Опять зачиталась, а хотела всего лишь навсего еще раз пролистать знакомые уже книги Александра Ткаченко перед тем, как записывать беседу с ним для нашего журнала.
Ну что такого особенного в его книгах и иных публикациях? Что в них есть такого, чего нельзя прочитать у святых отцов, у других известнейших церковных авторов? Ничего такого там нет. И слава Богу, что нет.
Александр Ткаченко не учит, не катехизирует, не миссионерствует. Он поступает чисто по-журналистски: ищет ответы на вопросы, которые возникают у него самого. И находит, и это каждый раз — открытие, которым просто нельзя не поделиться.
Прийти к Православию ему в свое время помогли друзья; и теперь он сам становится другом для многих, ищущих дорогу в храм. Не наставником, не просветителем, а именно другом, которого так подчас не хватает на этом пути.
— Александр, насколько я знаю, в Церкви Вы не с детства, не с рождения. Как для Вас это началось?
— Мне очень хотелось стать верующим. В определенный момент, с 20 примерно лет, я почувствовал: мне просто необходимо что-то такое, чего у меня сейчас нет, но есть у верующих людей. У них было что-то серьезное, какая-то большая правда, которая мне тогда была недоступна. А мне хотелось, чтобы она стала доступна и мне тоже. Это был как раз конец 80‑х: в газетах, журналах стали появляться публикации о Церкви, по телевизору уже можно было увидеть священников. И мама моя, которой было уже за 50, крестилась, стала ездить в Киево-Печерскую Лавру, привозила оттуда литературу — тогда ведь православной литературы очень мало было.
Я учился в Калужском культпросветучилище и жил в общежитии. И вот, сосед по комнате, мой близкий друг, стал верующим. Это был очень значимый для меня человек, я считался с его мнением, уважал его. То, что для него было дорого, было дорого и для меня. И, конечно, я уважал его веру, хотя и не понимал, что это такое. Когда он молился по вечерам, поставив перед собой икону, я выходил из комнаты, тихонько прикрывая за собой дверь, чтобы ему не мешать. Я чувствовал свою обделенность, ущербность, я понимал: у друга есть то самое, то, чего нет у меня. Но как мне это найти, что нужно напрячь для того, чтобы стать верующим? Ответа не было. Не было и сознательного поиска. Таким образом, два самых близких моих человека пришли тогда к вере. Хотя вообще-то их было больше: еще об одном друге я вдруг узнал, что он поет на клиросе… Я увидел, что близкие мне люди стали верующими. Для меня это был такой факт, с которым я должен был как-то согласовать свою дальнейшую жизнь. То есть я должен был сформулировать свое к нему отношение: либо отвергнуть, уничижить, высмеять, либо, напротив, отнестись с уважением. И если говорить о моих тогдашних шагах в сторону веры — единственный шаг состоял именно в том, что я к вере ближних своих отнесся с уважением. А потом, через это уважение к чужой вере, потихонечку Господь стал что-то открывать уже и для меня.
— Этот путь — от уважения к чужой вере до обретения своей — был долгим, сложным? Как Вы провели это время?
— Ну, наверное, года два-три. А провел я их безобразно. Водка, наркотики и множество таких вещей, которые теперь даже вспоминать не хочется. Но, видимо, есть некое интуитивное стремление человека к чистоте. Я очень хорошо помню это свое ощущение, оно возникло задолго до крещения — это была жажда веры именно как чего-то очищающего. Душа чувствовала, что без этого я пропаду совсем. Хотя тогда я так четко для себя этого не формулировал, не понимал. Это сейчас я могу осознанно об этом говорить, а тогда скорее такой был процесс, кризисный — жизнь шла под откос, и было чувство, что чего-то в жизни не хватает. Сейчас я понимаю, что не хватало именно чистоты. Хотя никаких заповедей я не знал, конечно, но было смутное стремление к чему-то иному, и такое же смутное ощущение — это «что-то» находится там, в стороне Церкви.
— Именно Православной Церкви? Ваши ровесники в ту пору увлекались разными религиозными культами и учениями.
