Все наше горе…
Все наше горе – это не море.
Это лишь капля соленой воды
В море общей нашей беды.
Июль 2003 года.
Наш палаточный лагерь раскинут на поляне под стеной Валдайского Иверского Богородицкого мужского монастыря. В берег плещется волна Валдайского озера. Мы разворачиваем здесь детский православный лагерь уже четвертый июль. Если наблюдать с воды, то нас очень хорошо видно: две огромные ярко-желтого шелка палатки светят из сумрака темной хвои.
Восемь часов утра. «Подъем!» — раздается юный тенорок, и тут же клич истошно подхватывает еще пара мальчишеских голосов. Но еще за час до подъема я начинаю просыпаться от скрипа и хлопанья печной дверки, стука топора и покашливания того самого тенорка. «Вовка», вспыхивает в моей душе теплая искорка. Следующая радостно-спокойная волна вплескивает в сердце молитву: «Слава Тебе, Боже, слава Тебе! Слава Тебе, Боже Наш, что мы здесь, у этих древних стен, в то время, как кругом идет необъявленная война». Какое это чудо, что у нас все еще есть эта возможность приезжать сюда. Каждый раз удивляюсь я, мама троих детей, приезжающих в лагерь от московского храма Трех Святителей на Кулишках.
Наша жизнь в лагере такова: мы здесь, чтобы побыть в святом месте, посещать службы, помогать монастырю посильным трудом и отдыхать. Ребята наши делятся на так называемые «семейки», во главе каждой – старший из ребят же. Одна из «семеек» обслуживает лагерь (готовит еду, носит воду, колет дрова), а другие уходят на послушание в монастырь. Когда работа оканчивается, весь лагерь заныривает в озеро и плещется до обеда. Вечером – свободное время, игры, прогулки, костер. Я в этом году хожу чаще всего с ребятами на послушание. Их довольно трудно бывает раскочегарить на работу – дань нашему компьютерно-телевизионному времени. Но сама я работаю здесь с удовольствием, и им это иногда передается. Очень интересно с ребятами общаться. Все ребятки славные, каждый по-своему раскрывается.
…Воскресенье. Мы стоим на службе. Служит отец Е., плотный рыжеволосый иеромонах лет пятидесяти. Он бывший морской пехотинец, и его выправка военного это выдает, и то, как он подает возгласы командным голосом: «Го-а-споду помо-а-лимсяа!». За глаза я зову его «отец морпех». Отец Е. принимает теперь исповедь. А прошлые два года тут был о.И., уже очень старенький, маленького роста иеромонах, чуть не с четырнадцати лет ушедший в монастырь. У о.И. была удивительно живая, нежнейшая любовь к детям. Если он глядел на ребенка, то начинал искриться улыбкой и не упускал случая, чтобы благословить любое малое чадо своим наперсным крестом и поцеловать в макушку.
На исповеди о.И. плакал над нашими грехами. На мою жизненную историю он сказал: «Да, трудно, конечно, тебе одной с тремя детьми. Но, да Бог поможет. Нас вот тоже было у мамки восемь человек, я – восьмой. Мамка с папкой умерли. Меня растила бабушка. Бывало зовут меня ребята на улицу погулять, а бабушка скажет: «Сыночек, да как же, сейчас служба Божия». Я и останусь, и мы с ней в храм пойдем. Вот до своей смерти бабушка успела меня на Валаам свозить… А тебе-то милая, сколько лет? Тридцать пять? Ну, милая, когда-то будет и сорок, и пятьдесят. Ты замуж-то больше не ходи, а то вдруг он будет детей обижать? А как вот мы монахи живем – терпим». Всего два года о.И. побыл в Иверском. Такой доброты, как в нем, я до этого не видела. Это доброта человека, умудренного жизнью, русская доброта, какая-то дореволюционная.
Успенский собор Иверского монастыря большой и до сего года неотапливаемый, находится в состоянии непрестанной слабодвижущейся реставрации. Но службы идут. С темных лупатых стен на нас глядят полуразрушенные фрески. И только нимбы на них светло золотятся – сами обновились на диво и радость насельникам. Клироса два: на одном монахи постарше поют почти в один голос, но всегда очень бодро; другой клирос состоит из двух родных братьев-иноков, поющих знаменным распевом.
В недавнем прошлом вместе с этими братьями, тогда еще послушниками, пел третий послушник – Сережа. Также втроем они выполняли трудовые послушания. Помню, как они сгребали сено за монастырем, возле футбольного поля. А в это время наши ребята играли там в футбол.
