Дым над Гнаденталем поднимался высоко, упирался в облака.
Бах увидел тот дым, как только вышел на обрыв — прочесть утреннюю сказку. Уже год он не брал в руки карандаша, а сочинял в уме. На рассвете, стоя на берегу и глядя через Волгу на далекую россыпь домов, мысленно проговаривал свои творения — твердил упорно и многократно те несколько предложений, что пришли на ум за прошлую ночь: о хлебородных землях и долгожданных свадьбах, о многодетных семьях и пышных праздниках…
Так читала когда-то Клара утренние молитвы над их огородом и садом, а теперь читал он — над колхозными полями родной колонии. Вряд ли эти страстные и бессвязные заклинания сбудутся, но Бах продолжал их сочинять — иного способа помочь Гнаденталю не знал.
Дым был густой и черный, будто свисающая с неба каракулевая шкура. Бах прыгнул в лодку и захлопал веслами по волнам: туда! Осенняя Волга — серая, лохматая — качала ялик небрежно и равнодушно. Таким же — лохматым и серым — был небосвод. Кричали чайки, то зависая над водой, то окунаясь и выныривая обратно с трепещущей в клюве добычей. Кажется, кричали и люди — не один человек и не два, а целая толпа: разноголосье доносилось с берега вместе с едким запахом гари.
Бах шуровал веслами по зыбкому телу реки, то и дело оборачиваясь на приближавшуюся деревню. Подлая память уже подсказала все написанные когда-то сюжеты о пожарах, поджогах и огневых дождях. Увидит ли он сегодня выгоревшие дома и обожженных людей? Овец с опаленными шкурами и задохнувшихся в дыму птиц? Скорбящих погорельцев, в одночасье лишившихся крова и имущества? Сожмется ли усталое сердце его, уже в тысячный раз, чувством вины за случившееся?
Не ездить бы ему в колонию, отрешиться от ее жизни, отгородиться Волгой; и сказок больше не сочинять, и на обрыв не ходить, и даже не смотреть на левый берег, а сидеть на хуторе безвылазно и растить пятилетнюю Анче. Но преодолеть себя Бах не мог: нет-нет да и срывался в Гнаденталь, проходил торопливо по улицам, заглядывал в «Wolga Kurier», бежал по окрестностям. Все надеялся: а не повернулось ли вспять? Не вернулось ли то самое — богатое, плодородное? Нет, не возвращалось.
Он примотал чалку к подгнившим основательно причальным бревнам и вскарабкался на пирс (с недавних пор стал оставлять ялик тут: берег был усыпан ребристыми скелетами брошенных лодок, и оставлять среди них свою, целую, не хотелось). Протопал по щербатым доскам настила, спрыгнул на песок и побежал — на дым и крики.
Главная улица хлопала дверьми и окнами, звенела замками и засовами, визжала бабьими голосами. Метались меж ног бестолково куры, лаяли растревоженные псы. Так же бестолково метались из дома в дом и люди — ошалелые, с бледными чужими лицами. Бесхозное жестяное ведро быстро катилось по улице, громыхая и подпрыгивая на ухабах, — едва не сбило Баха с ног и укатилось дальше, к Волге, словно было живое и убегало от чего-то страшного. Дохнуло жженой резиной и раскаленным железом, по лицу мазнуло горячим пеплом. Бах выскочил на рыночную площадь и остановился, уткнувшись лицом в жаркую, плотную стену дымного марева.
Посреди площади красным тюльпаном полыхал костер — горели три карагача. Горели не каждый в отдельности, а единым пламенем: наваленная меж деревьев куча хлама походила на цветоложе, а каждый ствол — на лепесток. Могучий трилистник едва колебался в неподвижном воздухе, выбрасывая вверх черные клубы дыма и ворохи искр. К костру то и дело подбегали чумазые от копоти люди и швыряли в огонь всё новые и новые доски, мебель, связки бумаг, одежду… Треск стоял такой, что людские голоса почти тонули в нем.
— …Вывески все и доски почета! — кричал кузнец Бенц, стоя на крыльце кирхи: кричал почему-то не собравшейся вокруг него толпе, а закрытым церковным дверям. — Доски учета урожая! Красные доски и черные! Агитационные доски! Весь новый хлам — в огонь! Чтобы коммунистам гореть, как этим доскам, — в аду!
— В аду-у! — тотчас отозвалась толпа, замахала поднятыми в воздух вилами и серпами.
— Книги из избы-читальни! Плакаты из школы и агитуголка! Журналы и газеты! — продолжал орать Бенц. — Портреты всех этих собачьих сынов и дочерей, которых Бог отчего-то наградил немецкими именами!
В костер полетели бумажные рулоны, стопки книг, затем — одна за другой — массивные расписные рамы с фотографиями: от Карла Маркса до Карла Либкнехта.
— Ты слышишь? Все твои уже на костре, тебя одного дожидаются! — Бенц ударил со всей мочи тяжелой кузнецкой рукой по дверям кирхи, но обитые железом створки даже не дрогнули.
Кто-то заперся в церкви — спрятался от разъяренной толпы, понял Бах.
