В начале октября 1999 года в Князь-Владимирском соборе на Петроградской стороне Северной столицы всю ночь горела свеча. Здесь читали Псалтирь над умершим. Ко Господу преставился Дмитрий Сергеевич Лихачев – «богатырь духа, прекрасный пример человека, который сумел осуществить себя». Такой разный XX век почти полностью поместился в жизни этого богатыря.
«Он говорил, что, если полагать, что время есть, то не понятно, как может существовать Святая Троица – Бог-сын, Бог-отец и Святой дух. Это временной парадокс – как отец может существовать одновременно с сыном. Но этот парадокс существует только в том случае, если мы считаем, что существует время. Лихачёв говорил, что время дано нам по нашей слабости, мы заперты в нем, иначе не смогли бы охватить события нашей жизни. А потому Лихачёв (…) уверен – времени нет!» (Евгений Водолазкин. Из интервью о Д.С.Лихачеве).
Потомственные почетные граждане
Основателем петербуржского рода Лихачевых был Павел Петрович Лихачев – из «детей купеческих Солигаличских». Родился он в маленьком городке Солигаличе, расположенном на реке Костроме между одноименным городом и Вологдой. Перебравшись в столицу, он приобрел большой участок на Невском проспекте, где открыл мастерскую золотошвейного дела и магазин – прямо напротив Большого гостиного двора. В 1794 году был принят во вторую гильдию купцов Санкт-Петербурга.
«Потомственное почетное гражданство мой прапрадед Павел Петрович получил не только тем, что был на виду в петербургском купечестве, но и постоянной благотворительной деятельностью», – вспоминал знаменитый потомок.
Дед Дмитрия Сергеевича – Михаил Михайлович Лихачев, унаследовавший титул почетного гражданина Петербурга, – член Ремесленной управы, староста Владимирского собора. «Его грудь покрывали ордена, медали и значки различных благотворительных обществ».
«Характер у деда был тяжелый. Не любил, чтобы женщины в семье сидели без дела. Сам он выходил только к обеду из своего огромного кабинета, где в последние годы лежал на диване, приставленном к письменному столу. В моей памяти запечатлелась картина: Михаил Михайлович лежит на диване одетый. Ночные туфли стоят рядом. Борода расчесана на две половины, как у Александра II (важным лицам в XIX в. полагалось носить бороду и усы как у государя). Со своего дивана он достает из ящика письменного стола золотые десятирублевики и дарит их нам, когда мы перед уходом заходим к нему в кабинет попрощаться».
Михаил Михайлович хотел сделать своим преемником сына Сергея. Но тот поссорился с отцом, ушел из дома, самостоятельно поступил в реальное училище и начал жить уроками. Позже поступил в электротехнический институт, стал инженером и поступил на работу в Главное управление почт и телеграфов. «Он был красив, энергичен, одевался щеголем, был прекрасным организатором и известен как удивительный танцор». На танцах он и познакомился со своей будущей женой – Верой Семёновной Коняевой, происходившей из купеческой среды. «Отец стал ежедневно гулять под окнами моей матери и в конце концов сделал предложение».
«Отец и мать мои были уже типичными петербуржцами. Сыграла тут роль и среда, в которой они вращались, знакомые по дачным местам в Финляндии, увлечение Мариинским театром, около которого мы постоянно снимали квартиры. Чтобы сэкономить деньги, каждую весну, отправляясь на дачу, мы отказывались от городской квартиры. Мебель артельщики отвозили на склад, а осенью снимали новую пятикомнатную квартиру, обязательно вблизи от Мариинского театра, где родители имели через знакомых оркестрантов и Марию Мариусовну Петипа ложу третьего яруса на все балетные абонементы».
Другая жизнь
«С рождением человека, – писал Дмитрий Сергеевич, – родится и его время…». Время Дмитрия Сергеевича Лихачева родилось 28 (15) ноября 1906 года.
Вот одна из первых фотографий Мити Лихачева – сквозь столетие выхваченное мгновение: упитанный бутуз на руках матери, рядом няньки и старший брат – Михаил.
В их семье всегда царила атмосфера доброжелательности и взаимопонимания. Никогда не унывали, вместе переживали и трудности, и радости. Это «пережить вместе», реально помочь человеку, честно сделать все, что от тебя зависит, чтобы ближнему стало легче дышать, – это качество войдет в будущего академика прочно и не будет зависеть ни от политического курса, ни от господствующей идеологии.