Положив грабли, Сережа с братьями включились в игру. Причем одному из наших мальчишек, Мише, послушник Сергий в пылу баталии хорошенько отдавил ступню, и в лагерь мы Мишу волочили на спине. В послушниках непреодолимо оставалось что-то мальчишеское. Увидев едущую к монастырю машину, они прятались в кусты, опасаясь, что их засечет за игрой отец-наместник. И вообще, нас подкупала их жизнерадостность. А поздней осенью 2002 года послушник Сергий погиб. Они ехали на престольный праздник в честь иконы Божьей Матери «Знамение» в один из окрестных храмов, т.к. отец Нил – настоятель – являлся здешним благочинным. Их «жигуль» столкнулся с грузовиком. О.Нил и Сережа скончались сразу, и иеромонах Сергий еще две недели прожил в больнице…
После литургии мы с Машей, женой нашего начальника лагеря Максима, идем на отгороженную зеленым забором территории монастырского кладбища. Там за алтарем Успенского собора стоят три новеньких желтых креста. «Иеромонах Нил, иеромонах Сергий, послушник Сергий», — гласят надписи табличек. Им было каждому около или немногим больше тридцати… Маша горько плачет, оказывается, ее кто-то сильно обидел, и эта обида добавляется к ее скорби о погибших братиях. Некоторое время мы с Машей молча всхлипываем, а потом я ее утешаю, усевшись рядом с ней на лавочке близ могилок. Грусть наша развеивается, и вот мы уже бредем умиренные в лагерь, и только заплаканные глаза и припухшие носы выдают недавние переживания.
***
Кто когда-либо имел дело с подростками знает, что это, с одной стороны очень контактный и притягательный народ, особенно если этому народу интересно, а с другой стороны, крайне взрывчатый и непредсказуемый. Никогда не знаешь, где рванет, и удивляешься, из-за какой ерунды может возникнуть этот взрыв. Но для них это не ерунда, и совершенно недопустимо их воспринимать не всерьез. У подростков все серьезно и нередко болезненно. Я бы с удовольствием пространно описала разные истории, случавшиеся в нашем лагере: смешные и грустные, опасные и нелепые, самые разные. Но я в этот раз расскажу только одну историю, поскольку она с неожиданной яркостью осветила мою жизнь.
В это лето я особенно подружилась со впервые приехавшим в наш лагерь Володей. Это произошло как-то совсем неожиданно. Четырнадцатилетний, уже начинающий мужать, мальчик с очень живыми глазами, он вдруг вошел в мое сердце, как ктото родной. Я только вдруг осознала, что есть на белом свете такая красота по имени Володя. Я по жизни дружу с людьми любого возраста: с бабушками и с девочками, с людьми моих лет, с целыми семьями. Вот и у Вовки оказалось такое же свойство: легко дружить со старшими. «Счастье – это когда тебя понимают». И правда, счастье.
Текли емкие и счастливые июльские дни у стен Иверской обители. Лагерная смена шла на убыль, оставалось буквально несколько дней. Ребята приустали. Было много дождей. Наши слабенькие москвичата то и дело болели. Все чаще стали вспыхивать мелкие конфликты. В тот день, о котором я хочу написать особо, по кухне дежурила «семейка», в которой был мой друг Вовка. Работа для Вовки, особенно требующая силы и сноровки, была радостью и удовольствием. Он колол дрова – и это была поэма. Печка у него всегда гудела, и наш главный кашевар Кристина не могла нахвалиться Вовкиной работой. Одна беда была с ним – его можно было легко обидеть, если он всерьез принимал какие-то слова на свой счет. И тут его натура могла выкинуть некий «фортель». Но этим летом сей Вовкин недостаток сделался, так сказать, причиной одного удивительного события.
Кухонная смена в тот день никак не заканчивалась по каким-то причинам. И вдруг Вовка, обычно безотказный, бросил работу. Не менее усталые взрослые обрушились на него с обидными словами. Я была у себя в палатке и оттуда слышала ссору, бестолковую и ненужную, как все ссоры мира. Как через двадцать минут выяснилось, Вовка, не выдержав натиска упреков, бросился собирать вещи, чтобы не медля ни минуты, покинуть лагерь. Но махнув рукой на рюкзак, бегом ломанул через лес в сторону дороги на Валдай. Ребята знали, что в куртке он носит все важное: документы, деньги, ножик, фонарик и т.д. Значит, вывод был один: при таком деятельном складе характера, он выполнит свое намерение: во чтобы то ни стало, уедет в Москву. Когда это стало ясно, вслед Вовке была выслана погоня, чтобы не дать ему удрать. Максим, наш начальник, как нарочно, уехал в этот день за продуктами в Валдай. Я, недолго думая, тоже побежала в сторону дороги, по пути соображая, чем может закончится для Вовки этот поступок, да и для Максима тоже. Максу, конечно, отовсюду заявят, что жизнь в лагере явно несносна, если дети из него бегают. А у Вовки, после всего, что он говорил мне, делясь своей радостью от жизни в лагере, скорее всего будет нервный слом и осадок в душе надолго.
