«Я люблю Гродно» (рекламный слоган)
И я люблю Гродно, кто же его не любит, — это моя первая реакция на огромный рекламный плакат, установленный на обочине одной из улиц города. Раньше их не было, а тут на днях родителей навещал и увидел.
Сейчас стало привычно вместо слова «любить» рисовать сердечко. Особенно на майках часто видишь «Я (сердечко) Нью-Йорк», или то же самое, но вместо «Нью-Йорк» вставляют «Москва», а теперь уже и всё подряд. Представляю, если бы я прошёлся по Москве в такой же майке, с признанием в любви к городу Гродно. Народ читал бы и думал, «Гродно», это ещё что такое? А здесь, в Беларуси, на самой границе с Польшей, так органично петь ему о своей любви. Здесь все его любят и даже признаются в этом на множестве рекламных щитов.
Именно потому, что я так люблю это место, где прошли мои детство и юность, я и попытался было сюда вернуться. Прошло уже несколько лет, как я окончил институт, отслужил в армии и в конце восьмидесятых совершил попытку, правда единственную, – повернуть время вспять и вновь стать жителем города Гродно. Жить, уж если и не в самом областном центре, так хотя бы поселиться и работать где-нибудь рядом.
Сунулся в одно хозяйство, другое, но мне не везло — несмотря на красный диплом, нигде не брали. Встречал бывших однокурсников, за столь небольшой срок некоторые уже успели осесть на весьма солидных должностях. Но никто из бывших приятелей не помог. Этот факт стал для меня настоящим потрясением.
Один мой хороший знакомый, мы с ним в армии в одном взводе служили. Под конец, когда нам оставалось ещё полгода, я ему уступил своё место в Гродно, а сам остался дослуживать в Минске. Он был уже женат, ребёнок родился и понятно, что солдат тосковал по своим, а место рядом с домом было только одно, и оно было моим.
Я его тогда пожалел, а спустя несколько лет сидел у него в приёмной и всё представлял, как он обрадуется, когда секретарша доложит, что его старый друг, с которым было так много всего пережито, и хорошего, и плохого, дожидается его здесь за дверью.
— Виктор Николаевич занят и вас не примет.
— Нет-нет, девушка, что вы!? Он, наверно, не понял, скажите ему, что это я, Саша Дьяченко, мы с вашим шефом в одном взводе служили. Сколько раз он мне ещё сапоги ремонтировал, не может он меня не принять!
Секретарша, обескураженная моим напором, снова скрывается за дверью. Потом выходит и твёрдо повторяет:
— Виктор Николаевич извиняется, но принять вас не может. Просит зайти как-нибудь в другой раз.
В расстроенных чувствах выхожу из приёмной в коридор областного сельхозуправления, и буквально нос к носу сталкиваюсь с Сашкой Новиковым. Правда, «нос к носу» звучит немного тщеславно, скорее «нос к животу», мой нос чуть было не воткнулся в Сашкин живот. Оказалось, что мой бывший однокашник, такой большой, толстый и очень добрый, заведовал в то время всеми областными пчёлами. Вот он и пообещал пристроить меня к одному председателю колхоза.
— Каких ты там высот достигнешь, сказать не берусь, вот только скучно тебе там не будет, это я тебе точно обещаю. Выдержишь его, далеко пойдёшь, а нет, тогда ищи лучшей доли. Это всё, что я могу для тебя сделать. Без связей у нас ловить нечего.
Через неделю я — новый помощник заведующего молочно-товарным комплексом в деревне рядом с таким вожделенным городом Гродно — приступаю к исполнению своих обязанностей. Те, кто поработал в колхозе, наверняка осведомлён о прелестях утренней дойки. До сих пор помню, как шагаю под волчье завывание часа в четыре утра, спотыкаясь о невидимые кочки.
Угрюмые, невыспавшиеся люди, ради служебного жилья собравшиеся здесь, на этой ферме, с разных концов нашей необъятной страны. Кто-то плохо говорит по-русски, кто-то из-за крыши над головой оставил преподавание в школе и был вынужден перебраться в деревню. На рекламных проспектах всё очень красиво: довольные жизнью доярки и механизаторы, уверенно всматривающиеся в счастливое колхозное завтра, но есть реальность, ничего общего с этим счастьем не имеющая.