Родители оказали огромное влияние и на воспитание, и на мировоззрение юного Мити. Отец, вышедший из купеческого сословия и получивший звание личного дворянина «благодаря своему высшему образованию, чину и орденам (среди которых были Владимир и Анна)», его успешная служебная карьера, утонченность и образованность матери, светская жизнь семьи, – все это внесло свой вклад в становление детей. Ясно пережитая, прочувствованная до-революционная жизнь, жизнь в совершенно иной парадигме, чем дальнейшая схематичная советская действительность, – стала для Дмитрия Сергеевича мощнейшей прививкой, вакциной от разрушительного потока большевистской теории и практики. Лихачев – в отличие от многих советских граждан – всегда четко помнил: жить можно по-другому, жить нужно по-другому.
Надо ли говорить, что между детьми и родителями не было никаких барьеров: ток отцовской и материнской любви буквально вскормил Митю, насытил его сердце нежностью и добротой. Эту доброту – которую в чистом виде так редко встретишь в людях – он впоследствии даром раздавал всем, кто к нему обращался. Человек, знавший, что такое отеческая забота, умел относиться к другим соответственно. И поэтому, наверное, люди (поразительно, самые разные: от коллег по цеху – академиков – до простых рабочих) тянулись к Лихачеву, чувствовали в нем основательное, спокойное, разумное отцовское начало.
Прививка от будущей «пролетарской двухмерности» жизни была действительно качественная. Лето Лихачевы проводили на даче, чаще всего отдыхали в Куоккале (нынешний поселок Репино Курортного района Петербурга) – летней «резиденции» столичной богемы. Все забавы, принятые там, с радостью поддерживались Лихачевыми. И кажется, что часы тогда не отсчитывали оставшихся нескольких лет до «ломки государственного и общественного строя». Неудивительно, что во всех воспоминаниях Дмитрия Сергеевича явно обнаруживается рефрен – «тогда все было по-другому».
Два лета семья провела в Крыму, в Мисхоре.
«Мне вспоминается запах разогретого на солнце лавра, вид от Байдарских ворот, где помещался тогда монастырь, алупкинский парк и дворец, купания в Мисхоре среди камней (впоследствии по фотографиям я установил, что это было как раз то место, где перед тем купался после болезни Лев Толстой, спускаясь сюда из имения графини Паниной в Гаспре)».
Эти крымские месяцы, летний Мисхор запомнились юному Мите как лучшее время в жизни.
«Крым был другой. Он был каким-то «своим Востоком», Востоком идеальным. Красивые крымские татары в национальных нарядах предлагали верховых лошадей для прогулок в горы. С минаретов раздавались унылые призывы муэдзинов. Особенно красив был белый минарет в Кореизе на фоне горы Ай-Петри. А татарские деревни, виноградники, маленькие ресторанчики! А жилой Бахчисарай и романтический Чуфут-Кале! В любые парки можно было заходить для прогулок, а дав «на чай» лакеям, осматривать в отсутствие хозяев алупкинский дворец Воронцовых, дворец Паниной в Гаспре, дворец Юсуповых в Мисхоре».
«Университеты»
В 8 лет Митя поступает в гимназию Человеколюбивого общества. Потом для многих советских людей он сам станет такой «гимназией».
Примечательно и достойно всяческого внимания: родители будущего академика выбирали не школу, а классного наставника. Роль личности – даже не методики обучения – была ясно понимаема. Капитон Владимирович с этой ролью справлялся. Строгий и добрый, умный и представительный – ученикам было с кого срисовывать пример для подражания. Что касается самих одноклассников, то –
«У меня сразу пошли с ними столкновения, – вспоминал Лихачев. – Я был новичок, а они уже учились второй год, и многие перешли из городского училища. Они были „опытными“ школьниками. Однажды они на меня накинулись с кулачками. Я прислонился к стене и, как мог, отбивался от них… Как я не хотел ходить в школу! По вечерам, становясь на колени, чтобы повторять за матерью слова молитв, я еще прибавлял от себя, утыкаясь в подушку: „Боженька, сделай так, чтобы я заболел!“».