Я шла очень быстро, как была: босиком, в белой майке и длинной ситцевой юбке. Сперва мне навстречу попались маленькая Маня с Маней большой: они бежали обратно к монастырю, чтобы попросить одного из братьев-иноков на чем-нибудь, хоть на тракторе, догнать нашего беглеца. Я же стала пытаться остановить попутку. Попутки шли мимо: они ехали с отдыха, перегруженные людьми и вещами, у них было все в порядке, и им не было дела до моей беды.
У меня пересохло во рту. Как быть?
Тут навстречу попались Саня со Славкой, такие же босые, как и я. Они наперебой заубеждали меня:
— Тетя Ира, вы его все равно не догоните. Вы его не знаете, а мы знаем. Он если сказал, то сделает. И потом, Вовка быстро бегает.
Конечно, быстро, а то я не знаю, и он фактически сильнее почти любого парня в лагере. — Тетя Ира, ребята его поймают. Там Кирилл, Димка. Они его скрутят и приведут. Скрутят, как же, он их перебьет и убежит.
— Тетя Ир, пойдем назад, вам его не догнать.
«Они не возьмут его силой, с ним надо поговорить», — вся моя душа рвалась за Вовкой, туда, в Валдай, куда он, видимо, бежит сейчас.
— Ребят, надо попробовать поймать машину.
— Там уже побежали за Мстиславом, пойдемте назад.
— Не пойду.
— Нет, теть Ир, пойдете, мы вас не отпустим, — Слава был прав, он вел себя, как мужчина, хоть и юный. Они с Саней хотели уберечь меня от опрометчивости. И я сдалась и пошла назад, а Саня и Слава, как милиционеры, по бокам.
Но вот, навстречу показались ребята вместе со старшей Вовкиной «семейки» Маней-большой.
-Теть Ир, Мстислава нет, он уехал в какую-то часовню, — сказала Маня-большая. Тут к нам приблизилась очередная автомашина в сторону Валдая: ребята бросились к ней, подняв руки. Машина остановилась, и, объяснив молодым людям, сидящим в ней, что у нас случилось, я попросила их подвезти меня. Место было только одно, я его заняла, и машина помчалась вдоль дороги. Парень, сидевший рядом со мной, предположил:
— Может, ваш беглец сидит где-нибудь в кустах или вовсе вернулся назад.
— Может, — согласилась я, — но попытка не пытка.
А сердце мое рвалось в Валдай. В уме возникли Евангельские строки: «Чадо! Что Ты сделал с нами?» (Лк.2,48). В глубине души я надеялась, что все будет хорошо, что Вовка образумится или, если уедет, то доберется до дома невредимо, о чем там, в лагере, уже молились. И я молилась.
— Его нет, — доехав до шоссе, проконстатировал водитель,- что делать?.
— Отвезите меня, пожалуйста, на станцию, — попросила я.
Железнодорожная станция в Валдае – это единственное, за что можно уцепиться. Хотя если сообразительный Вовец нас опередил, то он, скорее всего, уже едет в сторону Москвы на попутке. «Эх, Володька…»
Высадив меня на станции, парни пожелали мне удачи и сказали, что обратно мне придется добираться самой. «Конечно, спасибо вам, я доберусь». Я была на все согласна, хотя без денег могла рассчитывать только на две свои босые ноги и, конечно, на Божье милосердие. По горячим асфальтовым ступеням я поднялась на платформу и вошла в небольшое станционное здание. Касса, расписание.
— Когда ближайшая электричка в сторону Москвы?
— 20.44, Бологое.
— Скажите, а в ближайшее время здесь мальчик лет четырнадцати не спрашивал расписание? Ну, он такой уже большой, уже голос у него переломался. — Нет, не было.
— Запишите, пожалуйста, на всякий случай: Владимир Ушков, 14 лет, у него уже паспорт есть. Спасибо.
Что делать? Бегать в волнении из угла в угол? Ну, бегать – не бегать, а надо изучить обстановку. И я побрела по горячему асфальту. Жара. Вернулась внутрь станции, прислонилась к подоконнику. На подоконнике было написано много разного, чего, глянув одним глазом, я поняла, читать не стоит. Если переживать, то станет плохо с сердцем – это уже вовсе ни к чему. И мне пришло на ум самое разумное, что было возможно: я стала просить Божью Матерь о помощи, а чтобы не быть голословной, стала каяться в своих грехах. Только бы для Вовки все обошлось. Я напряженно всматривалась через стекло в станционные окрестности, ожидая, что вот Володя сейчас появится, и я брошусь к нему.