Ты живёшь в доме, который тебе не принадлежит, годами сажаешь картошку в чужую землю. Можно десятилетиями жить в таком доме, и он никогда не будет твоим, стоит только заболеть или не угодить начальству, чтобы в миг превратиться в бомжа. Этакая ипотека, длинною в жизнь. Хозяева колхоза и твоей жизни знают, что без дома и без прописки ты никто, и эксплуатируют бедолаг, точно крепостных. Хорошо, ещё паспорт не забирают.
В самом начале работы я обратил внимание, что мой непосредственный начальник никогда не расстаётся с куском резинового шланга с вплавленным в него металлическим болтом.
— Зачем тебе этот шланг? Почему ты его постоянно носишь с собой?
— Ты человек ещё новый и не знаешь местных обычаев. Советую и тебе что-нибудь такое постоянно иметь при себе. Это на тот случай, если нагрянет с проверкой председатель колхоза. Понимаешь, если что-то не так, он сперва бьёт, а потом уже разбирается. Я недоумеваю:
— Как это бьёт?
— А вот так. Приезжает он не один. Если всё нормально, то уйдёт молча, а если нет, то жди удар. Мужик без тормозов. Может и рёбра переломать. Тут инвалидом сделают в одну минуту.
— А куда милиция смотрит, прокуратура?
— Откупается. Однажды едут они с начальником участка, видят, мужик на санках сено везёт. Зубок, наш председатель, кричит:
— Сено-то, небось у нас украл. Тот в ответ давай божиться, не брал, мол, я вашего сена. Зубок машину остановил, к мужику подбегает и без лишних слов хрясь ему в нос. Они с начальником участка бедолагу так уделали, что тот ещё месяц в больнице провалялся. Потом разобрались, а это его, мужика этого, сено. Зубок в палату подъехал и молча вложил ему в руку ключи от нового «жигуленка».
Потом уже и от других я слышал подобные истории, одну, самую смешную, — про шоферов с молоковозов. Те на машинах, принадлежащих молокозаводу, забирали с ферм молоко и везли его в город. А с завода другими машинами привозили на фермы обрат для выпойки молодняка. Обрат кислый и если цистерну после него не мыть, то молоко свернётся. Зубок и хотел, чтобы шофера возили в город молоко, а назад ими же везли обрат, а за мойку цистерн платить шоферам не соглашался.
Вот и приходит к председателю их бригадир. Наш шеф подзывает того к своему столу и вроде как предлагает ознакомиться с расчётами. Бригадир наклонился, а Зубок хвать его за волосы головой об стол, и в драку. Но бригадир успел подать сигнал sos. А дело было летом, и окно в кабинете не закрывалось. Шофера услыхали, что товарищ их на помощь зовёт, и бегом в контору.
Тогда уже и Зубок выскочив в коридор, заорал: — Наших бьют! Короче, драка вышла на загляденье, и больше всех досталось бригадиру, Зубок ему об стол нос сломал. И тоже потом «жигулями» откупался. Сам я за месяц, проведённый мною в колхозе, не видел, чтобы Зубок дрался, зато помню, как мелко и противно затряслись руки главного зоотехника, когда председатель вызвал его на отчёт.
Поскольку самбо в сельхозе нам не преподавали, а перспектива стать инвалидом меня не очень прельщала, я и сбежал назад в Россию. Сейчас понимаю, что в этом был Промысл, а тогда я скорбел, а потом никак не мог поверить, что в каком-то году Зубок удостоился высшей государственной награды Беларуси. Помню, возмущался, неужели больше наградить некого? Хотя, конечно, урожаи на его полях на самом деле были удивительные. Всё думал, кому эта награда, Зубку, за его эффективный менеджмент, или колхозникам за их терпение и покорность.
С тех пор я уже не делал попыток вернуться в Беларусь. И хотя каждый год, навещая родителей, приезжал в город моей юности, в реальности всё больше и больше от него удалялся. Разъехались мои друзья, постарели и исчезли из виду те, кого я когда-то знал.
Один только Сашка Новиков всё оставался на своём месте, командуя пчелиным народцем. Его контора находилась почти в центре старого города, и, гуляя, я иногда к нему забредал.
Как-то Сашка пожаловался, что его никак в должности не повысят, и что он давно уже созрел для чего-то большего и готов к масштабному руководству. А я его тогда ещё утешал и обещал помолиться.