— Одежда твоя, иуда! — Полетели в огонь чьи-то мятые штаны, фуфайка, портянки, кальсоны. — Вещи твои! — Полетел фанерный чемодан, раскрывая нутро и разбрасывая по земле тряпье, ложки, посуду. — Бумаги! — Мелькнули в воздухе тетради, груды исписанных листков, связки карандашей, бухгалтерские счеты и — пухлый гроссбух, куда несколько лет подряд вклеивались Баховы сказки. — Открывай, не гневи людей! Чем дольше сидишь, тем дольше на костре жариться будешь!
— Не сжигать его надобно, а утопить, как больную суку! — кричали из толпы. — А перед тем камнями брюхо набить, чтобы легче плавалось! На огне мученики святые жизнь кончают, а не коммунисты!
— Свиньям скормить! — возражали другие. — Колхозное стадо большое — с костями сожрет! Пусть-ка послужит родному колхозу, собачий выродок!
— По-киргизски надо — к кобыльему хвосту привязать и пустить в степь!
— Больно много чести! Сундуком голову откусить — и вся недолга!
Бах шел меж односельчан, вглядываясь в обезображенные гневом лица. В зареве пожара лица эти были почти неотличимы друг от друга: сдвинутые брови, немигающие глаза, раскрытые рты… Мужчины, женщины, старики, молодые — одно лицо на всех. Так же одинаковы сделались и голоса — низкие и хриплые, как воронье карканье.
— Керосину под дверь плеснуть да поджечь — вмиг выскочит!
— Бревном двери вышибить!
Откуда-то возникла худая фигура пастора Генделя — бросилась к церковным дверям с раскинутыми руками, защищая от насилия:
— Богохульствовать не позволю! Оберегайте храм веры, но не разрушайте при этом дом Божий!
В стороне от толпы, прислонясь к колодезному срубу, сидел на земле председатель сельсовета Дитрих. Одежда его была в грязи, подбитый ватой пиджак надорван на плечах. Он беспрестанно вытирал тыльной стороной ладони перепачканные щеки, но чернота не уходила, а только еще больше размазывалась по лицу.
Бах подошел, вытянул из колодца полное ведро и поставил рядом с Дитрихом — умыться. Но тот, вместо того чтобы плеснуть на лицо, схватил ведро и опрокинул на себя — словно стоял на дворе не серый ноябрьский день, а знойный июльский. Посидел пару секунд, прикрыв глаза, с выражением облегчения на лице, затем, обильно обтекая водой, кое-как поднялся на ноги и побрел прочь.
Бах догнал его, засеменил рядом, вопросительно мыча, — Дитрих лишь качал головой, повторяя: «Дурень, вот дурень-то…» Бах ухватил его за сочившийся влагой рукав, затеребил нетерпеливо — тот вырвал руку и указал ею куда-то вверх. Бах поднял голову — и от удивления тотчас позабыл о Дитрихе и о его странном поведении: на гнадентальской кирхе не было креста. Островерхая крыша еще стремилась в небо, но шпиль был обломан — глядел неопрятно и сиротливо. Вокруг шпиля обвилась веревка (по ней-то и забрался вандал), конец ее нырял в одно из окон кирхи. Поискав глазами, Бах обнаружил и сбитый крест — поднятый заботливыми руками прихожан и аккуратно прислоненный к церковной ограде.
— Да! — радостно загудела толпа, приветствуя двух парней, волочивших деревянную лестницу. — Наконец-то! Давно пора!
Лестницу приставили к стене, и один из парней тотчас полез вверх — к стрельчатому окну, разбитый витраж которого последние лет десять прикрывала перетяжка с выцветшей надписью «Вперед, заре навстречу!». Сорванная тряпка упала вниз, парень сунул лохматую голову в оконный проем — в то же мгновение раздался резкий хлопок, парень, странно взмахнув руками, полетел на землю спиной вперед.
— Оружием обзавелся, сволочь! — взвыли голоса. — Этим же оружием и пристрелить его, собаку! А лучше — вилы в живот, чтобы дольше мучился! Или — подвесить за ноги, пусть вороны глаза и печень выклюют!
Стонущего парня понесли прочь, а толпа, оттерев от входа пастора Генделя, забарабанила в церковные двери.
— Открой! Отвечать пришла пора! За хлебозаготовки! За семенные фонды! За налоги! За колхозы! За безбожников и кулаков! Откро-о-ой!
— О-о!.. — гудели горящие карагачи, тянули к небу огненные сучья.
Зажимая уши, но не умея отвести взгляда от освещенного сполохами людского месива, Бах попятился прочь.
— Поймали! — раздалось откуда-то с боковой улицы. — Остальные в степь ушмыгнули, а этот — попался, голубчик! — Несколько мужиков тащили по земле человека, ухватив за волосы; тот вяло дергался, пытаясь освободиться. — Попался, активист!
— Сюда-а! — заныла в нетерпении толпа. — Дава-а-ай!
Человека швырнули к подножию церковной лестницы. Тело перекатилось пару раз и остановилось, ударившись о нижние ступени.