И снова я побрела вокруг станции, высматривая, выслеживая подъезжающие машины, прячась за стволы деревьев, пока, наконец, не осознала, что все в руках Божиих, а я, что могла, уже сделала. И осталось только вверить себя и этого драгоценного Вовку Господу. На том моя душа успокоилась. И я продолжала бродить по платформе, уже умиротворясь и замечая окружающий мир, который до этого момента был сужен до напряженного ожидания. Из здания вокзальчика на горячую от солнца платформу вышла старушка лет семидесяти и, поставив сумки, уселась на лавочке, на солнцепеке. Я тем временем поймала в пятку маленькое стеклышко и прошла мимо бабули к колонке промыть ранку. Минуя ее, я подумала, как же ей, бедной, не жарко. Она сидела сутулясь, уперевшись локтями в колени, поглядывая на меня из-под беленького хебешного платка. Такая вот традиционно русская бабулечка. Я вернулась с вымытой ногой и, похрамывая, продолжила свои бродилки по платформе, в ожидании «20.44. Бологое».
Может, Максим, вернувшись в лагерь, догадается на монастырской машине съездить в Валдай и забрать меня? А если нет – буду молиться и идти. Ночью точно приду, теперь уж терять нечего. А если Вовка уже в лагере – ничего, пускай теперь он поволнуется, а я с места не сойду до 20.44. Времени было полпятого, до Бологойского поезда еще 4 часа, и эти часы не спешили торопиться. — Доченька, землято теплая? — участливо спросила вдруг сидевшая на лавочке бабушка, немного разогнувшись и глядя на мои босые ноги.
— Теплая, даже горячая, -с готовностью отозвалась я. Я подошла к бабуле ближе и уже не первый раз за последний час объяснила, каким образом я оказалась здесь босиком.
— Да, доченька, четырнадцать лет – это такой возраст, — понимающе протянула бабуля, — а босиком-то это ничего – раньше все так летом ходили, это теперь все в резину обулись, — и она, вытянув ногу, критически посмотрела на свой матерчатый тапочек на резиновом ходу, — а я думала, доченька, что это вы тут станцию охраняете? Сколько же Вам, доченька, лет?.
— Тридцать семь.
— А я думала – девятнадцать. — Да у меня уже трое детей, — развеселилась я на убавленный вполовину возраст.
— Трое, доченька? А у нас в семье было восемь детей, да девятая уже в войну родилась. Да Вы садитесь, доченька. А что у вас за лагерь?
Объясняю про лагерь.
— Значит, вы в монастырь на службы ходите. А я там не была. Я здесь вот, в Валдае в храм заходила, но тут народ что-то мало в церковь ходит. У меня здесь родина на Валдае, дом тут 50 км отсюда, родные тут мои похоронены. А так зимой я в Мурманске живу. У нас там в храмах народу полно. Я сама в храме помогаю. Вот как мне сюда ехать, мне батюшки наши всегда говорят: «Да как же Вы, Анна Васильевна, от нас уедете, как же мы без Вас?» Там у нас и в храме полно работы, и в больницу я хожу – переписываю, кто нуждается в исповеди, в Причастии, а то ведь бывает иному уж и восемьдесят, и помирать пора, а он все некрещеный. Вот перепишу их, а потом мы с о. Геннадием нашим идем, и он крестит, исповедует и причащает, а я помогаю.
Мы успели с бабушкой обменяться несколькими фразами, а уже стало ясно, что это родственная душа.
— Знаете, доченька, не сходите ли Вы в буфет за водичкой, а то жарко очень?
— Анна Васильевна, да тут колонка есть, что деньги тратить пойдемте, попьем из колонки.
— Нет, доченька, я Вам денег дам, а Вы сходите, а то набрать-то воды не во что, а там и стаканчики дадут, — и Анна Васильевна, покопавшись в кошельке, протянула мне 30 рублей.
— Ну, хорошо, как скажете, — и я пошлепала в магазинчик, находившийся с другой стороны станции, дорогой размышляя о таком доверии Анны Васильевны ко мне. Вскоре я вернулась с бутылкой минералки, двумя стаканчиками и пятнадцатью рублями сдачи.
— А сдачу Вы, доченька, себе заберите.
— Да зачем же, Анна Васильевна, — отказалась я, отдавая сдачу.
— Да, нет, — задумавшись, сказала моя собеседница, — десять рублей это мало, а вот…, вот…, да, вот так будет хорошо, — и, порывшись в кошельке, протянула мне пятьдесят рублей,- да еще вот возьмите двадцать, а то как бы мало не было.
— Анна Васильевна, я не возьму.
— Нет, доченька, берите: Бог видит.
Это твердое и доброе «Бог видит» меня убедило не возражать, и я согласилась взять деньги. Затем мы с Анной Васильевной, усевшись рядышком, открыли минералку и, разлив ее в стаканчики, продолжали беседу.