Родители вынуждены были забрать мальчика из гимназии. А следующей осенью он отправился в гимназию Карла Мая. О ней у Дмитрия Сергеевича остались самые благодарные воспоминания. Но в переломный 1917 год семья переехала на другую квартиру, и Лихачев продолжил обучение в Советской единой трудовой школе (бывшей гимназии имени Л.Д.Лентовской, или просто «Лентовке»), где тогда еще – по инерции до-октябрьской жизни – из учеников воспитывали личностей, с самостоятельным мышлением и собственным мировоззрением.
«Иметь свое мировоззрение было очень важно для самоутверждения подростков, и думая над смыслом всего существующего, подростки редко приходили к выводу, что эгоизм им необходим. Когда человек задумывается над общими проблемами жизни, — он только в случаях полного духовного одиночества решается принять «злые» выводы. Зло возникает обычно от бездумья. Залог совестливости не просто чувства, а мысль!».
Но стены Лентовки не могли защитить от трагедии революции – движение ее магматического потока пережевывало все «старое». И беззаботное детство тогдашних беззаботный детей пошло под нож одним из первых.
«Дневная эпоха сменилась ночной, люди не спали ночами. Люди жили в ожидании, что перед их окнами вот-вот возникнет и замолкнет шум мотора автомобиля и в дверях квартиры появится «железный» следователь в сопровождении бледных от ужаса понятых…».
Но и этой «ночной эпохой» рост личности не прекращался – Дмитрий Сергеевич в 1928 году оканчивает факультет общественных наук (перекроенных под Маркса) Ленинградского университета. Может быть, как-то интуитивно Лихачев ушел в сферу, трудно контролируемую идеологией, – этнолого-лингвистическое отделение. Причем занимался талантливый студент в двух секциях сразу: романо-германской и славяно-русской. «Понтификом» – мостостроителем – между двумя этими мирами он впоследствии и стал (впрочем, ясно видел в генетике и того и другого общего «предка»).
Сложно себе это представить воочию, но 20-ые годы во многом не чувствовали на себе тяжелое дыхание грядущих репрессивных 30-ых. То ли мало еще революция «поработала», то ли НЭП всех обнадежил, то ли власть еще не показала своих клыков во всей красе, но и в лекториях и коридорах университета звучали диспуты – на разные темы! – и ученые не боялись быть по-настоящему «блестящими» и говорить четко и мелодично. Потом, конечно, эта музыка заглохнет. Дмитрий Сергеевич будет одним из немногих, чья мелодика голоса, сам стиль речи вступит в буквальное противоречие с интонациями вертикали власти.
В университете Лихачев обращает внимание на древнерусскую литературу – ранний культурный, культурообразующий пласт нашего наследия, мимо которого почему-то так легко проходили литературоведы. Собственно, Дмитрий Сергеевич впервые по-настоящему открыл и разработал этот пласт, приблизился к нему сам и приблизил своих современников. Он стал переводчик с древнерусского, церковно-славянского на русский.
Как и полагается талантливому студенту, дипломные работы были написаны в обеих секциях: одна посвящена «Повестям о патриархе Никоне», другая – Шекспиру в России в XVIII.
Возвращаясь в памяти к этим годам, Лихачев писал:
«Молодость всегда вспоминаешь добром. Но есть у меня, да и у других моих товарищей по школе, университету и кружкам нечто, что вспоминать больно, что жалит мою память и что было самым тяжелым в мои молодые годы. Это разрушение России и русской церкви, происходившее на наших глазах с убийственной жестокостью и не оставлявшее, казалось, никаких надежд на возрождение».
Соловки
«Нам сейчас непросто понять, как можно получить срок за любовь к буквам», – замечает, вспоминая своего учителя, писатель Евгений Водолазкин.
Доклад Лихачева «О некоторых преимуществах старой русской орфографии», которая была «попрана и искажена врагом Церкви Христовой и народа российского», стал материалом для обвинения ученого. Так, в 1928 году за «любовь к буквам» двадцатидвухлетний, но по большому счету все еще домашний мальчик, только что окончивший университет, оказался политзаключенным в «коммунистическом аду, возникшем на обломках монашеского рая» – в «СЛОНе». Соловецком лагере особого назначения.
Непосильная работа, произвол начальника («власть здесь не советская, а соловецкая»), конвейер массовых расстрелов и звериное поведение охранников – это только элементы, из которых слагалась атмосфера, трудно описываемая словами. Более всего бывшего блестящего студента угнетали бессмысленность и абсурдность происходящего социального эксперимента.
