегда был главой семьи, а мама работала до появления второго ребенка, а потом уже только занималась нашим воспитанием. Нас воспитывали в религиозном духе. Мы всегда ходили в церковь в субботу и воскресенье — я не могла бы себе представить, как это можно в воскресенье не пойти в церковь.
Мы жили сначала около станции метро «Динамо», а потом переехали к «Речному вокзалу». Но всегда ходили в храм Илии Пророка, что в Обыденском переулке, на Остоженке. В храм недалеко от дома мы никогда не ходили, потому что, в общем-то, боялись, чтобы кто-нибудь не узнал. Пока мы были маленькими, в субботу вечером, как правило, папа ездил в Обыденный со старшими, а мы с мамой оставались дома. В воскресенье утром папа со старшими ехал к началу службы, а мы с мамой приезжали немножко попозже. Как я себя помню, так я помню и храм.
У нас был свой круг знакомых, именно верующих. Это был круг христианских семей — те, с кем росли и наши родители. Они остались друзьями на всю жизнь. Их дети были нашими ровесниками, и мы росли все вместе. Существование такой связи между христианскими семьями папа находил очень важным, и отчасти поэтому он не был горячим сторонником того, чтобы мы искали себе друзей на стороне. У нас у всех были школьные друзья, и нам никогда не запрещали с ними дружить: поскольку мы ходим в школу, мы должны там с кем-то общаться, но основные друзья у нас были именно христиане, и мы росли в христианской среде. У нас на все дни рождения, на именины собирались действительно христианские семьи. Вот так — поколениями-и росли. А наши школьные друзья тем самым — пусть не напрямую — тоже соприкасались с христианской средой, и некоторые из них пришли в Церковь.
В школе никто не знал, что мы верующие. Пионерами мы были; папа считал, что пионерами можно быть, потому что никаких обязательств не дается. Комсомольцами не был никто. Дома, естественно, в каждой комнате у нас висели иконы, но они закрывались, а открыто иконы у нас не висели. Когда мы молились, иконы открывались, а когда кто-то к нам приходил, закрывались. Папа, который к тому времени уже был священником, считал, что не надо никому говорить о своих убеждениях, что, если прямо спросят: «Веруете ли вы в Бога?», вы должны ответить: «Да»; самим заводить разговор на эту тему не надо, но если спросят прямо, надо сказать: «Да». В противном случае это будет отречением от Христа. В то время действительно таких разговоров не было. Единственное, чему все удивлялись, это почему мы не комсомольцы. Как правило, мы все доучивались до восьмого класса в одной школе, а потом в девятый-десятый классы уходили в другую. Так никто не мог спохватиться, что все дети в семье — не комсомольцы.
В 1972 году папу тайно рукоположил, сначала в диаконский, а потом в священнический сан, владыка Иоанн (Вендланд), в то время он был митрополитом Ярославским и Ростовским. Открыто папа не мог быть священником: он был достаточно крупным ученым с мировым именем, ему не дали бы регистрации, которую в то время надо было обязательно проходить в Совете по делам религий. Наши иерархи, прекрасно помня 30-е годы, понимали — не исключено, что опять начнутся гонения. В случае гонений Церковь может остаться без священнослужителей. Поэтому некоторые иерархи брали на себя такую смелость — тайно рукополагать, с тем, чтобы в случае гонений и репрессий Церковь не осталась без пастырей. Священники, тайно рукоположенные, несмотря на все, могли бы продолжать совершать Таинства Церкви. Именно поэтому владыка Иоанн (Вендланд) предложил папе принять сан. При этом он потребовал обязательного маминого согласия. Естественно, это был подвиг с их стороны. Мама прекрасно понимала, что время сложное и что в любую минуту за папой могут прийти и наша семья останется без кормильца. Но все же она дала свое согласие.
Я помню, когда папу только рукоположили, сначала мне и младшему брату (я в семье пятая) не хотели говорить. Нас всегда называли малышами и считали, что нам говорить еще рано. Но буквально через две недели после того, как его рукоположили, папа все-таки счел нужным нам об этом сказать.
