В начале 90-х лингвист Михаил Казбеков работал в турфирме и как переводчик попал в крупнейший в России детский ожоговый центр при московской больнице №9 им. Сперанского. Сначала он переводил на операциях, которые проводили американские и российские хирурги, а вскоре создал фонд «Детская больница», помогающий детям с ожогами вернуться к обычной жизни.
Ощущение катастрофы и ненадежности
— Когда вы получали диплом лингвиста, могли представить, что станете медицинским переводчиком и будете переводить в операционной?
— Представить не мог, так как будущее вообще непредставимо, но я всегда стремился к работе в области коммуникации, психологии, медицины. Даже думал пойти на фельдшерские курсы, но потом решил учиться психологии… И в работе с врачами довольно быстро выучил медицинские термины.
— Какие, например?
— Нужно было разобраться в названиях лекарств и оборудования — всякие некротомы, дерматомы, перфораторы. Правильно перевести про функции наркозно-дыхательных аппаратов. Понять, например, разницу между расщепленным и полнослойным кожным лоскутом. Выучить названия всех злостных микроорганизмов, которые очень опасны для детей с открытой ожоговой раной.
— Вы помните первую операцию, на которой переводили?
— Конечно. Этот мальчик меня очень-очень потряс. Его звали Андрей, и он провалился в котлован с горячей водой — прорвало трубу. У него были страшно худые ноги, потому что сгорела вся жировая и мышечная ткань, было нечем ходить и после требовалась большая реабилитация. Я даже не представлял, что бывает такая деформация тела. И в целом раньше редко видел людей с ожогами, можно сказать, не знал, что это.
Слава Богу, Андрея вытащил из ямы друг. Ему делали разные операции, и во время них я переводил.
— А до этого вы работали в туризме?
— Да, я работал в турфирме с иностранцами и однажды поехал с двумя американцами на экскурсию в Сергиев Посад. Оказалось, это были врачи из благотворительного фонда Project Hope. Они как плавучая миссия — приезжают в место, где есть какая-то проблема, решают ее и уезжают. В Москву, в ожоговый центр при детской больнице им. Сперанского, фонд приехал после трагедии 1989 года под Уфой.
Справка. В ночь на 4 июня 1989 года на границе Башкортостана и Челябинской области в момент встречи двух пассажирских поездов произошел взрыв газового облака, образовавшегося из-за утечки газа из магистрального продуктопровода. Пожар охватил 250 гектаров леса. Ударная волна сбросила с путей 11 вагонов, семь из них сгорели полностью, остальные 26 обгорели снаружи и выгорели внутри. По разным данным, погибли около 700 человек. «Правмир» писал о том, как живут родственники погибших 30 лет спустя.
Американцы передали нашим врачам важные медицинские технологии — пересадку кожи и инфекционный контроль. На экскурсии мы разговорились, и я спросил: «А не нужны ли вам переводчики?» И так попал в команду.
— Как была устроена ваша работа технически? Вы приезжали в больницу при необходимости?
— У меня была настоящая офисная работа: с 9:00 до 18:00. Всегда ходишь с врачами. Утром на ежедневный обход, потом на консилиумы, где врачи обсуждают тактику лечения — и все время переводишь. Или идешь в операционную и ассистируешь там: «Здесь сделать такой надрез, взять кожу оттуда».
Помню, был ребенок, который на даче провалился в силосную яму, где тлел перегной, и не мог оттуда выйти. В результате обе стопы были ампутированы, они сгорели. Первое время у меня, конечно, было ощущение катастрофы и ненадежности, которую таит в себе мир…
— Вас как-то готовили к такой работе психологически?
— Нет. К счастью, я сам человек довольно устойчивый. Могу многое терпеть и выносить. За все годы было несколько случаев, когда почувствовал некий предел… Например, у одной девочки после пожара от нижней части туловища практически ничего не осталось.
Тяжело быть свидетелем драм, но я не был уж совсем придавлен этим ужасом. И, знаете, как-то собираешься. Во время перевода на тебя смотрят, и нужно не испугать человека, а наоборот — стать ему поддержкой, самому не запаниковать. Мы-то что: пришли, пообщались, перевели, а пациентам нужны лечение и психологическая помощь.