— Нет, я не думал тогда, что Церковь — это единственный вариант, не было такой жесткой заточки именно на Православие. Крестился я по настоянию моих верующих друзей. Они меня буквально силком затащили в храм. Конечно, люди более сведущие скажут, что так, как я, креститься нельзя. Я друзьям тогда говорил: ребята, я не против, вы симпатичные люди, и мне в принципе все это нравится, но в том, что это сейчас нужно именно мне, — я не уверен. Вообще, в голове тогда такой ветер гулял… Не поверите, что казалось самым большим препятствием для принятия крещения: мне не нравились штампованные алюминиевые крестики. Вот не нравились, и все тут! «Если бы был у меня такой крест — особенный, старинный, тогда я, пожалуй, согласился бы». И вдруг приятель мой так серьезно меня спрашивает: «Только в этом вся проблема? Если будет другой крест, ты крестишься?». Я говорю: «Да, тогда крещусь». И тут он снимает с шеи свой крест: «На. Это мне бабушка подарила». Крест — я таких никогда не видел. Серебро, грубая, рубленая такая ковка — старообрядческий, похоже. Очень старый. Настоящая, серьезная вещь. Что было делать? Пришлось креститься…
Самого крещения толком не помню. Покрестили, и всё — проехали. Кстати, буквально через несколько дней я этот крест утопил, купаясь в море, — зацепился веревочкой за буек. Но от него остался след — незагоревшее место на груди, там, где он лежал, пока я на солнышке жарился, — лет шесть потом было заметно. Вот так странно Господь со мною поступил — дал мне старинный крестик, чтоб я его тут же потерял. Но зато оставил крестик нерукотворный.
— Стало быть, креститься-то Вы крестились, а до сознательного исповедания веры далеко еще было?
— Ох, далеко. У меня в ту пору такое кредо было — на уровне булгаковского «Мастера и Маргариты»: Иисус Христос, безусловно, историческое лицо, обычный человек, с которым что-то такое произошло, но, конечно, совсем не то, что говорят в Церкви. Такая, в общем, традиционная интеллигентская версия. То, что человек способен вместить в свое сознание. И я потихонечку с этим жил. Друг мой по-прежнему молился, и я по-прежнему с уважением на это смотрел, но встать рядом с ним на молитву — такое мне в голову не приходило. И Нового Завета я даже не открывал — зачем? Я же все знаю, зачем мне еще что-то читать?
Но других книг мы много читали в те годы. Я как раз встречался со своей будущей женой Ниной, она жила в том же городке, что и моя мама; я приезжал к ним на выходные. Уже не помню, в какой книге мы увидели тогда строчку из Священного Писания, и не помню, что это была за строчка, потому что понравился нам не смысл, а стиль изложения. Нина восхитилась: «Как это красиво!», а я в ответ: «Да я тебе сейчас столько этой красоты принесу!». И побежал к маме, принес несколько книжек, мы почитали немного — ну да, действительно отличается от всего, что читали ранее. Но — не более того.
А на следующий день мне надо было ехать обратно, в Калугу, на учебу в свое культпросветучилище — несколько часов на электричке. И я подумал: что бы мне такое взять почитать в дорогу? То ли — недочитанную книжку, с которой приехал на выходные, то ли эти мамины книжки церковные. И вот, Нина мне говорит: «Ну ты же читал уже ту свою книгу, возьми вот эти, вдруг тоже понравятся». А выбор был, к слову сказать, весьма символичным — между Евангелием и недочитанной книгой Федора Сологуба «Мелкий бес». Правда, тогда никакой символики я не ощущал в этом, просто взял, что Нина посоветовала.
В вагоне открыл Евангелие. Открыл и… всё. Читал, читал — три часа, наверное. Периодически делал перерывы, смотрел в окно и не понимал, где нахожусь, что происходит. Мне все эти три часа казалось, что я на грани двух миров существую. Какое-то удивительное происходило действие, невозможно его описать, одно могу сказать точно: активно я в этом не участвовал. Это не было каким-то моим волевым актом. Словно бы со стороны я с удивлением наблюдал за тем, что происходило во мне, в моем уме, душе, сердце…
Это было настолько странно, что словами описать этот процесс вряд ли возможно, но если попытаться, то, наверное, получится вот что. Весь объем информации, который я к тому времени наработал — о мире, о себе, о человеческих взаимоотношениях, — пришел вдруг в движение, и всё — буквально перед моим внутренним взором — выстроилось в определенном, стройном порядке, словно книги в библиотеке — по рядам, по полкам, темам. И в этом порядке я вдруг увидал совершенно ясно, что — да, мир создал Бог; что Евангелие — это правда; и что Христос — это не просто хороший человек, а именно Бог. И если уж этот мир все еще существует, если люди еще не перерезали друг другу глотки, то только потому, что в мире до сих пор действуют те принципы, которые описаны в этой невзрачной с виду книжечке… В общем, на калужский перрон вышел верующим. По-настоящему и всерьез — как мне мечталось все это время. Я так долго не понимал, к чему стремился, не мог этого сформулировать, но, когда вышел из вагона, то уже точно знал: да, вот именно этого я хотел, это со мною и произошло.