Для нас это было очень неожиданным. Мне было 11, а младшему брату 9 лет. Это было в Великую Субботу. Надо сказать, что я родилась в вечер Великой Субботы, поэтому меня и назвали в честь Марии Магдалины. И вот как раз через одиннадцать лет мой день рождения приходился на Великую Субботу. Мне обещали, что, как только день рождения мой будет в Великую Субботу, меня возьмут на Пасхальную заутреню в храм; до этого папа со старшими ездил на Пасхальную заутреню, а мы с мамой оставались дома, а утром ездили к поздней обедне. И тут как раз наступает мое одиннадцатилетие, но в храм меня не берут. Я ужасно расстроилась, даже, мне кажется, обиделась на своих родителей. Я так ждала этого момента, и вдруг меня оставляют дома, да еще загоняют в постель и говорят: «Скорее ложись, мы тебя ночью разбудим». А я никак не могу понять, зачем меня ночью будить, когда мы собираемся утром ехать в храм, собираемся причащаться. И, страшно недовольная, легла спать. Вдруг среди ночи будит меня мама и говорит: «Пойдем скорее в папину комнату молиться». Я вхожу и никак не могу понять, в чем дело: комната как-то вся преобразилась, я чувствую, что нахожусь не в папиной комнате, а как бы еще где-то. Папа стоит в подряснике и с крестом. Я ничего не могла понять — ребенок, еще спросонья… да я вообще даже представления не имела, что есть тайные священники. И тут папа мне сказал, что он принял сан и стал тайным священником. Он сам объяснил мне и младшему брату причину, почему он стал именно тайным священником, и сказал, чтобы мы об этом никому ничего не говорили, что об этом никто не должен знать, а если он сочтет нужным, то, кому надо, сам скажет. А так — никто об этом не должен знать: ни родственники, ни знакомые. Я, помню, была тогда очень удивлена и говорю папе: но как же двоюродные братья, сестра — они не будут знать, что ты священник? Папа сказал, что неизвестно, какие настанут времена. Если опять начнутся гонения, если опять будут обыски, если опять будут пытки, надо, чтобы они могли со спокойной совестью сказать, что ничего не знают.
Так у нас дома начались богослужения. Папа служил почти каждое воскресенье, за редким исключением, когда он уезжал к владыке Иоанну. В основном дома он служил литургию, на всенощную обычно ездил в храм. Папа служил, а мы пели, читали и ходили со свечой. Сначала это была только семья, но скоро у папы стали появляться духовные дети, они стали приходить на эти домашние богослужения, исповедоваться и причащаться.
Богослужения совершались в папином кабинете, в котором было метров пятнадцать, с одним окном. Конечно, у нас соблюдалась конспирация. На кухне и в соседней комнате обязательно включали радио, дверь никому не открывали. Окно закрывалось сначала поролоном, потом одеялом, сверху вешалась белая скатерть — получалось место для запрестольного образа. На эту скатерть крепили большой крест. В левом углу кабинета стояло много икон. В этом месте ставился престол, представляющий собой большой этюдник, который каждый раз потом убирался, складывался, и никто бы не мог предположить, что это престол. А тумбочка превращалась в жертвенник. С правой стороны стоял огромный письменный стол. Этим столом пространство алтаря отграничивалось от основного храма. Чтобы это как-то обозначить, на две табуретки клались две стопки книг, которые накрывали полотенцами, а сверху ставили образа. С правой стороны — образ Спасителя, с левой — образ Божией Матери. Кабинет превращался в храм, состоящий из алтаря и основного храма. Больше никакой алтарной преграды не было.
Пели мы сами. Мама обладает хорошим слухом; еще девочкой дедушка научил ее гласам и всему необходимому в церковном пении, и ей не составляло никакого труда провести службу. А мы за мамой подстраивались и пели. Особенно сложных песнопений у нас не было, как мама пела, так и мы пели. Даже бывало несколько раз, когда мама уезжала, мы без нее проводили службу. Просфоры пеклись тоже у нас дома. Как правило, пекла мама, а потом пек мой младший брат.