Ребенок же испытывает страшное горе, особенно при потере близких и изменении внешности. При этом, когда самое страшное позади, когда становится понятно, что пациент выжил, и его переводят из реанимации в лечебное отделение, он ведет себя парадоксально, как будто заново родился. У детей появляется какая-то удаль, бесстрашие. Мы даже слышали разговор мальчиков, которые сравнивали, у кого было больше наркозов: «у меня четыре!» — «а у меня пять!»
В историях ожоговых детей очень много надежды. Да, ты что-то теряешь, но выживаешь и возвращаешься к жизни.
Насколько полно — зависит от тебя и помогающих людей.
— Бывало ли, что во время перевода вы не могли подобрать слова?
— Бывало, да. Причем в основном не из-за незнания слов или выражений на иностранном языке, а из-за большой культурной разницы. В общении с врачами все было нормально, а вот когда приехали британские психологи… Они могли спросить родителей: что вы чувствовали, когда в соседней палате умер ребенок, а когда у вашего ребенка ампутировали ногу? Некоторые родители даже уточняли у меня, что психолог имеет в виду. То есть здесь ты еще переводчик между культурами, но это сложно.
Вскоре мы поняли, что нужны свои психологи и педагоги, и в 2001 году мы вместе с врачами ожогового центра больницы им. Сперанского создали наш благотворительный фонд «Детская больница».
Как старший брат взял опеку над младшим
— Вы сказали, что американские врачи привезли в Москву новые технологии лечения ожогов. Расскажите про них подробнее.
— До 1989 года были старые методы лечения. Я слышал, что в отделениях стоял буквально трупный запах, потому что врачи пользовались мазями, но не удаляли омертвевшие ткани, отравляющие организм, и это вызывало высокую летальность.
Американцы привезли технологию пересадки кожи, которая спасает детей с ожогом 80% поверхности тела и даже больше. Сначала нужно убрать все обгоревшие участки. Берется нож — некротом, он небольшой — и аккуратно срезается все лишнее. Потом рана очищается, и на нее кладется лоскут собственной кожи. Как его берут? Если, например, у человека рана на груди или плече, кусочек донорской кожи берут с большой поверхности бедра. Это делается аккуратными пилящими движениями уже другим ножом — дерматомом. Все происходит, естественно, под наркозом.
Дальше этот лоскут перфорируется, становится еще больше, и такая сетка из собственной кожи кладется на очищенную рану. Таким образом вместо одной раны получается много маленьких ранок, которые быстрее заживают. Но на донорском месте, к сожалению, часто начинают расти рубцы. Чтобы этого избежать, комбустиологи решили придавливать кожу и сделали одежду из высокотехнологичной ткани. Она давит на рубец, и кожа разглаживается.
Компрессионная одежда дорогая. К тому же она должна быть custom made — дети же растут, раз в полгода все нужно перешивать. Тогда мы решили организовать производство такой одежды на местном рынке, в России. С руководителем американской программы Лорой Джонсон я ездил на производство. Мы закупили ткань, занялись лекалами, начали шить штаны, куртки, маски, перчатки. Самое сложное — делать маленькие изделия, потому что должно быть давление на все участки. Такая филигранная работа.
Не менее важно шинирование — изготовление шин из термопластика, из которого можно вылепить любую фигуру. Эти шины нужны для того, чтобы, например, отвести руки ребенка или подбородок от грудной клетки, иначе они прирастают к ней.
Рубец — очень коварная вещь, он продолжает расти и калечит человека не только внешне, но и мешает ему нормально пользоваться своими руками и ногами. У ребенка срастаются пальцы, как ласты, поэтому нужны шины, которые разделяют пальцы.
Такой медицинской реабилитации американские врачи учили наших. Мне нужно было переводить письменные руководства, а потом свозить докторов из больницы Сперанского в Америку на стажировку. Кстати, мы еще долго покупали пластик из-за границы, и он до сих пор немного лучше.
— Вам нравилось всем этим заниматься?
— Мне было действительно интересно. В 1997 году я параллельно стал переводчиком на полставки в другом фонде из Великобритании, который в нашем же ожоговом центре начал уже заниматься не медициной, а психологической помощью и профилактикой пожаров и ожогов.