Оказалось, что бабуля едет через Валдай и Бологое в какойто еще ближний городок, где ее ждет приболевшая сестра, одна из последних еще живых сестер. Следовательно, Анна Васильевна тоже ждала поезда на Бологое в 20.44 и, значит, ближайшие почти четыре часа нам с ней делить лавочку, беседу и бутылку минералки.
— Так вот, доченька, родители мои были верующие. В храм ходить мы любили. А у мамы, Ксенией ее звали, был голос хороший, и она на клиросе пела. Вот, бывало, спросишь у папы:
— Папочка, я сегодня в храм иду?
А он ответит:
— Нет, дочка
— Почему, папочка?
— А ты разве не знаешь? Ты сегодня, когда шла по улице, бабушку старенькую видела?
— Видела, папочка.
— А почему ты ей в пояс не поклонилась? Она старенькая, жизнь прожила, она тебе дорогу проложила, ты вслед нее живешь, а ей не кланяешься. Ты должна была ей поклониться, спросить не надо ли ей помочь. Бабушка слепенькая, идти ей трудно, может, надо было взять ее под ручку и до дому проводить. Нет, в храм ты сегодня не пойдешь. Спорить с папой было бесполезно, нипочем не уговорить. Или еще так бывало:
— Папочка, я сегодня в храм иду?
— Нет, доченька.
— Что так, папочка?
— Ты в прошлый раз почему в храме вертелась, что ты все к матери на клирос заглядывала, что же ей из-за тебя с клироса уходить? Ты должна была ровно стоять, лицом к алтарю и молиться. Нет, в храм ты сегодня не пойдешь.
И я знаю, отца не уговорить, маму еще можно было, а отец, как скажет, так и будет. А потом началась война. Мне тогда 12 лет было. А остальные братья и сестры все были младше меня. Отца забрали в армию. И младшая наша Катенька родилась уже без него. А отец попал в окружение, их было человек 80, и всех их немцы расстреляли.
Мы с мамой и ребятами были в оккупации. Наш дом сгорел. Немцы нас всех согнали в чужую деревню. И мы на них работали. Попробуй, откажись – тут же раздевали донага и стреляли на месте за ослушание или чтобы других попугать. В то время половина озера Селигер была у наших, а половина у немцев. И вот, мы на немцев работали: могилы ихние рыли. Мы вырыли, примерно, 8500 могил для немецких солдат. И кресты делали им березовые, такие вот с одной перекладиной. Кресты должны были быть белые без одного пятнышка. Мы очень голодали. А немцы в овраге постреляли лошадей. И тех лошадей нам на еду брать разрешили. А на лошадях уж черви были. Ну, мы обмоем и варим, а мясо воняет. А делать нечего, приходилось есть. У мамы до войны две сестры были в монахинях. Женский монастырь был в этих местах, там было 170 монахинь. Свои же их, русские, перестреляли и моих двух теток в их числе. А там, где мы были согнаны в немецкий лагерь, жила такая Ольга Павловна. Она была из помещиков. У них всю семью после революции разорили. И вот, когда немцы пришли, Ольга Павловна немцев встречала хлебом-солью и водкой. И она у них была в чести, при комендатуре служила.
И была у нас учительница Серафима Семеновна. У нее было двое детей: Коля лет двенадцати и шестимесячная Леночка. А у моей мамы Ксении Катеньке было три месяца. И вот, кто-то донес немцам на Серафиму Семеновну, тогда много было подлости и предательства, и немцы ее арестовали. Ее пытали несколько дней, потом велели расстрелять. А расстреливать вызвали отряд карателей из сорока человек. И вот, вывели Серафиму Семеновну. Младенца у нее отобрали. Коля – сын тут же был. Она потянулась к младенцу своему, к Леночке, попрощаться с нею, а немец, который командовал расстрелом, размахнулся и младенчика выкинул в сугроб, и Леночка так и плакала оттуда. Тогда расстреляли Серафиму Семеновну. Сорок карателей пуль по шесть в нее выпустили, значит, примерно пуль двести сорок ей досталось. А потом ее тело отволокли на помойку и засыпали мусором. А младенец плакал из сугроба. Мы просили, чтобы дите нам отдали, а немец только посмеялся: «Все так подохните».
Тогда мы стали просить Ольгу Павловну, которая в комендатуре-то служила. Ей разрешили забрать, и она его нам отдала, хотя сама богато жила. И стало у нас своих девять детей и Коля с Леночкой. А тут вдруг маму мою тоже арестовали и три дня продержали в холодной камере, и тоже били. Выручила ее та же Ольга Павловна, Царство ей Небесное. Она сказала немцам: «Что же вы мою подругу посадили, я у ней на свадьбе гуляла». Маму отпустили. Она пришла в одной юбке без чулок, простуженная, на руках и ногах у нее пошли пузыри. Мама выжила, но потом всю жизнь болела. Она дожила до 78 лет. Мама, когда умирала, я ее руку в своей держала до последнего вдоха…
Ну, так вот, маму выпустили. Смотрю я: мама моя все худеет. А я с младшими нянчилась, мама-то болела. Я ей говорю:
— Мамочка, ты ведь так умрешь. У тебя же из одной груди наша Катя сосет, а из другой Леночка.