В самом начале мы очень боялись, что в любой момент могут прийти представители органов, поэтому у нас все очень конспирировалось; никакого явного облачения не было. Подризник был как ночная сорочка. Мама сшила такую белую сорочку из нового материала. Никто к ней не прикасался, папа ее освятил. Внешне никто бы не мог ничего заподозрить: простая ночная рубашка, а не подризник. Фелонь — просто белая скатерть, расшитая со всех четырех сторон белой ленточкой. Каждое воскресенье рано утром мама эту скатерть превращала в фелонь, то есть среднюю часть сшивала, пришивала или прикалывала кресты, которые потом откалывались и убирались со всеми ленточками и со всей тесьмой. А на время богослужений все это превращалось в фелонь. Так же и поручи и епитрахиль. Мама строго соблюдала, чтобы к этому никто не прикасался. Хранилось все это с должным благоговением. Потира как такового не было — использовался большой новый бокал, к которому тоже никто не прикасался; он хранился в особом месте. Покровцы тоже были замаскированы. Копия как такового у папы не было, просто использовал новый скальпель: так до конца жизни он им и пользовался, даже когда служил в храме, — настолько он уже стал близок и дорог. Братья мои сделали небольшую деревянную Голгофу, которая ставилась у нас на жертвенник. Потом папа отнес ее в храм. Обстановка была очень простая, чем-то даже приближенная к первохристианским временам, поскольку алтарной преграды не было, и мы все являлись участниками Таинства. Многие тайные священнические молитвы папа читал почти вслух, и мы все это слышали и даже видели, как все это происходит. Все присутствующие были свои. Те папины духовные чада, которые со временем стали приходить к нам, тоже становились своими. Никто не гнался за особенно хорошим пением. Было очень просто. Папа ничего особенного не требовал от нас. Единственное, чего он всегда и постоянно требовал, — это благоговения и тишины в храме.
Я помню урок, который папа дал мне на всю жизнь. Когда я была маленькой, — мне было одиннадцать лет, а брату — девять, мы уставали. Одно дело в храме — там мы не позволяли себе что-нибудь такое делать, а тут вроде дома. И мы с ним — я не могу сказать, чтобы мы часто себе это позволяли, — но, тем не менее, иногда выходили. То нам попить захотелось, то, простите, в туалет. Бывало, мы и придумывали причины, по которым бы на какое-то время выйти. И вот я помню, один раз папа позвал меня вместе с младшим братом и говорит: «А вот если тебя директор школы вызовет к себе, ты позволишь себе выйти от него? Сможешь ты без спроса взять и выйти от него?» — «Нет, ну как это возможно? Это невозможно». — «Прости меня, но наберешься ли ты смелости отпроситься у него в туалет?» — «Нет, папа, не наберусь». — «А что же ты себе тут позволяешь, ты же в храме Божием. Тут же Господь! А Господь разве может сравниться с каким-то директором?! Ты директора школы боишься, а тут Господь, и что ты себе позволяешь?». Вот такой урок дал мне папа на всю жизнь. И до меня как будто дошло! Действительно, уставала я стоять, не всегда мы все понимали, и вроде бы дома — и храм. Я себе давала полный отчет, но тем не менее какая-то вольность была. А тут — все! Папа на всю оставшуюся жизнь меня отучил вообще куда-либо когда-либо с богослужения отлучаться. Такое чувство благоговения было у папы, и в нас он всегда его воспитывал, и во всех своих духовных чадах.
Мы жили жизнью Церкви в полном смысле этого слова. У нас дома совершались богослужения, но это не единственные богослужения, на которых мы бывали. Мы все время ходили в храм Илии Обыденного; на всенощных бдениях папа всегда бывал там. Когда мы стали подрастать, то иногда на литургию ездили в храм; кто-то оставался дома, а кто-то ездил в другие храмы. В Таинствах мы участвовали. У нас был духовный отец, у которого мы исповедовались и причащались. Венчались все наши ребята также открыто. Слава Богу, от Русской Православной Церкви мы никогда и ни в чем не откалывались.
У нас в семье произошло разделение в выборе профессии на медиков и геологов. Папа был геологом, а мама в юности хотела быть медиком, но началась война, медицинский институт эвакуировался, и она поступила в педагогический институт на факультет химии и биологии. Какое-то время мама работала зоологом, а потом растила нас, но всю жизнь мечтала быть медиком. А мы воплотили идеи своих родителей. Самый старший брат — геолог, второй брат — врач, сестра моя тоже врач, третий брат — геолог, я — медик и младший брат тоже медик. Все у нас с высшим образованием, за исключением меня. Я закончила только училище, а институт Господь не привел меня закончить — привел в Зачатьевский монастырь.