После ожога ребенок испытывает страшные переживания: это все происходит неожиданно, а потом не проходит. И самое ужасное еще не потеря внешности, а потеря близких. Были такие случаи — ребенок лежит после операции, а мы знаем, что его родители погибли. И что делать? Врачи говорили, что нельзя сообщать пациенту о смерти, что это повредит лечению, но наши психологи убеждены: когда у ребенка нет ясности о судьбе его близких, он начинает питать ложные надежды, и его энергия истощается. И только опытные психологи чувствуют момент, когда об этом можно сказать, когда ребенок готов принять эту страшную информацию.
Помню, одна семья держала баллон с газом на балконе, и, как часто бывает, с ним было что-то не то. Баллон взорвался. Родители погибли, а два сильно обожженных мальчика попали к нам в центр. Потом старший взял опеку над младшим, братья постоянно приезжали в наши лагеря.
Как предотвратить трагедии
— Баллон с газом — это же как раз вопрос профилактики?
— Профилактики и безопасной среды.
По всей России обжигается 250 тысяч людей в год. Из них госпитализируют 100 тысяч, среди них — 25 тысяч детей. Эти дети лечатся в 78 ожоговых центрах и специальных отделениях по всей России. В стационаре больницы Сперанского ежегодно лечатся 2,5 тысячи обожженных детей, амбулаторно наблюдаются в два раза больше.
По статистике, в Западной Европе и Германии в четыре раза меньше ожогов, чем в России.
— С чем это связано, на ваш взгляд?
— Мы были у друзей в Вашингтоне, и хозяева предупредили, что эта комната официально не считается спальней. То есть окна расположены высоко — вы не сможете убежать в случае пожара. И у нас в центре была девочка Ира, которая с мамой пострадала во время пожара. За сутки до него они вставили хорошие решетки на окна, поэтому не смогли выбраться. Слава Богу, все остались живы.
В Германии тоже все очень регламентировано. И понятно, что, изменив среду в сторону большей безопасности, можно предотвратить очень многие трагедии. К сожалению, уроки безопасности в российских школах все еще немного протокольные.
С пожарными службами Москвы и Петербурга мы издали два учебных пособия о профилактике ожогов и пожаров. Например, рисовали типичную комнату или кухню и в игровой форме показывали, где скрыты опасности. Сковородка стоит с ручкой наружу — ребенок может на себя опрокинуть раскаленное масло. Духовка может быть горячей, а это риск контактного ожога. Очень тонкая детская кожа приваривается — ужас!
В наших квартирах большое количество перегруженных удлинителей и тройников, электрических чайников, которые ребенок может потянуть за провод, тазов с горячей водой и химических средств на полу.
— Перед нашим разговором я читала новости по теме ожоговой медицины: почти каждый день кто-то получает электротравму.
— Это самое ужасное! Ведь в месте, где выходит ток, сжигается полностью все…
Был у нас семиклассник Гриша, который получил электротравму. Он забрался в заброшенный свинарник на какой-то ферме, а там было не отключено электричество. К сожалению, такие истории — классика жанра.
У Гриши ампутировали одну руку, на второй руке сгорели почти все сухожилия — он не мог пользоваться ей. Сгорела крышка черепа — нужна была пластина, Гриша все время ходил в кепке и хромал. От него хотела отказаться мама, она говорила психологам, что не сможет вернуться в свою деревню и показать сына, нельзя ли найти детдом…
С этим Гришей я пошел в Московский зоопарк… Боже, чего я только не наслышался! Люди думали, что я отец, и буквально говорили мне: «Ну как же вы так ребенка покалечили?»
— А мальчик в это время стоял рядом?
— Да, конечно. Смотрели на него и мне говорили. Сейчас, может быть, не так, но в те годы особенно чувствовалась какая-то нездоровая склонность сразу за все осуждать родителей. Некоторые врачи, кстати, тоже имеют эту старорежимную привычку.
У наших психологов принципиальная позиция — прощающая. Может произойти все что угодно.
Да, нужно быть внимательными, заниматься профилактикой и созданием безопасной среды. Но если ожог случился, зачем говорить: «Что же вы тогда не…, мамочка или папочка?»
Обвинение только ухудшает детско-родительские отношения и сам процесс выздоровления. Да и сами родители настолько себя винят, что все время думают: как же все вернуть назад? Причем с травмой могут быть дети из разных семей — и очень обеспеченных, и малоимущих.
Я сам недавно обжегся!
— Как?