А мама мне отвечает:
— Анечка, я Леночку-то не кормлю.
— Как же мамочка?
— Ее кормит ее мама, Серафима Семеновна.
— Мамочка, что ты! Серафима Семеновна на помойке лежит, в ней 200 пуль, Коля к ней туда плакать ходит.
— Нет, доченька, веришь – не веришь, а ее кормит Серафима Семеновна. Ты только никому не говори, а я тебя ночью разбужу тихонько, и ты все увидишь, только ты молчи и лежи тихо. И вот, ночью, после двенадцати, мама тихонько будит меня, пальчиком так. Я смотрю: дверь открывается, и входит Серафима Семеновна. А мама моя спала так: у нее по бокам лежали Катенька и Леночка. И вот, Серафима Семеновна берет свою Леночку, прикладывает ее к своей груди и кормит ее всю ночь, а сама на младенца смотрит и смотрит. А потом положила Леночку на место к моей маме и ушла. Мы оглядели Леночку, а у нее вся шейка и грудка в молоке. А я маме говорю:
— Мамочка, давай мы Леночку с Катенькой местами поменяем, может, Серафима Семеновна нашу Катю тоже покормит. Ведь тебе трудно.
— Что ты, доченька, разве же мать может свое дитя не узнать,- тут Анна Васильевна замолчала. И сейчас я вижу как наяву, как сидим мы с ней на вокзальной скамейке и плачем. Плачем о той войне, о Коле с Леночкой, которую по Божьей милости приходила кормить убитая 240 пулями мать. Плачем о нашем народе, который сам себя от Бога отлучил, о народе, над которым в безумной своей гордыне издевался «цивилизованный» немец, раздевая догола стариков, женщин и детей перед их насильственной кончиной.
— Да, доченька родная, много мы горя- продолжала, обращаясь ко мне Анна Васильевна, утирая платком непрестанно бегущие слезы, — видели, много. И вот от этих слез на сердце у меня вдруг стало ясно и просто, и мне стало легко и мирно.
— Прошло некоторое время, и за детьми Серафимы Семеновны приехала их тетка Мария,- продолжала рассказ Анна Васильевна, — а с ней две ее дочери, одна из которых была беременна. Мария сказала, что берет детей Колю и Леночку к себе. А Коля в ноги бросился к маме: — Тетя Ксения не отдавайте нас тетке Марии. У нее дочки с немцами гуляют и от них животы нагуляли.
Но когда Коля воспротивился, чтобы Мария его забрала, последняя пригрозила, что велит немцам Колю расстрелять, если он к ним не пойдет. И Коле с Леночкой пришлось отправиться к тетке. Оттуда, где они стали жить, до нас было не добраться – кругом немецкая охрана с собаками. Но вот в оттепель снег подтаял и на сугробах образовался наст, который мог выдержать человека. Глядим мы както, а к нам Коля идет.
— Как ты прошел, Коленька?
А он отвечает:
— Не могу я, — говорит, — больше с теткой жить. Дочки ее с немцами целуются, а меня бьют, издеваются и не кормят. Я больше не могу так, тетя Ксения, я с собою что-нибудь сделаю. — Да что ты, Коленька, — мы ему, — это грех будет, одно дело, если немцы тебя расстреляют – что ж поделать, а если сам себя, это уж совсем другая смерть. Попрощался с нами Коля и ушел по насту назад. Уж после того, как наши войска освободили те места, мы узнали судьбу Коли и Леночки. Коля украл у немцев две толовые шашки, взял Леночку, пошел с ней на кладбище и там подорвался. Его разорвало в куски, а Леночка почти не пострадала, чуть задело ее. Колины куски собрали и схоронили. А когда немцам настало время отступать, тетка Мария с дочками взяли Леночку и с немцами поехали в поезде. Их эшелоны бомбили, и в тот вагон, где они ехали было прямое попадание – все сгорело дочиста. И Леночка.
— Анна Васильевна, как думаете, Колю Бог простит?
— Думаю, Господь милостивый, Он все учитывает.
— Рядом с нами был еще лагерь для русских военнопленных, — продолжила Анна Васильевна, 700 человек их было. Их немцы живьем скармливали своим собакам. Доченька, миленькая, нет ничего страшнее, как смотреть, как собаки рвут человека – он кричит, просит о помощи, а помочь ему не можешь.