На следующий год моего товарища, действительно, повысили, и перевели в высокое здание по соседству, зато туда меня уже не пускала охрана. Но всякий раз, проходя под окнами нового Сашкиного кабинета, я заочно слал ему поклон и радовался самому факту, что кто-то из моей юности ещё живёт и здравствует в этом городе.
Ага, и здесь они умудрились втиснуть: «Я люблю Гродно». Вот здесь как раз бы и не стоило этого делать. Никак он сюда не вписывается. Старый город, узкие улочки середины позапрошлого века. Сколько раз я ходил по ним к Сашке и не знал, что именно здесь располагалось еврейское гетто. Над проходом, куда ныряют прохожие, привычно сокращая путь, недавно появилась мемориальная доска. С 1941 по начало 1943 здесь замучили 29 тысяч человек.
Много это или мало? Мы привыкаем к масштабности цифр, потому что 29, что 39 нам ничего особенно не говорит. Конечно, если 29 тысяч человек, любых, детей там, женщин, мужчин, стариков построить на улице и представить, как все они уместились в несколько здешних кварталах, то диву даёшься организаторским способностям их шефа гестаповца Курта Визе. Он их таки всех разместил. И не только разместил, но ещё и работать заставил. Каких здесь только не было мастерских.
Оказывается, перед войной всё население Гродно составляло 60 тысяч человек, и по национальному признаку делилось ровно наполовину – поляки и евреи. Для справки, в Польше на то время проживало три миллиона евреев, и в Беларуси – миллион. Вот добросовестный Курт Визе половину города и зачистил. Не сам конечно, большую часть народа после закрытия гетто сожгли в печах Треблинки и Освенцима, но и Курт был охотник людей пострелять, и вешать любил, за что впоследствии был осуждён трибуналом на пожизненное заключение. Но убивать — это только так, увлечение, главное его призвание было — изобретать и рационализировать.
И, как я узнал, многие из его предложений по организации производственной сферы в его гетто впоследствии были действительно внедрены в подобного рода учреждениях. По разным подсчётам, от рук Визе и его коллег погибло от 30 до 40 тысяч человек, без различия пола и возраста. После освобождения в Гродно в живых уцелело всего 180 евреев.
Любят палачи всякие шутки и розыгрыши, они вообще народ смешливый. Беззащитность жертвы подогревает изобретательность палача.
Когда в феврале 1943 поступило распоряжение уничтожить население гетто и людей погнали частью за город, чтобы расстрелять, одних здесь же на месте, а других – грузить в теплушки и везти в концлагеря, то во главе колонны обречённых заставили идти уважаемого всеми старца в шутовском колпаке, а за ним, напевая и привычно пританцовывая, шли еврейские музыканты, и играли свои весёлые еврейские мелодии.
Свернув в проулок, я зачем-то зашёл во двор бывшего гетто. Зашёл, остановился и стал осматриваться вокруг. Что здесь могло с того времени измениться? Те же старинные дома, та же каменная брусчатка под ногами. Вот только разве что в окнах появились стеклопакеты. Вглядываясь в стены домов и представляя себе, в какой цвет они были окрашены тогда, я внезапно разом и всей кожей ощутил ужас этого места.
Даже через подошвы ботинок страх от камней брусчатки, поднимаясь по ногам, заползал в самое сердце. И я быстро, почти бегом вернулся на улицу.
Потом только понял. Почти семьдесят лет назад страх господствовал здесь повсюду. Время прошло, тех страдальцев давно уже нет, а их боль и страх никуда не исчезли, затаились среди этих стен и ждут. На улице и тротуаре ничего вроде не чувствуется, но это не значит, что их нет, они здесь, рядом. Страх, накапливая критическую массу, перерождается в ненависть. Приходит время и ненависть, проливая кровь, вновь порождает страх. И так до бесконечности.
Однажды служил на кладбище и обратил внимание, что на одном из памятников дата рождения усопшей почти совпадает с началом Отечественной войны. Разговорился с родственниками, и те рассказали, что их мама родилась в Риге, когда немцы уже маршировали по улицам Латвийской столицы.
Молодая мать еврейка, только-только оправившись от родов, с младенцем на руках убегала от эсесовцев. Очень долго она шла по немецким тылам вслед за отступающими советскими частями. Сколько раз готовилась умереть и тем не менее сама вышла и ребёнка спасла. Внуки вспоминали бабушкин рассказ, как однажды ей пришлось прятаться вместе с девочкой, зарывшись в сено. Немцы стояли рядом со стогом, а они затаились и почти не дышали.