У всех нас, детей, жизнь связана с жизнью Церкви, как и было изначально в родительском доме. Самый старший брат, геолог, — член приходского совета храма Святых новомучеников и исповедников Российских в Бутове, где в 1937 году расстреляли свыше двадцати тысяч человек, среди которых был и наш дедушка — отец Владимир Амбарцумов. Второй по старшинству брат сейчас стал священником, он настоятель храма Живоначальной Троицы на Грязех, а одновременно — священник Краснопресненской пересыльной тюрьмы. У него четверо детей, которые помогают в церкви. Сестра моя вышла замуж за священника и вместе со своим супругом принимает активное участие в жизни Церкви. У нее пять человек детей, которые все тоже помогают в церкви: прислуживают в алтаре, поют и читают на клиросе. Третий мой брат — кандидат геологических наук, недавно он был рукоположен во иереи и является настоятелем Бутовского храма. Младший брат работает врачом в клинике психического здоровья и также принимает активное участие в жизни Церкви. Он организовал первую в Москве приходскую библиотеку при храме Илии Обыденного, возглавляет издательскую деятельность Зачатьевского монастыря, помогает также и храму в Бутове.
Папа крестил и даже венчал дома, в нашей домовой церкви. Постепенно число его прихожан все увеличивалось, и, видимо, с начала 90-х годов папа просто уже не мог скрываться в нашей маленькой квартирке, в нашем маленьком храме. Как не может град укрыться наверху горы, точно так же и папа не мог укрыться в нашей квартирке. Видимо, как раз поэтому Господь в это время вывел его на открытое служение. В эти восемнадцать лет, когда он был тайным священником, он, продолжая заниматься научной деятельностью, защитил докторскую диссертацию и стал профессором. Он считал это своим послушанием и всегда очень ответственно к нему относился. Я вообще не помню папу отдыхающим; он всегда занимался: много наукой и очень много самообразованием. Не имея духовного образования, он действительно был богословом.
Когда папа принял сан, то постепенно на работе его отношения с сотрудниками стали меняться. До принятия сана он был всеобщим любимцем. Его приглашали в другой институт на должность директора, но из-за того, что он не был членом партии, это не проходило. Однако, несмотря ни на что, он занимал очень высокие должности. После принятия сана его сняли с должности начальника отдела и дали сектор. Папа прекрасно понимал, что враг рода человеческого его так просто в покое не оставит за то, что он принял сан, за то, что он начал служить тайно, за то, что он окормляет своих духовных детей.
А их становилось все больше и больше. Я очень хорошо помню времена, когда наступал Великий или Рождественский пост. После работы папа приходил усталый — и тут к нам приезжал кто-нибудь из его духовных чад и он допоздна исповедовал, беседовал, иногда это переходило за полночь, и тогда они оставались у нас ночевать. А утром папа опять шел на работу. Мама часто говорила, что батюшки обычно несут только нагрузку батюшек, в положенное время исповедуют, причащают, а наш отец сначала на светской работе, а потом, в то время, когда все отдыхают, начинает заниматься пастырской деятельностью. Папа тогда отвечал, что у священника, как и у врача, дверь должна быть всегда открыта. И, не жалея себя, он и беседовал, и исповедовал, и «вытягивал» своих духовных чад.
В 1990 году папа ушел на пенсию, остался, правда, профессором-консультантом. В том же году он обратился к Святейшему Патриарху Алексию II с просьбой выйти на открытое служение. Незадолго до своей смерти владыка Иоанн (Вендланд) дал о. Глебу документы о его рукоположении, без которых он, естественно, вряд ли смог бы выйти на открытое служение. Святейший его благословил. Сначала он служил в храме Илии Обыденного, прихожанином которого он был многие-многие годы. Одновременно он заведовал сектором духовного образования и просвещения в Отделе духовного образования и катехизации Московского Патриархата.
В 1991 году папа первым из священников пришел в в Бутырскую тюрьму [2]. Первая встреча с заключенными была удивительной: о. Глеб пришел с одним из своих духовных чад, который потом рассказывал, что встретила их просто какая-то стена: мрачные, совершенно непроницаемые лица, серая толпа. И вот священник начал говорить — и буквально через пять минут этой массы не стало, появились живые лица, — лица погрязших в грехах, заблудших людей. Папа ходил туда постоянно. Его стараниями в Бутырской тюрьме организован храм в честь Покрова Божией Матери; через некоторое время стали туда ходить еще несколько священников и мирян. Священники не могли справиться, потому что было очень много желающих креститься, исповедоваться и поговорить. Прежде чем крестить, надо было их определенным образом подготовить. Вот как раз этим, как правило, занимались и занимаются миряне-катехизаторы, которые приходят в тюрьмы, разговаривают, проводят беседы, обращают, просвещают, готовят к крещению. А потом уже приступают священники: исповедуют, крестят. Папа даже несколько раз венчал в тюрьме. Он не раз ходил в камеру к смертникам. Один из смертников был потрясен, когда папа сел с ним на одну скамеечку: «Как, батюшка, Вы не боитесь сидеть со мной на одной скамейке?» — «Нет, не боюсь». — «Надо же, — говорит смертник, -это удивительно, это потрясающе!». Смертники и вообще заключенные увидели человеческое к себе отношение. Они увидели любовь священника.