Специалист по этнолого-лингвистике освоил немало профессий в «передовике ГУЛАГа» – был пильщиком дров, грузчиком в порту, электромонтером, рабочим в Лисьем питомнике, ухаживал за коровами в Сельхозе.
Здесь он впервые явственно почувствовал дыхание смерти: однажды, во время посещения родителей, Дмитрий Сергеевич оказался в «расстрельном списке» (среди тех, кого полагалось расстрелять просто так, для «острастки»). Он был предупрежден об этом и вечером в барак не вернулся. Может быть, прячась всю ночь в дровах от конвоиров и слыша глухие выстрелы, он невольно обращался к теплым воспоминаниям детства – Куоккала, Мисхор, Мариинский театр… И творившийся кругом смертоносный абсурд только усиливал нереальность не того – другого, прежнего, а этого – зверского и жестокого – времени.
Утром он осознал, что остался жив.
Об этом событии напоминает фотографическая карточка, запечатлевшая юношу с грустными добрыми глазами, по сторонам от него – отец и мать. И подпись: «Свидание с родителями. Соловки. 1929 год».
А ведь еще так недавно эти люди купались в чистых водах Куоккалы и ели сэндвичи в компании веселых смеющихся людей, довольных жизнью.
Впоследствии Лихачев признавался, что именно тогда он стал другим человеком – в нем исчез страх, он перестал испытывать ту унизительную липкую боязнь и тревогу непонятно перед чем, которая так свойственна многим людям на протяжении всей жизни. Дмитрий Сергеевич там, на Соловках, обрел свободу. Каждый прожитый день отныне был наполнен искренним благодарением Богу, потому что каждый день жизни – это Его подарок.
Лихачев не был типичным «ушедшим в себя» ученым, рассеянным, физически слабым и не приспособленным к жизни. Нет, он всегда был подтянут. И даже на строительстве Беломоро-Балтийского канала, начавшегося в 1931 году (сюда были стянуты силы со всех концов страны) з/к Дмитрий Сергеевич Лихачев получил звание «ударник ББК», что позволило покинуть весь этот кошмар на полгода раньше положенного срока – летом 1932 года. Это лето, вероятно, тоже было одним из самых счастливых в его жизни.
После освобождения Лихачев вернулся в Ленинград. В родном городе он стал литредактором «Издательства социально-экономической литературы» (впоследствии издательство «Мысль»).
В 1935 году Дмитрий Сергеевич женился на Зинаиде Александровне Макаровой, через 2 года родились дочери-близнецы – Вера и Людмила.
Казалось, жизнь начинает налаживаться. В 1936 году с Лихачёва были сняты все судимости. А с 1938 года он начинает трудиться в Институте русской литературы РАН, более известном как Пушкинский Дом, который, как это ни банально звучит, становится для него вторым домом.
Здесь он и встретил Великую Отечественную войну.
Блокада
Про дни блокады Ленинграда трудно писать. Но еще труднее – слышать голоса тех, кто ее пережил. Дмитрий Сергеевич вспоминал:
«Мы старались как можно больше лежать в постелях. Накидывали на себя побольше всего теплого. К счастью, у нас были целы стекла. Стекла были прикрыты фанерами (некоторые), заклеены крест-накрест бинтами. Но днем все же было светло. Ложились в постель часов в шесть вечера. Немного читали при свете электрических батареек и коптилок (…). Но спать было очень трудно. Холод был какой-то внутренний. Он пронизывал всего насквозь. Тело вырабатывало слишком мало тепла. Холод был ужаснее голода…»
«Мы подсчитали с Зиной, сколько дней еще сможем прожить на наших запасах. Если расходовать через день по плитке столярного клея, то хватит на столько-то дней, а если расходовать по плитке через два дня — то на столько-то. И тут же сетовали: почему я не доел своей порции тогда-то? Вот она бы пригодилась сейчас! Почему я не купил в июле в магазине печенья? Я ведь уже знал, что наступит голод. Почему купил всего 11 бутылок рыбьего жира? (…)Дети сами накрывали на стол и молча усаживались. Сидели смирно и следили за тем, как готовилась «еда». Ни разу они не заплакали, ни разу не попросили еще: ведь все делилось поровну».
В «мертвые» дни ленинградской блокады Лихачевы топили буржуйку, конечно, книгами. Живительному огню предавали протоколы заседаний Государственной Думы. Но даже тогда – каждый день ощущая на себе взгляды смерти – Дмитрий Сергеевич нашел в себе силы оценить по достоинству корректуры последних заседаний и понять, что это огромная редкость. И сохранить.