Запомнилось, когда мы отдыхали в Черногории, дочь, занимаясь делами, велела мне будить внучку и собираться на пляж. Я подошёл к спящей Лизавете, лёг рядом и стал нежно, как только мог, гладить её по спинке. Сперва малышка, открыв левый глазок, сонно посмотрела в мою сторону. Потом он снова закрылся, зато проснулся правый, открылся и больше уже не засыпал. Вот левая ручка подтянулась к маленькой головке. Обе ножки сразу упёрлись в матрац и стали подниматься подгузником вверх, но головка и правая ручка оставались неподвижными.
Наконец проснулись и открылись оба глазика, и моя Лизавета улыбнулась. Я наслаждался радостью улыбающегося ребёнка, а в памяти звучал рассказ тех людей, и я думал, до какой же степени был замучен несчастный младенец, что наверняка уже и плакать не мог, потому и мать свою не выдал немцам.
И ещё, я не представляю, кем надо быть, чтобы убивать детей? Есть такая фотография, на ней здоровенный каратель в форме изготовился выстрелить в затылок молоденькой женщине с младенцем на руках. Ещё какие-то доли секунды, и он убьёт их обоих. В юности я мог спокойно смотреть на эту фотографию, но с тех пор, как появилась на свет моя Лизавета, не могу смотреть на неё совсем.
Кстати, не факт, что человек с винтовкой немец. Мне попутчица в поезде рассказывала, как немцы в 1942 году расстреляли учителей одной из школ в Могилёвской области. Среди этих учителей были и её дед с бабкой. Солдат выстрелил в деда, а бабушка на то время ходила беременная, месяце на восьмом. Так этот немец показывает ей, беги, мол. А та нет, никуда не побегу. Легла рядом с телом мужа, обняла его, стреляй, не побегу.
— Нельзя две жизни забирать, вот так, одной пулей. Грех это, — сказал солдат, выстрелил рядом в землю и ушёл. А бабушка голыми руками выкопала могилу и похоронила тело мужа.
Вполне возможно, что каратель, стреляющий в маму с младенчиком на руках, наш соотечественник. Эта фотография сделана в Киеве, было там такое расстрельное место, Бабий Яр. А известно, что кроме немцев в расстрелах участвовали каратели из числа предателей и местных националистов, наподобие знаменитого Шухевича. Кстати, украинские эсэсовцы убивали не только у себя на родине, убивали и на оккупированных немцами белорусских землях. А чего стариков-то не жечь, да малых детей, это ж не с регулярными войсками воевать. Зато потом полученный опыт ох как пригодился у себя на родине. Десятки тысяч и своих украинцев, и местных поляков положили.
Прошло-то всего шестьдесят лет, а уже все всё забыли и тот ужас, который несли с собой эти люди, тоже забыли. Новая страна нуждается в новых героях, и вот уже именем эсэсовца называют улицы, в его честь ставят памятники и отливают Золотую Звезду Героя.
В независимом Узбекистане сегодня спохватились и славят грозного Тамерлана, который после своих набегов, если что и оставлял, так только пирамиды из отрезанных голов. Национальный герой, на деньгах его портреты печатают, памятники возводят. Глядишь, не сегодня — завтра, тоже в официальные Герои произведут. И думаешь, почему забывая творцов прекрасного, поэтов, мыслителей, учёных, врачей, люди с завидным упорством продолжают славить всё того же Каина?
Курту Визе просто не повезло, он родился не в той стране и сегодня его там считают обыкновенным убийцей. Только как ни обеляй этих призраков, и какими орденами ни увешивай, а посеянный ими страх живёт и поныне.
Сегодня никто из горожан толком ничего и не знает о гродненском гетто. Начнёшь рассказывать, в ответ – чему, мол, тут удивляться, «это же немцы, это же евреев». Презумпция невиновности для одних «ну, что вы от них хотите»? И презумпция вины для других – «нет, ну, а что вы хотите»?!
Инерция убивать, увы, остаётся и после войны. Есть данные, что только в освобождённой Польше в победном 45-м местные жители убили больше десяти тысяч евреев. Это ещё одно такое небольшое гетто с населением в десять тысяч человек, убитых после того, как люди насладились вкусом свободы. Кровь пролить легко, но решившись сделать это однажды, потом уже очень трудно остановиться.