Нашего дедушку немцы убили. Раздели его в мороз донага, за ноги привязали к саням и погнали лошадь. Время от времени они останавливали сани и деда избивали, а нас всех гнали за санями, чтобы мы видели. Когда все это прекратили, дедушка через полчаса умер. Еще в одной семье мучили и расстреляли отца, Григорием звали. Одного их мальчика повесили, другого девяти лет запытали, окурки о него тушили. А девочку младшую трех лет изнасиловали и разбили о столб. И все это на глазах их матери. Она потом по селу бегала, звала: «Гриша–а, Лидочка–а». Прибежит, бывало, спрашивает: «Вы Лидочку мою не видали, не приходила она?» А что мы ей ответим? Так она и умерла потом в сумасшедшем доме…
А один военнопленный наш перед тем, как его убили, успел как-то подкинуть нам бумажку с адресом жены. И вот мы после войны написали его жене, как он погиб. В Курск письмо отправили. А она нам в ответ такое написала: «Что вы мне, такие-сякие, врете, лучше напишите, как вы с моим мужем гуляли, где он там у вас прячется». А нам, «таким-сяким», по десять лет. Мы со слезами к маме. А она говорит:
— Доченьки, вы бы меня сперва спросили, прежде чем писать. Ну, не горюйте, люди бывают разные.
Когда наши войска освободили этот берег Селигера, было очень много убитых и на льду озера и везде. А когда лед растаял, мертвые плавали в озере. Мы вылавливали их. А они уже сильно разложившиеся были, так что части тел отрывались. Мы, как могли, их собирали. А сил не было рыть могилы, мы были голодные, слабые, поэтому складывали убитых в воронки от взрывов. Вот так и хоронили, и сами тут умирали, от голода. Такто, доченька… Мы с Анной Васильевной выпили еще по стаканчику минералки. Солнце потихоньку опускалось, но все равно было жарко. Почем-уто я не мучалась от жары, хотя плохо ее переношу.
— А как мальчика-то, который у вас убежал, зовут? — Володя.
— Спаси, Господи, и вразуми раба Твоего Владимира и огради его от всякого зла, — и мы помолились за Вовку.
Вечер этого дня был кануном празднования Казанской Иконы Божией Матери. Интересно, что и Вовка был прихожанином храма в честь этой иконы Богоматери.
Анна Васильевна стала дальше рассказывать о своей жизни. После войны она вышла замуж, и они с мужем переехали в Мурманск. «Однажды ко мне, — рассказывала Анна Васильевна, — прибежала женщина.
— Анна Васильевна! Мой муж пьян, он рубит топором икону! Что делать?!
— Собери куски, заверни их в одеяло и неси ко мне.
Принесла она икону большую, метра 1,5 в высоту. Апостола Варфоломея. Знаете, доченька, какая одежда у апостолов? Не как у преподобных, а такие вот на них туники разноцветные. Вот и на апостоле Варфоломее была такая ярко-голубая, васильковая туника. Сижу я, складываю куски иконы: руки поотрублены. Складываю и плачу, думаю: на-сто, грешных, понятно за что, а тебе-то за что же досталось? Позвала я художника-реставратора, и он склеил и подреставрировал икону.
Наступило время, когда один за другим стали умирать мои родные. Моя сестра Раиса работала врачам. Умерла она от нелепого случая. Ей лечили зуб и сделали обезболивающий укол. Лекарство было импортным. У сестры от него сделалась болезнь печени. Ее положили в больницу, где она через два месяца скончалась. Оказалось, что из ста человек, получивших эти уколы, сорок пострадало. Я похоронила Раису и плакала так много, что от горя слегла. Это было в деревне около Валдая. Лежу я в своем доме одна и плачу. И вот, слышу – кто-то вошел, издалека вроде бы наш о. Геннадий. Думаю, как же он узнал, что я тут лежу? Потом вижу, что это не он, а вроде монах какой-то. Подошел он ближе и говорит мне:
— Раба Божия Анна, ты почему так плачешь?
А я ему:
— Как же мне не плакать, когда у меня родные один за другим умирают.
(Надо здесь еще сказать, что Анна Васильевна помогала родным умерших: обмывала покойников, а родных утешала).
— А что ты говоришь, когда родных умерших утешаешь? Что Богу видней, и что у Бога им лучше. А сама плачешь!
— Так ведь они один за другим умирают…
— Нет, нельзя так плакать, это грех. Вставай.
— Я не могу встать, я болею.
Тогда пришедший поднял меня, подложив свою руку мне под шею, прижал к себе и сказал: — Сегодня твоей сестре Раисе сорок дней, и мы ее там не забудем, вот, слушай.
И я услышала голос сестры, который громко звал: «Мама, папа, сестричка, братец…» И перечислял умерших родных по именам. И когда монах прижал меня к своей одежде, я увидела, что одежда его густо-голубого василькового цвета. Он отпустил меня, осенил крестом и ушел. А я поправилась.