Папа говорил, что в тюрьме исповедуются по-настоящему, что нигде на приходе он не встречал такой исповеди, как в тюрьме. Потому что там действительно все настолько глубоко пережито, настолько глубоко осознан свой грех, что часто этот приход ко Христу из глубины сердца — как обращение благоразумного разбойника на кресте.
О. Глеб всегда старался что-то сделать для отмены смертной казни. Он пытался проводить какие-то совещания, чтобы постепенно наше руководство пришло к решению об отмене смертной казни. Он часто говорил, что мы приговариваем к смерти одного человека, а казним уже другого.
Он был очень энергичный, совершенно не знал покоя. Дома он почти не бывал, а многие священники даже не верили, что ему семьдесят лет. Он постоянно посещал заключенных в тюрьме, занимался организацией симпозиумов, конференций, конгрессов на тему духовного образования. Папа очень переживал, что наш народ находится в состоянии духовной спячки, и очень многое старался сделать для открытия воскресных школ, гимназий, лицеев. Он был один из организаторов Свято-Тихоновского богословского института: первоначально это были катехизаторские курсы (он был их первым ректором), которые впоследствии переросли в Богословский институт.
Папа полностью отдал себя служению Церкви. В какой-то момент ему стало очень плохо с сердцем. Он даже лежал в реанимации, было предынфарктное состояние. Все говорили, что надо себя беречь, но вскоре папа выписался и опять начал вести прежний образ жизни, совершенно не считаясь со своим здоровьем. Мама даже как-то сказала: » Вот сколько сможет послужить, столько и послужит, что же теперь — прислушиваться к тому, что там сердце стучит, что тут колет или там колет? Кто знает, сколько нам осталось жить. Надо до последнего послужить Церкви». И папа действительно до последней минуты, буквально почти до последнего биения сердца служил Церкви.
Болезнь пришла неожиданно, рак кишечника. И вроде бы сначала метастазов не было; так как организм не был подготовлен, решили оперировать в два этапа. Сделали первую операцию. Через три недели папу выписали домой. Опять начал служить, ездить в храм. Но он уже слабенький был. Он служил, но уже меньше, сначала не мог сам ездить, но потом как-то постепенно-постепенно стал крепнуть, стал лучше себя чувствовать и опять начал принимать деятельное участие в жизни Церкви, ходить в тюрьму к своим заключенным, которых так любил. Все думали, что он поправится, вот-вот поправится, и все будет хорошо. И он действительно себя лучше чувствовал, ему собирались делать второй этап операции, то есть выведенную кишку убирать обратно. Папа очень торопился с этим: в ноябре 1994 года должен был состояться Архиерейский Собор, посвященный духовному образованию, и он готовил документы на этот Собор. В августе он стал беспокоиться о том, что ему к ноябрю надо уже быть в норме. Выведенная кишка ему, безусловно, мешала. Он стал собирать необходимые документы для того, чтобы лечь на повторную операцию; само собой разумелось, что надо опять оперироваться.
Когда он лег в больницу, то и там постоянно работал. Даже соседи по палате потом, после его смерти, говорили, что батюшка все время работал. Он все время говорил: мне надо успеть, мне надо очень многое успеть, а я не успеваю. У него было очень много мыслей о Церкви и для Церкви, и он старался все это успеть довести до конца.
И в это время, время телесного угасания, он, можно сказать, подготовил еще один свой выход на служение, на этот раз — как церковный писатель.
Писал он давно и много, его тексты ходили в «самиздате». Но он постоянно к ним возвращался, что-то добавлял, что-то убирал, что-то перерабатывал. Его рукописи составляют значительный архив, каждый текст представлен несколькими вариантами. И вот, отец благословил готовить его рукописи к печати М.А.Журинскую, а почему — об этом я еще скажу.