Удивительно, но с детьми родители учили стихи и прозу – сон Татьяны, бал у Лариных, стихи Плещеева: «Из школы дети воротились, как разрумянил их мороз…», Ахматовой: «Мне от бабушки татарки…».
Оценивая эти дни, Дмитрий Сергеевич писал:
«Я думаю, что подлинная жизнь — это голод, все остальное мираж. В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие — злодеи, мерзавцы, убийцы, людоеды. Середины не было. Все было настоящее. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса».
В блокаду он видел много смертей – слишком много для того, чтобы бояться смерти. Умирали знакомые, близкие и родные люди.
В блокаду он потерял отца.
«Я не плакал об отце. Люди тогда вообще не плакали. Но пока был жив отец, как бы он слаб ни был, я всегда чувствовал в нем какую-то защиту. Он мне всегда был отец, даже тогда, когда ссорился с ним, был на него сердит, я всегда чувствовал в нем человека более сильного. Со смертью отца я почувствовал страх перед жизнью. Что будет с нами? Хотя отец ничего уже давно не мог сделать, не мог даже придумать выхода из положения, я чувствовал себя всегда вторым после него. Теперь я почувствовал себя первым, ответственным за жизнь семьи в еще большей мере, чем раньше…».
В июне 1942 года семья Лихачевых эвакуировалась по Дороге жизни из блокадного Ленинграда в Казань.
После войны они снова вернулись в Ленинград. Дмитрий Сергеевич стал преподавать в Ленинградском государственном университете. И, конечно, неизменным местом его работы остался Пушкинский дом.
Пушкинский Дом
Здесь почти до конца своих дней он работает в Секторе древнерусской литературы.
Ученая сторона его деятельности многогранна и вполне известна. Но он не только все глубже погружался в свою тему – памятники славянской словесной культуры – но и созидал особую, человеколюбивую атмосферу в коллективе. Лично беседовал с каждым кандидатом в сотрудники, был просто внимателен к людям, добр, отзывчив, помогал решить вопросы с квартирой, пособием, отпуском, санаторием… Лихачев не мог оправдаться тем, что «не дозвонился» до какого-то начальника – он дозванивался всегда. И к его слову, мнению прислушивались.
Он инстинктивно охранял Петербург от всего, что может разрушить его «культурогенную» функцию. Буквально как птица опекал библиотекарей не только своего города, но и всей России. Музеи и библиотеки вообще рассматривал как становой хребет Петербурга, охраняющего его от любых неуместных новшеств. Что интересно, Дмитрий Сергеевич воспринимал Петербург как самый русский и самый европейский город в мире. Кстати, понятие «европейскости» ученый трактовал широко – как именно культурологический феномен, а не географический или даже геополитический. И по его мнению, Россия была и остается страной европейской.
12 марта 1986 года Дмитрий Сергеевич Лихачев был приглашен в концертную студию Останкино, где устраивались встречи с писателями, учеными, деятелями искусства. Ему было уже почти 80. Этот высокий, подтянутый, жизнерадостный, интеллигентный мужчина вошел в каждый советский дом. Его уверенная речь, но самое важное – его слова – слова о главном – сказанные просто и ясно, тронули многие сердца.
С началом перестройки немало политических и общественных сил, в том числе зарубежных, захотели самовольно, без уведомления самого Лихачева, сделать его флагманом своих идеологий. Но Дмитрий Сергеевич ни к какой партии не примыкал. Он мог легко обескуражить как консерваторов, так и либералов – в то самое время, пока они радовались, что он-де перешел в их стан. В деятельности Российского Фонда культуры (Лихачев был Председателем Правления Фонда) он в конечном счете разочаровался – ему стало очевидно, что между чиновниками и большими деньгами существует скверная привязанность.
А просители «в его адрес» никогда не заканчивались, хотя непреложным кругом общения для Лихачева оставалась академическая среда. Но первым кругом, самым тесным, конечно, была семья. Через все – не до конца понятые – испытания XX века он пронес живую память о родительском тепле, и это тепло передал своим детям, внукам, правнукам.