— Это было счастье?
— Вовсе нет. Первое чувство, которое я ощутил тогда на калужском перроне, — страх. Люди часто рассказывают о каком-то восторге, об ощущении счастья, но у меня был именно страх. И я четко понимал, почему. Мне стало страшно жить. Я не понимал, как я буду жить дальше, если есть Бог, Который видит меня всегда. Видит, когда я на людях, видит, когда я наедине с собой, видит мои сны. Знает все мои тайные желания, все скрытые мотивы. Как можно жить под таким прожектором? Я же знал, как я живу, что я делаю, чего я хочу, — я свою жизнь видел хорошо. И понимал, что так жить в присутствии Божием — нельзя. А как жить по-другому, я еще не знал, никакого опыта в этом смысле у меня не было. И вот, я стоял на заснеженном перроне и боялся сделать с него первый шаг в эту новую свою жизнь, которая будет — перед Богом.
— Что же было дальше?
— Я тогда серьезно увлекался музыкой, у нас рок-группа своя была, и вот, я пришел в комнату, где мы собирались, где должна была быть репетиция. Пришел и сказал: ребята, у меня в жизни случилось необычное событие, я хочу с вами поделиться. Чем рассказывать, я вам просто почитаю. Достал Новый Завет и стал им читать. Читал, пока не устал. Они сидели молча, слушали. Когда я наконец остановился и спросил: «Ну как?» — они сказали всего два слова: «Читай еще». И я продолжил. Потом мы уже читали по очереди. А потом наш клавишник Сережа спросил: «Как зовут того монаха в Оптиной, который волосатых крестит?..». Отец Сергий (Рыбко) тогда жил еще в Оптиной пустыни, и к нему съезжались всякие неформалы со всей страны. И вот, наш Сережа сел на первый попавшийся автобус и поехал к отцу Сергию в Оптину, крестился.
Когда на следующей неделе из Обнинска приехал Вовка — вокалист, лидер и руководитель нашей рок-группы, он был очень удивлен: группы, по сути, уже не было. Мы ему сказали: прости, дорогой, так уж получилось. Нам больше этого не надо. Мы все как-то почти одномоментно обрели нечто такое, что сделало продолжение занятий рок-музыкой бессмысленным. Я очень хорошо знал, что больше этим заниматься не буду, это для меня кончилось. Для меня ведь рок, по большому счету, не был ни ремеслом, ни творчеством. Сейчас я понимаю, что у меня это была такая форма религиозного поиска. И когда появилось вот это, настоящее, то стихийное богоискательство стало ненужным. Хотя на самом деле расстаться с рок-музыкой было не так просто. Когда серьезный кусок жизни чему-то отдаешь, это глубоко в тебе застревает.
— Но ведь после этого началось Ваше общение с отцом Сергием…
— Да, он очень важную роль сыграл в моей жизни. Отец Сергий, вопреки расхожему о нем мнению, тогда был очень строгим человеком, он спуску никому не давал, после исповеди у него многие уходили в слезах, в соплях, с красными ушами… Нет, он не лез в какие-то подробности, он просто хорошо знал обычный комплект грехов, с которым к нему приходили люди моего круга, и жестко, прямо спрашивал о них. Иной волосатик на исповеди заводит какие-то высокоумные разговоры о своих сложных жизненных путях, а отец Сергий ему: «Это понятно. Ты лучше скажи: блудишь? Наркотики принимаешь?». И это очень болезненно было для многих. Это и для воцерковленного человека не всегда просто — признать себя грешником, а уж для новичка в Церкви… Но у отца Сергия прямо какой-то дар был, он в людях такие пласты вскрывал, о которых сам человек и не подозревал даже. Я поражался — как у него это получается? Моему другу, тому самому клавишнику Сереже, он сказал: приобретай специальность, работай, деньги зарабатывай, а это все оставь. Сережа в ответ: «Батюшка, Вы не понимаете, ведь музыка — это же…». А отец Сергий ему: «О, братец, так это уже, оказывается, у тебя страсть!». И Сережа рассказывал, что вдруг и сам тогда понял: а ведь правда! И я в себе тоже нечто подобное увидел. Чувствовал, что увлечение это мое — не совсем здоровое. И сам себе такой карантинный срок назначил — никакой рок-музыки, примерно год. У меня три гитары было, я все три продал. Убрал из дома все диски, все звукозаписи, оставил — как сейчас помню — «Всенощное бдение» Рахманинова, пластинку Никитиных с детскими песенками, какие-то еще советские виниловые диски. Такой вот «великий музыкальный пост». Не хочу сказать, что это некое общее правило. Но для меня он был необходим, потому что жизнь моя тогда поменялась радикально.