Недалеко от моей школы, через дорогу, почти на берегу Немана, стоит старое еврейское кладбище. Пацанами мы сбегали туда с уроков, ловили рыбу и пекли её здесь же на костре. Сейчас вспоминаю, что старых стоящих каменных надгробий с выбитыми на них еврейскими надписями было совсем немного. Рассказывают, будто новая советская власть, устанавливая в городе памятник Владимиру Ильичу Ленину, распорядилась вывезти с еврейского кладбища большую часть надгробий и сложить из них основание, на которое и водрузили фигуру вождя.
Сегодня перед горисполкомом высится огромное бронзовое изваяние вождя мирового пролетариата. Скульптору удалось передать в бронзе его энергичную волевую походку. Так и кажется, вот сейчас, словно пушкинский каменный гость, сойдёт он с пьедестала, и, сокрушая всё вокруг, поведёт человечество к новым свершениям и великим победам.
Я снова шёл по улочкам старого города и вспоминал Сашку. После того, как его перевели на новое место работы, мы не виделись с ним, почитай, несколько лет. Вдруг звонок, правда, не мне, родителям:
— Меня районом назначили управлять. Помощники нужны. Саша, помню, в Белоруссию хотел вернуться, так что, если не передумал, пускай приезжает.
Только куда возвращаться, я уже диаконом стал, да и внутри всё давно перегорело. А за Сашку порадовался и за район его тоже. Он же столько лет с пчёлами работал, а пчёлки — народец Божий, они кого хочешь человеком сделают. Ты только заботься о них хоть чуть-чуть, не забирай весь мёд, оставляй хоть немножко на зиму. В голодный год сахарком побалуй, и любить они тебя станут и на руках носить.
Прошло ещё, может, пару лет, и приходит мне из дому посылка. Содержимое разобрали, а газеты, в которые всё было завёрнуто, выбрасывать не стал и отложил до лучших времён с надеждой когда-нибудь полистать белорусскую прессу.
В тот момент я сидел за столом и ел суп, а матушка, вынув из ящика мои газеты, решительно направилась к помойному ведру. Догадавшись о её намерениях, я вскочил и успел-таки вырвать у неё из рук одну газету. Потом вернулся за стол и, продолжая есть суп, принялся её просматривать. И на первом же развороте увидел Сашкину фотографию в чёрной траурной рамке. Увидел, да так с ложкой во рту и заплакал.
Он был большим человеком во всех отношениях. Ростом под два метра и весом килограмм в 140, а ездил на «Опель кадете». Машинка перевернулась, и мой друг погиб. Будь бы она чуть больше, а Сашка – чуть поменьше, всё было бы по-другому. С его смертью порвалась последняя ниточка, которая связывала меня с моей юностью.
Наверно, потому так и обрадовался, когда бесцельно слоняясь по улицам города, вдруг увидел магазинчик, над входом в который висела картинка с изображением высокой белорусской награды и рядом с ней фамилией Зубка.
Я понял, что эта лавочка принадлежит тому самому колхозу, где я когда-то успел поработать. Сам выдающийся менеджер к тому времени уже покинул этот бренный мир, а благодарные колхозники, даже по смерти не желая расставаться со своим председателем, присвоили хозяйству его славное имя.
В городе, кроме самых близких, уже почитай никого и не осталось, кто бы меня помнил, или кого бы знал я, и потому вдруг поймал себя на том, что Зубок, или, вернее, память о нём, есть тоже часть моей жизни и она мне тоже по-своему дорога.
Захожу внутрь, магазин пуст, покупателей никого. Две молоденькие продавщицы и пожилой грузчик. Смотрю на них, а они вопросительно на меня. Чего, мол, тебе, мужик?
— Да, я так зашёл, смотрю у вас над входом имя Зубка написано, а я его знал, давно, правда.
Продавцы продолжают молча смотреть. – Тот ещё был озорник, в нос бил не задумываясь. Его у нас на ферме все боялись.
И молчу. Всё, и сказать больше о человеке нечего.