— Закрывал стаканчик кофе, а он выскользнул! Как это было неприятно! Первая степень. Но я сделал правильную вещь — нужно обязательно долго поливать обожженное место большим количеством холодной воды. Таким образом можно остудить клетки с повышенной температурой и серьезное поражение буквально свести на нет.
Хорошее скоропомощное средство — пантенол. Ни в коем случае нельзя поливать рану кефиром, подсолнечным маслом, срывать прилипшую одежду и самостоятельно прокалывать пузыри. Нужно накрыть рану пищевой пленкой и передать человека в руки медиков.
— Что было с тем мальчиком Гришей потом?
— Мы с психологами поехали к его семье домой в Калужскую область, долго разговаривали с мамой. Гриша остался в семье. Мы брали его в английский ожоговый лагерь, где он бесстрашно ездил со своей одной рукой на велосипеде. А потом поступил в институт на IT-технологии, и я встречался с ним уже как со студентом. Сейчас Гриша не пишет нам — видимо, нет необходимости.
— Он принял себя?
— Думаю, что да. Насколько это возможно.
Что такое ожоговый лагерь?
— Подопечные фонда недавно ходили в аквапарк. Кто им это предложил?
— Наши замечательные педагоги-психологи! И был вопрос: смогут ли дети? Они смогли! А это уже первый шаг, отчасти преодоление. Очень терапевтично, когда дети раздеваются, показывают свои рубцы друг другу и другим: «Ну и смотрите, если нужно». Мы предупредили администрацию аквапарка, что наши дети будут выглядеть немного необычно, но это не вызвало никаких вопросов.
Ребенка с ожоговой травмой во время лечения нужно отвлечь и занять. Поэтому в больнице мы открыли несколько игровых комнат, купили туда оборудование. Сейчас в фонде золотой век — лучшие педагоги! Если какой-то ребенок не может дойти до игровой, педагоги занимаются с ним прямо в кровати. Например, в октябре в больнице лежал мальчик — у него была трахеостома и ампутирована одна рука, но педагог выбрала такую игру, в которой «да» или «нет» можно сказать глазами.
В отделении происходит какое-то опрощение… Играть в хоккей или футбол интереснее, чем думать, как ты выглядишь, в каком ты халате ходишь, перевязан ли ты бинтами. Здесь особая среда.
Помимо походов в аквапарк, у нас проводилось занятие по скалолазанию, веревочный курс, кулинарные мастер-классы. Пару раз я провел детям экскурсию: один раз в центре Москвы, а другой — в Сергиевом Посаде.
Мы позаимствовали у англичан идею ожоговых лагерей и клубов и устраиваем их два раза в год — зимой и летом — в Тульской и Костромской областях.
— Что такое ожоговый лагерь?
— Это смена, на которую приезжают подопечные фонда.
Такие лагеря и клубы возникли несколько десятилетий назад в Западной Европе и США, и они совершенно необходимы для психологической помощи обожженным детям, их успешного возвращения в нормальную жизнь.
Наши смены обычно не длинные — полторы-две недели, но программа очень насыщенная: и спорт, и творческие занятия, и групповые и индивидуальные встречи с психологом.
Для лагеря специально подыскивается правильная территория — обычно спортивная база, например, с веревочным курсом, велосипедами, водоемом с байдарками. Хорошо, если есть возможность скалолазания. Спорт очень важен.
— Для чего?
— Спорт необходим не просто как развлечение, а для восстановления самооценки, для преодоления стеснения, страхов. И творческие занятия в ожоговых лагерях намного важнее, чем в обычных. Как правило, есть объединяющий театральный проект, участники вживаются в роли, в конце смены показывают представление. В этой обстановке тоже возвращается уверенность в собственных силах — без нее невозможно психологическое восстановление.
Одна мама написала нам, что благодаря лагерю ее сын начал снова ходить в школу, хотя после ожога был на домашнем обучении, стал выходить на улицу, не стесняясь. В этом смысле наши лагеря более творческие и духовные, что ли… В английских и американских лагерях, где я был с русскими пациентами и просто на учебе, больше внимания уделяют спорту.
С гордостью должен сказать, что мы стали членами комитета Европейской ожоговой ассоциации по детским лагерям и клубам, делали доклады, разработали полезные рекомендации для развития этого направления.
— Вы следите за судьбами тех, кто уже вырос?