Жизнь на острове
«Вы не понимаете, что живете на острове», – сказал однажды Дмитрий Сергеевич одному из сотрудников Пушкинского дома. Этот Дом действительно стал для него островом, в котором, погрузившись в мир Древней Руси, можно было существовать и мыслить относительно свободно в весьма несвободной стране. Его остров располагался внутри другого острова – огромной России–матушки, вечно подчеркивающей свою инаковость и особость. Дмитрий Сергеевич всю свою жизнь говорил о наших общих с Европой корнях и неразрывной связи, о единой христианской культуре. Но уже очевидно, что со смертью мыслителя «островного» в нашей стране стало существенно больше.
Уникальность России для него состояла в том, что она – Родина. И другой нет.
«Многие убеждены, что любить Родину — это гордиться ею. Нет! Я воспитывался на другой любви — любви-жалости. Неудачи русской армии на фронтах первой мировой войны, особенно в 1915 году, ранили мое мальчишеское сердце. Я только и мечтал о том, что можно было бы сделать, чтобы спасти Россию. Обе последующие революции волновали меня главным образом с точки зрения положения нашей армии. Известия с «театра военных действий» становились все тревожнее и тревожнее. Горю моему не было пределов».
Большинству из нас привычен опыт любви к Родине как триумфатору, победителю, великой державе. Гром песен, повергающих внешнего врага, рефлекторно рождает в душе даже самого не сознательного гражданина ноты пламенной «любви» к Отечеству. Такую Родину – на вершинах могущества – любить достаточно легко и приятно. Трудно ее любить слабую и растерянную.
«Наша любовь к Родине меньше всего походила на гордость Родиной, ее победами и завоеваниями. Сейчас это многим трудно понять. Мы не пели патриотических песен, — мы плакали и молились.
И с этим чувством жалости и печали я стал заниматься в университете с 1923 г. древней русской литературой и древнерусским искусством. Я хотел удержать в памяти Россию, как хотят удержать в памяти образ умирающей матери сидящие у ее постели дети, собрать ее изображения, показать их друзьям, рассказать о величии ее мученической жизни. Мои книги — это, в сущности, поминальные записочки, которые подают «за упокой»: всех не упомнишь, когда пишешь их, — записываешь наиболее дорогие имена, и такие находились для меня именно в древней Руси».
Иллюзия смерти
Псалтирь над умершим Дмитрием Сергеевичем читали его ученики. Евгений Водолазкин вспоминал: «Когда я заканчивал читать очередной псалом, мой голос еще долго отдавался эхом из мрака – оттуда, где, казалось, нет уже даже пространства. У своего уха я слышал потрескивание свечки и вдыхал ее медовый запах. С грохотом упала большая свеча у гроба. Вниз ее потянул наросший за часы горения сталактит. Я отломил его, вновь зажег свечу и осторожно поднес к изголовью. От движения свечи на лице Дмитрия Сергеевича дрогнула тень, и иллюзия жизни достигла высшей точки. Намекая, возможно, на иллюзию смерти».
Людмила Владимировна Крутикова-Абрамова, жена писателя Федора Александровича Абрамова, писала: «“Смерти нет”. Эти слова тихим голосом сказал мне в утешение Д.С.Лихачев 18 мая 1983 года, когда я стояла у гроба Федора Абрамова в Доме писателей во время гражданской панихиды. Их я запомнила на всю жизнь».
Дмитрий Сергеевич принадлежал веку XX-ому точно так же, как принадлежал времени Древней Руси. Вернее будет сказать – он вообще не принадлежал времени. Он всегда был вне идеологических, партийных и любых других коллективных течений – и он был вне времени. Смотрел на него со стороны. Поэтому не удивительно, что в его воспоминаниях так много рассказов из детства – оно не было для него чем-то прошедшим, а являлось его важной, сущностной составляющей, живой частью его самого.
«Из молитвы, которую мы с матерью читали на ночь, я знал, что у каждого ребенка есть свой ангел-хранитель. И я внезапно оглядывался, чтобы увидеть его за моей спиной».
И почему-то нельзя не верить, что этот ангел-хранитель милостью Божией взял юную душу так много прожившего и пережившего Дмитрия и отнес в селения праведные, где «жизнь бесконечная».
************
«И Ангел, которого я видел стоящим на море и на земле, поднял руку свою к небу
и клялся Живущим во веки веков, Который сотворил небо и все, что на нем, землю и все, что на ней, и море и все, что в нем, что времени уже не будет» (Откр.10:5 – 6).