Нам всем казалось, что это просто второй этап операции, что надо перетерпеть. Ни у кого и в мыслях не было, что может случиться по-другому. И мне даже казалось, что папа сам был как-то очень оптимистически настроен. Только мама говорила: «Любая операция есть операция, всякое может случиться. Давайте пока не будем строить планов — что будет после операции, давайте доживем». Через неделю после второй операции появились свищи, оказалось, что все уже было в метастазах. Живот был — сплошная рана. Это были страшные мучения, но по папе этого нельзя было сказать. Я медик и, проработав тринадцать лет в детской реанимации, насмотрелась многого, но, честно говоря, с трудом делала перевязки. Я делала огромное усилие, чтобы папа не мог ничего прочесть по моему лицу. Мучения были жуткие, но, несмотря на это, до последнего дня он пытался что-нибудь сделать для Церкви. Последние две-три недели он был уже совсем слабеньким, уже не мог писать, почти не мог говорить, но когда к нему приходил второй мой брат (он сейчас уже священник), папа шепотом передавал ему свои мысли.
С этими буквально последними днями связан такой эпизод. Когда папа уже болел, ему предложили опубликовать статью о Туринской плащанице в новом тогда журнале «Альфа и Омега». Это была одна из его любимых тем, он много над ней работал и опубликовал несколько небольших статей, которые заинтересовали редакцию. Но так как сил у него было уже немного, ему предложили в редакции сделать сводную рукопись всех его публикаций, чтобы потом он ее доработал. Он согласился и действительно очень активно и добросовестно сотрудничал с редакцией, внося свои дополнения и исправления. Рукопись переходила из рук в руки несколько раз, и мы даже немного удивлялись, что он тратит на нее столько сил и времени, но он отнесся к этой работе очень серьезно и, кажется, был доволен.
Статья была набрана («Альфа и Омега» № 2, 1994 г.), но когда папа уже доживал последние дни, журнал еще не вышел из типографии. И он попросил — нельзя ли сделать для него отдельные оттиски. Вообще их сейчас, как правило, не делают или это дорого стоит, но когда в типографии узнали, для кого это нужно — сделали бесплатно. И папа старательно и с любовью надписывал эти оттиски родным и близким, хотя непонятно, откуда брались для этого силы среди таких мучений. И именно редактору, готовившему эту статью, он поручил готовить к печати в дальнейшем его книги.
А судьба этой статьи такая: уже к следующей Пасхе издательство «Зачатьевский монастырь» выпустило ее отдельной книжкой под названием «Плащаница Господа нашего Иисуса Христа». Сейчас выпущены уже третье и четвертое издания, с новыми иллюстрациями, и некоторые газеты и журналы перепечатывали ее полностью или с небольшими сокращениями, так что общий тираж этой папиной работы, наверное, свыше 150 000 экземпляров.
Еще перед больницей папа подготовил целую папку документов для Святейшего о тюрьме и хотел передать их через меня. Я передала владыке Арсению, а владыка обещал, что передаст Святейшему. Вот я помню, как приду в больницу, он мне сразу: «Ты была в Патриархии, что там решили?». Но так сложилось, что я никак не могла попасть к владыке Арсению. То владыка был в отъезде, то какие-то были дела. Приходя к папе, я старалась как-то обходить этот вопрос стороной, но он к нему все возвращался: «Что владыка Арсений? Что он тебе сказал? Как там насчет заключенных? Ну, как же мои заключенные?». Я говорю: «Я никак не могу попасть к владыке. Я все передала, все решит Святейший, но попасть сейчас я никак не могу». Папа тяжело вздыхал и сразу сникал. Я чувствовала, что этот вопрос не дает ему покоя, он настолько переживает, что не может даже спокойно болеть, и решилась пойти в Патриархию. Я знала, что владыка Арсений в отъезде, но надеялась хоть что-то у кого-нибудь узнать. Может, Святейший уже что-то рассмотрел. Получилось, что Святейший как раз приехал, и я попала непосредственно к нему. Вот Святейший мне и говорит: «Ты передай отцу, что тюрьму мы не оставим. Ты ему скажи, что, как он написал, так мы все и будем делать». Папе тогда было совсем плохо, я Святейшему сказала, что он уже умирает. Святейший, спаси его Господи, оказался настолько внимательным к папе… написал ему записочку, передал большую просфору, иконочку, огромный букет цветов… Как только я передала папе слова Святейшего, он сразу успокоился. У меня было такое чувство, что с него спала какая-то тяжелая ноша. Я поняла, как папе, который был уже совсем слаб, это не давало покоя, мешало мирно умереть.