Позже, когда я рассказывала эту историю об Анне Васильевне друзьям, они сказали, что апостол Варфоломей, это Нафанаил, который сидел под смоковницей, когда его позвали посмотреть Мессию, Христа. Израильтянин, в котором нет лукавства.
Еще некоторое время рассказывали мы с Анной Васильевной друг другу о своей жизни. Помолились за умерших родных. Я сказала:
— Анна Васильевна, сегодня Господь меня порадовал и утешил нашей встречей.
— И меня тоже, — отвечала она, — нечасто бывает с кем вот так поделишься своей жизнью. Как же мы с вами теперь встретимся, доченька?
Я дала Анне Васильевне свой адрес и телефон. Анна Васильевна поискала на чем записать. Нашла коробочку с лекарством, и на ней записала. Потом она стала перебирать документы, одна из книжиц оказалась удостоверением узника концлагеря, с фотографией Анны Васильевны в более молодом возрасте, которую она мне показала. Но фамилия не отпечаталась в моей памяти. Да я и не старалась ее запомнить.
На станцию стали подходить люди к поезду на Бологое. К нам на лавочку подсела женщина. Она нас о чем-то спросила, Анна Васильевна очень приветливо с ней заговорила. — Вы дочку, наверное, провожаете? — спросила женщина, глядя на меня. — Да, нет, это доченька меня провожает, — и мы с Анной Васильевной заулыбались.
Подошел, наконец, 20.44, Бологое. Удостоверение узника концлагеря давало Анне Васильевне право на бесплатный проезд. Мы обнялись, прощаясь. Я подсадила Анну Васильевну в поезд, подала сумки. Анна Васильевна заняла свое место и, сквозь стекло трижды перекрестила меня. Поезд медленно пополз. Анна Васильевна поехала навещать заболевшую сестру, ту самую Катеньку, которая родилась в войну… Мы с Анной Васильевной, прощаясь, сговорились на завтра молиться, каждая в своем храме, ведь была Казанская. Я стала спускаться с перрона. Близ ступенек в оранжевый «Москвич» садились муж и жена, которые так же провожали свою бабушку. Я подошла к ним и спросила, в какую сторону они едут и не подвезут ли меня до поворота на монастырь. Им было не по дороге. Но жена сжалилась надо мной и как-то уговорила мужа, все-таки довезти меня.
Пятьдесят рублей, которые дала мне Анна Васильевна, были уплачены за дорогу. На повороте к монастырю я высадилась и как на крыльях побежала по терпкой от мелкого камешка дороге, распевая молитвы. Дорога стала петлять по лесу, на одном из поворотов ее я услышала радостный крик: «Мама!» И навстречу мне побежал мой девятилетний сынок Серёня, а вслед за ним шел наш начальник лагеря Максим с двухлетней своей дочкой на плечах. Они меня встречали.
Оказалось, что Вовка никуда не убежал. Он минут пятнадцать отсиживался в кустах, пока погоня не миновала, а затем пошел в монастырь. Там он посидел, одумался и вспомнил, что обещал своей маме не бузить в лагере, и что у Максима могут быть неприятности, и вернулся назад. Все время моего отсутствия население лагеря напряженно ждало меня, а Вовка ходил встречать меня к шоссе. И ему пришлось претерпеть укоры в свой адрес.
Я вошла в лагерь с чувством победы. Сбежавшиеся дети стали обнимать меня, говоря: — Тетя Ира, мы так волновались за Вас, мы Вас так любим, Вы больше так не пропадайте. Мелькнуло бледное Вовкино лицо. Ему досталось ото всех. Общественное мнение – трудная штука. Весь следующий день ему пришлось мыть грязные кастрюли одному и терпеть это самое общественное мнение.
Оставалось последних три дня лагерной жизни. Мы провели прощальную игру «Зарницу». Дети все время просили рассказать меня, как я бегала в Валдай. На одном из прощальных лагерных костров я рассказала детям историю, которую сейчас пишу. Потому что это не только личная история, это и история нашей Родины, и детям надо это знать. Но раньше остальных детей эту историю я рассказала Вовке, когда мы с ним вдвоем ходили вокруг монастыря, потому что нам надо было наедине поделиться друг с другом пережитым. И тогда я узнала, что Вовку воспитывают бабушка и мама-инвалид. Что он растет без отца, а деньги на поездку в лагерь ему дал священник храма Казанской Иконы Божией Матери, потому что иначе Вовка не смог бы поехать. И еще Вовка любит дружить со взрослыми, в т.ч. с мужчинами, у которых старается всему учиться, компенсируя недостаток мужского воспитания.
Надо еще сказать, что за это хождение вокруг монастыря нам с Вовкой от Максима хорошенько нагорело, так как мы не отпросились у него. И Вовка вторично мыл грязные кастрюли, но уже со мной вдвоем.