— К сожалению, у нас мало связи с детьми, которые уже выросли, хотя за границей есть целые общества, которые занимаются поддержкой взрослых людей. Может, это и хорошо: значит, у взрослых ребят преодолены основные проблемы. Все-таки у нас ограниченный ресурс: нужно помогать людям в острой стадии. Хотя недавно мы ездили в гости к одной девушке Оле, она недавно родила ребенка. Другая девочка, Валя, сама выучилась на психологическом факультете.
Потрясающе, что есть интернет, и наш онлайн-клуб охватывает все больше людей. По сути, это мини-лагерь — в течение целого дня можно общаться с ребенком из Кемеровской области или Калининграда. День начинается с зарядки, потом какое-то творчество — изготовление игрушек, песочный театр. Вечером можно провести киноклуб или литературный клуб, а в конце недели бывает итоговое представление — музыкальный концерт, танцы, цирковые номера. Такого я не видел даже за границей!
— Правильно ли понимаю, что онлайн-клуб — это не только результат пандемии, но и способ дистанционно поддерживать детей из других регионов?
— В том числе. С регионами вообще сложная история. Там не хватает кадров, а значит, и медицинской реабилитации, например, растягивающей гимнастики. В Германии ребенка довольно быстро выписывают из ожогового центра, а дальше он идет на очень дорогую реабилитацию в специализированный центр. В России было 2–3 таких центра вокруг Москвы, но и они закрылись.
Дети часто приезжают в больницу на повторные операции, а это опять наркоз, боль и риск для жизни. Хотя реабилитацией можно многое предотвратить.
Ребенок входит в класс под аплодисменты
— Вы сказали про мальчика, который был на надомном обучении и только после лагеря смог снова ходить в школу. Что нужно сделать, чтобы после лечения ребенок с ожогами безболезненно вернулся в класс?
— Мы снова подглядели за англичанами и повторили их обязательную программу, которая так и называется — «Возвращение в школу». Она устроена так: приходит психолог, разговаривает с учителем и детьми. Спрашивает, у кого из них были ожоги, как это случилось. Показывает медицинские процедуры, а потом ребенок с ожогом под аплодисменты заходит в класс. Мы провели такую подготовку для 3–4 ребят, она была очень полезной.
В нашем центре полгода лежал школьник Даня из Карелии. Он и его семья пострадали от взрыва жидкости для розжига — это очень часто бывает. Жидкость стояла на солнце, взорвалась, огромное количество людей залило горящими брызгами, у многих загорелась одежда. Старшая сестра Дани лечилась в ожоговом отделении дома, мама была во взрослом центре. Бедный папа ездил то к одному, то к другому члену семьи. И вот Даню мы готовили к школе.
Бывает так, что ребенок сразу идет на надомное обучение, как, например, наш Алеша Буштаренко. Папа под действием наркотиков бросил двух детей в печь. Младший брат сгорел, а Леша выжил, но в школе он заниматься не смог…
— Это проблема чего? Может быть, отсутствия постоянной психологической поддержки? Как «встроить» таких людей в обычную жизнь?
— Я не знаю. Мы настолько настроены на красоту, внешнее здоровье, что сильное изменение внешности очень трудно преодолеть. Мне самому было интересно, как поддержать такого ребенка, как с такой травмой справиться и возможно ли это. Но в интересах самого ребенка принять новую жизнь и новую внешность.
Англичанин Джеймс Патридж в 18 лет попал в ДТП и получил 40% ожогов лица, плеч, рук. Он написал серию книг о своем опыте и основал фонд «Changing Faces», который поддерживает людей с разной внешностью — из-за врожденных патологий, травм, болезней. Они делают инклюзивные программы для школ, издают книги, и некоторые выпуски мы распространяли среди наших родителей. Патридж открыл для себя смысл и преодолел отчаяние благодаря этому проекту.
Важно думать: да, у меня такая особенность, но я могу многое — сами поступки человека могут быть прекрасны!
Помню, в английском лагере был мальчик с сильно пострадавшей внешностью, но только ему удавалось сделать заднее сальто на батуте.
— За 25 лет работы вы когда-нибудь слышали от детей фразу: «Лучше бы меня не спасали»?