Еще его волновала дальнейшая деятельность Отдела катехизации и религиозного образования. Об этом он меня меньше спрашивал, потому что знал, что я меньше с этим связана, но по его виду я понимала, что этот вопрос его очень мучает. И тогда я поехала к отцу Иоанну (Экономцеву), который был непосредственным папиным начальником, и попросила его прийти к о. Глебу. Отец Иоанн приехал. Даже не знаю, откуда у папы взялись силы — в течение полутора часов он оживленно разговаривал. Правда, «разговаривал» — это громко сказано: он шептал, он не мог громко говорить. Но тем не менее в течение полутора часов все свои тезисы как бы передавал отцу Иоанну. Это случилось одновременно с получением благословения Святейшего. Папа как бы сдал свои дела и успокоился. Это почувствовала не только я, все мы почувствовали. Как будто все свое дело сделал и все, что надо было передать, передал.
Эти последние три-четыре дня были совершенно особенные. Папа был такой радостный, такой светлый. Он был очень, очень слабый, но до последней минуты пытался нас успокаивать, чтобы мы особенно не переживали, хотя мы все понимали, что он умирает. И он прекрасно это понимал и жалел нас. Он, видимо, нас как детей своих жалел. Когда за две недели до смерти он сказал моему младшему брату, что делать в случае смерти, тот расплакался. И папа, видимо, пожалел нас, всех остальных, и больше никому об этом не говорил.
Только всем священникам, которые приходили к нему, он говорил, что умирает. Священнику, который у него был накануне смерти, папа сказал: «Я умираю. Мы теперь с тобой расстаемся до всеобщего воскресения. Христос воскресе!». Это были почти последние его слова.
Папа очень переживал за обитель, особенно в последнее время; он вникал во все события, которые у нас происходили, и во все трудности, с которыми я встречалась. Он всегда старался как-то помочь. За три дня до его смерти я приезжала в больницу вместе с о. Николаем буквально на минутку, папа уже был совсем слаб и не мог говорить. О. Николай сказал: «Дочка-то Ваша, отец Глеб, решила сестрам разгон устроить, сестры что-то там натворили, и она всем разгон устроит». О. Николай это сказал в шутку, а папа глубоко посмотрел на меня и, не торопясь, медленно, тихо, шепотом мне сказал: «Разгоны, — говорит,-надо делать, но только помни, что их надо делать с любовью». И вот теперь вспоминаю, когда мне доставалось от папы, и в детстве, и еще когда-то, и это всегда было с любовью.
До конца дней папино сердце горело любовью, не только любовью к Богу, но и — как следствие этой любви к Богу — ко всем окружающим. Я до сих пор общаюсь с медсестрами больницы, где папа лежал, и просто удивительно, какой след папина болезнь и общение с ним оставили в их сердцах. Заведующий отделением, врачи и медсестры бывают на панихидах, благодаря папе начали ходить в храм и в монастырь приходят, помогают.
Последние дни он был настолько спокойный, такой радостный, такой благостный, что около него было просто хорошо побыть; уже говорить было трудно, тяжело, но чувствовалось, что этого и не надо. Папа лежал с открытыми глазами и было видно, что он не спит, а пребывает в молитве или думает, осмысливает свою жизнь. Само пребывание с ним очень много давало. И было как-то очень спокойно и легко, хотя мы все уже осознавали, что речь идет о каких-то днях и часах, каждый раз, когда мы шли в больницу, мы думали: «к чему мы придем?».