Девчонки разом захохотали, а пожилой грузчик ответил:
— Что, видать, и тебе перепадало? Да, хулиган он был изрядный, это точно. Но, ты понимаешь, за ним и доброе водилось, он прощать умел, а вот сыновья, что после него теперь колхозом командуют, вот эти да, наказание Господне, — и он перекрестился. Их у него четверо, людей, они, правда, особо не трогают, зато друг друга колотят нещадно. Как ни посмотришь, обязательно у кого-нибудь синяк под глазом. Дерутся, потом мирятся, и снова дерутся, но урожаи по-прежнему собирают высокие. Только я так думаю, если ты мужик, то всегда должен уметь дать хулигану отпор. Мне в своё время тоже от завгара доставалось. Потом надоело, однажды смотрю, он ко мне направляется. Понял, сейчас вздует, так не стал дожидаться, а первым как дал ему в лоб! Больше тот рук не распускал. Так что и с ними жить можно.
Я возвращался домой в переполненном плацкартном вагоне, и у меня никак не выходили из головы слова пожилого грузчика. Конечно, можно приспособиться и существовать в мире зла, но я так жить не хочу. И ещё было жалко Зубка, выходит, отцовская страсть передалась детям. Разделился несчастный Зубок в сыновьях, и теперь сам же себя и избивает.
Конец ноября, темнеет рано, и хотя время ещё детское, весь вагон заваливается в спячку. Ночью подъезжаем к Минску, никто не выходит, все продолжают спать. Я слезаю со своей полки и сажусь на свободное место у окна. Смотрю на пустынный ночной перрон, редких спешащих пассажиров. И замечаю одинокую пожилую женщину, она проходит в наш вагон и садится за столик на противоположное от меня место.
Попутчица оказалась словоохотлива, и уже через пять минут я знал, что живёт она в маленьком посёлке рядом с Гродно, и что ходит в местный костёл и дружит с женой православного священника. Ещё она шёпотом добавила, что любит слушать православное радио, очень уж тамошние батюшки «божественно вещают». Потом женщина пристально на меня посмотрела и говорит:
— А вы, видать, человек не простой. Наверно, какой-нибудь начальник. Вот и цепочка у вас на шее такая драгоценная и крест тоже. Я улыбаюсь:
— Цепочка как цепочка, обыкновенная серебряная, и крест такой же. Нет, я не начальник, я православный священник. Нужно было видеть, как она обрадовалась.
— Гэта ж такое счастье! Ехать с батюшкой. И немедленно попросила, чтобы я её благословил. — Мы с православными дружим, всегда помогаем друг дружке. Последнее время пан ксёндз часто ездит в Германию и привозит в костёл гуманитарную помощь, так мы и с ними делимся. Последний раз вот три больших автобуса приезжали, много разного добра навезли. Ксёндз велел пригласить православных и тоже им всего надавали. Зато оказалось, что нашим некоторым католикам ничего не досталось, и они стали выговаривать пану ксёндзу, что нельзя так – давать чужим и забывать про своих.
Наш священник всех выслушал, а потом в воскресный день на проповеди сказал: «Я уже двадцать лет повторяю вам слова Пана Иесуса: «блаженнее давать, нежели принимать». И если мы не будем видеть в тех, кто живёт рядом с нами, ближних, не пожалеем их в трудную минуту, то зачем тогда ходить в костёл? Мы христиане, и нам нужно всегда и во всех обстоятельствах оставаться людьми, любить и православных, и, евреев, и немцев, и вообще всех людей, даже врагов. И только так, выживая в этом мире, побеждать зло. Делая доброе, забывать о злом и не ждать ответной благодарности. Это путь Христа, а значит и наш путь».
В тот момент я и сам, как та бабушка католичка, растрогался на проповедь пана ксёндза, ведь своими словами он указал мне выход. А ведь верно, кто-то однажды должен, переступив через себя, забыть причинённое ему зло и простить. Тогда эта дурная бесконечность, от страха к ненависти и наоборот, наконец прервётся, и мы вырвемся из «заколдованного» круга. Только без веры во Христа ничего у нас не получится.
Утром, когда проснулся, моей ночной собеседницы в вагоне уже не было, наверно, сошла где-то под Оршей. Людей поспрашивал, никто её почему-то не видел.
Я лежал на верхней полке, смотрел в окно и улыбался. А может, и не было вовсе никакой старушки, а Господь пожалел меня и в утешение послал ночного ангела в наш битком набитый плацкартный вагон. Кто знает, но всё равно спасибо.
В издательстве «Никея» вышла новая книга священника Александра Дьяченко «Преодоление».
Читайте также рассказы из первой книги «Плачущий Ангел», которая заняла первое место на конкурсе «Просвещение через книгу«:
Книгу священника Александра Дьяченко «Преодоление» вы можете купить в интернет-магазине «Символ».