— Пока у нас в фонде не появилась психологическая программа, было много случаев депрессии. К счастью, не было ни одного суицида. И мы ребят вытаскивали, и у них появлялись дополнительные сверхсилы — выжившие дети более мудрые.
Была одна девочка… с трудом вспоминаю эту историю. Во время пожара у нее очень пострадало лицо, не все пальчики остались. Мы с одним спонсором покупали ей нос… А родители не могли это принять, их было невозможно утешить. К тому же папа работал инспектором по системам пожаротушения.
Когда мы пришли в гости к семье, увидели, что дома все еще стоит портрет дочки до пожара — мама с папой надеялись, что девочка станет моделью. Но она оказалась бодрее и энергичнее родителей и как раз показывала им, что можно оставаться доброй, активной с такой травмой — занималась танцами, делала прически.
— А вам важно видеть фотографии детей до травмы?
— (задумывается) Наверное, нет. Мне не хотелось бы. Я привык к их новому облику и даже не замечаю чего-то необычного. Видимо, у тех родителей был период отрицания, но невозможно вернуть внешность.
У нас есть две девочки, у которых загорелись платья. Одна сама играла с зажигалкой, платье загорелось, прилипло — девочка получила страшные ожоги. Она сейчас постоянно участвует в наших клубах. Другая девочка 1 сентября пришла в школу в синтетическом платье, с фартучком, а мальчик поднес к ней зажигалку и практически сжег ее. Такая вот детская шалость… Много лет мама привозила ее из Хабаровска в больницу Сперанского на повторные операции, но они не особо помогли изменить внешность.
Своим поведением мы можем очень помочь, но, думаю, иногда существуют пределы помощи. Это горе девочки, горе мамы, и они живут с ним. Главное, чтобы количество горя не перевешивало других чувств, а целиком его не уберешь, к сожалению.
Я верю в прогресс!
— Работа повлияла на ваше восприятие жизни, внешности?
— Может быть, даже слишком радикально — я готов сейчас ко всему. Многие спонсоры отказывались идти в ожоговое отделение, говорили: «Я не смогу это выдержать». Но меня очень поддерживает мысль, что нужно действовать и жить исходя из того, что у тебя есть.
Когда моей дочке было четыре года, я взял ее с собой в ожоговый лагерь для дошкольников. Соня как-то с самого детства понимала, что внешность бывает разной.
— Как вы это объясняли ей?
— У нас не было каких-то нудных разговоров. Наоборот: были вопросы и деловые ответы. «А что с лицом?» — «Был ожог». — «А что теперь?» — «Жить так. И смотри, какие они молодцы». То есть такое, скорее, спокойное отношение. Можно сказать о пожарах, о том, что надо быть осторожным, что есть помощь и реабилитация, но не фиксироваться на трагедии.
Конечно, дети чаще взрослых могут не очень прилично рассматривать какие-то увечья у других людей, но они же и быстрее к ним привыкают.
Соня потом дружила с некоторыми подопечными фонда, была с ними в лагерях уже для ребят среднего и старшего возраста, встречалась на всяких благотворительных мероприятиях, помогала их готовить. Я думаю, встречи с разными людьми пригодились ей в жизни.
Мне же еще было важно просто построить успешную работу, процессы в фонде. В каком-то смысле это тоже бизнес. Почему-то нас называют благотворителями, но я с этим принципиально не согласен: настоящие жертвователи — те, кто деньги дает.
— Насколько сложно собирать деньги на лечение ожогов?
— Мы занялись этим в начале 2000-х, когда было много денег у корпораций. Например, пишу в какой-нибудь банк, консалтинговую или автомобильную компанию, и приходит ответ: «Да, конечно, мы только и искали такой фонд. Все вам дадим». Мы получали большие деньги, на которые закупали медикаменты и оборудование (и продолжаем это делать), ремонтировали помещения ожогового центра. Сейчас компании и зонтичные фонды дают немного, но этой суммы хватает, чтобы оплатить несколько путевок для детей в лагерь.
В те годы через одну англичанку, представительницу Британского женского клуба — нашей спонсорской организации — мы познакомились со священником Саймоном Стивенсоном. Он служил в англиканской церкви святого Андрея в Вознесенском переулке, а раньше — в крупном детском ожоговом центре в Лондоне. В красивом викторианском здании мы провели несколько благотворительных концертов камерной, хоровой и органной музыки в поддержку фонда. В другой раз — в католической церкви, потом в протестантской. На эти концерты бесплатно приглашаем врачей, но они все равно предпочитают купить билет.