На следующее утро папу должны были опять оперировать. Мы очень переживали, и я ужасно боялась, что папа может умереть на операционном столе. Для меня это было бы ужасно. И вот утром я бежала из монастыря и думала: «Как там папа перед операцией? Надо его скорее собрать». Прибежав, я была потрясена: он лежал, как маленький ребеночек, и беззаботно спал. Такое было впечатление, как будто ему совершенно все равно — что хотите, то со мной и делайте. Вот такое у него было смирение, такая преданность воле Божией, такая любовь. Пришла медсестра и говорит: «Как, он спокойно спит перед операцией? Больные все всегда волнуются и переживают. Разбудите его, надо везти его в операционную». Мы его разбудили, и папа говорит: «В операционную? Ну хорошо, поехали в операционную». Я была потрясена его спокойствием
Только накануне его смерти я поняла, что папа действительно умирает. Утром того дня он мне вдруг говорит: «Ты знаешь, кто я?». Я на него посмотрела с удивлением и говорю: «Папа, кто?». Он с таким глубоким чувством смирения и в то же время с чувством какой-то радости мне говорит: «Я грешный поп Глеб, валяющийся в собственном кале и гное». Я поняла, что он настолько смирился, что ему здесь, на земле, делать больше нечего, что это как бы готовое зернышко для Царствия Небесного. Это было не только смирение, но и глубочайшее, как мне представляется, согласие с Промыслом Божиим, проникновение в замысел Господний о мире. Ведь он говорил, что нужно ему пострадать, потому что исповедовал смертников и других преступников, отпускал им страшные грехи и должен сам пройти очищение, потому что теперь он эти грехи несет. Действительно он взял крест и последовал за Христом.
Папу оперировали. Слава Богу, на операционном столе он не умер. Его привезли в реанимацию. Он пришел в себя, разговаривал с врачами, даже шутил; внезапно ему стало плохо и, несмотря на помощь врачей, он, вероятно, от тромболии скончался. «Не волнуйтесь, мне очень хорошо», — с этими словами он скончался.
Отпевали папу в Высоко-Петровском монастыре, где он в последнее время служил. По благословению Святейшего отпевание совершал владыка Сергий, архиепископ Солнечногорский, а Святейший прислал соболезнования. Отпевание было в день празднования Казанской иконы Божией Матери, и он служил в Казанском соборе, поэтому сам не мог быть. Святейший с огромным уважением и с любовью относился к папе, а тот очень ценил и любил Святейшего, он не просто отдавал ему должное уважение как предстоятелю Церкви, но и почитал его высокие христианские достоинства.
На отпевание собралось около пятидесяти священников. Это было просто торжество. Честно говоря, первый раз в жизни я была на таком торжестве, я никогда не думала, что похороны могут превратиться в торжество. У меня было такое чувство, будто это двунадесятый праздник и будто все эти священники пришли провожать папу к Господу. Конечно, была скорбь, этого нельзя отрицать, но в то же время была какая-то радость.
Когда я вернулась после похорон в монастырь, я взяла папины проповеди, буквально накануне его смерти изданные духовными чадами о. Глеба. Первое, что мне открылось, — это объяснение смысла мирной ектеньи. Мы просим о мирной христианской кончине и о том, чтобы нам сподобиться с покаянием предать свой дух Господу, потому что когда умирает праведник, то нам как бы открывается Царствие Небесное и мы понимаем, что Церковь наша едина и состоит из здесь живущих и в селениях вечных пребывающих. Когда я прочла эти слова, то ясно поняла, кем папа своей жизнью был. Благодаря его кончине для меня действительно отверзлось Царствие Небесное. Я имею не только веру, а и опыт загробной жизни. Если раньше я верила, всегда верила, что существует иная жизнь, что существует другой мир и что наша жизнь — временная жизнь, то теперь я на опыте познала, что это действительно так, что смерть — это просто переход из этой жизни в жизнь иную. Первое время, когда мне кто-нибудь говорил: «У тебя папа умер», я чувствовала, что это не то слово, так как он действительно просто перешел в другое состояние, а смерти как таковой нет. И не случайно, что на его отпевании очень много пели «Христос воскресе». Это действительно свидетельство того, что существует другая жизнь.
Мы все странники на этой земле. Здесь жизнь временная, а для того, чтобы стать наследником жизни вечной, мы должны здесь трудиться. Папа всю жизнь посвятил служению Богу, Церкви, служению своему народу. В каком бы звании он ни был, он всегда считал себя рядовым — рядовой гвардии, рядовой священник, рядовой ученый, рядовой человек. Хотя я прекрасно понимаю, что он был далеко не рядовым…
- Из беседы с монахиней Иулианией, настоятельницей Зачатьевского ставропигиального женского монастыря в Москве. Полностью беседа с матушкой Иулианией корреспондента журнала «Русское Возрождение» М. А. Холодной опубликована в этом журнале (см. Русское Возрождение. 1995-1996. №64-65). ^
- См. об этом книгу: проф., протоиерей Глеб Каледа. «Остановитесь на путях ваших… (Записки тюремного священника)». М., «Зачатьевский м-рь», 1995. ^