— Сейчас вы управляете фондом дистанционно — из Берлина?
— В 2017 году я переехал в Германию с желанием продолжить работу в фонде и найти еще какую-то подработку здесь. Храбрился, но не видеть команду, врачей, не приходить в больницу было трудно, очень трудно. Но именно фонд и стал опорой в моей жизни и здесь.
Технически пока я остаюсь директором и работаю дистанционно. Общаюсь с иностранными спонсорами, жертвователями из России, нахожу деньги. Сейчас руководит фондом моя коллега и старый друг — Лариса Горшкова. У нее это прекрасно получается, многие программы стали работать даже лучше, чем раньше.
Да, немецких спонсоров, например, не отведешь в ожоговое отделение и не покажешь им наших подопечных, работу врачей и психологов. Бороться за финансирование проектов во время эпидемии коронавируса стало намного сложнее. Ведь, помимо социально-психологической помощи, фонд покупает очень много лекарств и оборудования для больницы. Например, у ножей для пересадки кожи должен быть четкий просвет между лезвием и штангой, иначе можно срезать больше кожи. Для нас принципиально держать марку качества, поэтому закупаем американские и немецкие ножи.
Также вместе с петербургским фондом «AdVita» мы создали немецкую партнерскую организацию «Hilfeverein AdVita (Общество AdVita)», задача которой — сбор средств для онкологических и ожоговых пациентов. Для подопечных «AdVita» здесь я покупаю лекарства, оплачиваю счета на поиск донора костного мозга — это стоит около 20 тысяч евро. И пока 90% жертвователей — русскоговорящие люди, которые переехали в Евросоюз.
Уже побывал в Берлинском ожоговом центре, буду знакомиться с обществом взрослых пациентов и всячески способствовать тому, чтобы наладить связи немецких и российских врачей.
— Значит, будете развивать международные проекты?
— Да, есть идеи, которые хочется осуществить. Например, протезирование, которое в России никак не наладится.
Была у нас такая история: чеченский мальчик выходит из подъезда и видит какой-то клубок проводов. Пинает его, а он оказывается под напряжением. В результате мальчик потерял сразу обе руки. В нашем центре он рисовал и лепил ногами, и мы пытались сделать ему бионическую руку в «Сколково», но она не подошла. Пока тема с протезированием грустная.
А в Германии есть знаменитый «Ottobock» (международный протезно-ортопедический концерн. — Примеч. ред.). В России он тоже уже есть, но эту тему нужно развивать.
— Как после таких историй не бояться окружающей среды, не думать, что в любой момент может случиться трагедия?
— Я бы не сказал, что у сотрудников фонда возникла какая-то паранойя. Думаю, нужен здравый смысл, чувство меры. Не надо пугаться пространства. Просто будьте поосторожнее.
И я верю в прогресс! Все-таки даже у новых огромных домов, которые сейчас строятся, стандарты довольно высокие. В принципе сейчас и общество движется к тому, чтобы принимать людей с другой внешностью и характером — можно выглядеть как угодно, главное — внутреннее содержание и жизнь как таковая, а все внешнее — оболочка.
— Подопечная фонда Ира в недавнем интервью рассказывала, что ее не взяли на работу промоутером из-за внешности…
— Безобразие! Людей с ожогами в Германии мало, но я уверен, что такого человека здесь сразу же на любую работу возьмут. В госучреждениях и кафе я видел большое количество людей с ментальными особенностями. Часто их можно встретить в транспорте, в книжных магазинах. Как иначе-то? По телевизору показывают встречу людей с синдромом Туретта, шизофренией, аутизмом. И никто плохого слова не скажет.
Отчасти это сверхзадача — избавление от спартанских стандартов красоты. Нужно только стараться.
— Вы сейчас что-нибудь переводите или эта работа уже в прошлом?
— Занимаюсь медицинскими переводами до сих пор! Недавно для врачей из больницы Сперанского переводил методические рекомендации ожогового центра в Колорадо, готовил конспект по реанимационному оборудованию к семинару. Врачи не всегда могут найти медицинского переводчика, а я им помогаю, чему очень рад.
Фотографии из архива благотворительного фонда «Детская больница»