— О браке и семье Вы именно тогда всерьез задумались?
— Да, и это тоже произошло благодаря отцу Сергию. У меня самого и в мыслях не было жениться, правда. Я всю свою предшествующую жизнь умудрился выстроить таким образом, что в 20 лет был твердо уверен, что до 30 не доживу. Какая там женитьба, какая семья! Или водка, или наркотики, или на нож кто-нибудь поставит… К тому же я настоящей, полной семьи не знал никогда: меня мама одна растила. У меня даже в сознании не было модели семьи, как психологи говорят.
Но отец Сергий заставил меня задуматься. Сразу же после моей первой исповеди он отказался меня причащать. Причина была очень простая: «Блудишь?» — «В смысле?..» — «В смысле — с женским полом». — «Что Вы, батюшка, ни в коем разе! У меня есть девушка, я с нею одною только и встречаюсь…». Тогда я считал это действительно каким-то своим нравственным достижением. А батюшка так сочувственно на меня смотрит и говорит: «Голубчик, это все равно блуд, я тебя причастить не могу». — «А что же мне делать?» — «Это уж тебе самому решать. Или венчаться, или расставаться. Вот тебе иконочка (а у него корзинка стояла всегда такая у аналоя, и там лежали книжки, сувениры церковные, иконки), иди, думай».
Так отец Сергий поставил меня — впервые в моей жизни — перед серьезным выбором. Дал мне понять, что компромиссов здесь нет никаких, и отсек прежний вариант жизни. Я очень ему за это благодарен.
— Он вывел Вас на иной уровень ответственности за свою жизнь?
— Не только за свою. В норме сын от отца это должен получать — понимание ответственности за женщину и за семью, но, поскольку у меня папы не было, я получил это от священника.
— Вы обвенчались, и тут началась Ваша строительная эпопея…
— Да, после рок-музицирования, после училища культуры пришлось заняться вот такими прозаическими вещами. Надо было кормить семью: «кульковский» диплом мне никаких возможностей в этом плане не давал. Начались 90‑е: разруха, заводы стоят, транспорт стоит, потому что бензина нет, как жить — вообще непонятно. Помню, страшно было тогда очень — за жену, за ребенка будущего… Подумал, прикинул и пошел на стройку учеником каменщика. Это так только называлось — ученик каменщика, а на самом деле это — подсобный рабочий. Взял два ведра раствора — и на пятый этаж, а там тебя еще и матом — за то, что неаккуратно нес. Или кирпичи обледенелые на поддон сложил, стропами зацепил на крюк, и потащил кран кирпичики наверх… Люди там оказались очень своеобразные, тяжело было с ними общаться. На меня они смотрели с недоверием: что за существо такое к ним пришло? Я для них был непонятен, а стать более понятным не мог. И тогда решил свести общение к минимуму. Здоровался, прощался, отвечал на вопросы, но сам на контакт не шел, в общих разговорах не участвовал. Это при том, что я по натуре человек весьма болтливый и общительный. Но тогда мне пришлось жизнь свою очень сильно сузить. Задача-то у меня была совсем простая — научиться класть кирпичи, чтоб потом можно было где-то еще шабашить, кормить семью. Я и говорил себе, когда совсем туго приходилось, что главное для меня сейчас — научиться класть кирпичи, а все остальное — издержки ситуации и к делу отношения не имеет.
Когда завянут помидоры. Мужские размышления о главной причине разводов — Александр Ткаченко
Я к чему все это рассказываю — чтоб понятно было, почему я гитары продал. Слишком сильный был контраст, хотелось убрать все, что напоминало о предыдущей жизни, не чувствовать разницы между музыкой и кирпичами. Не чувствовать, в какую яму вдруг упал…
Вскоре у нас родился первый сын — сейчас ему 20 лет уже, — я стал более или менее квалифицированным каменщиком, нашел работу в Калуге, договорился насчет съемной квартиры, звоню жене, чтоб обрадовать, а она меня в свою очередь радует — беременна вторым. Ну куда ее перетаскивать, беременную? Пришлось отыграть все назад. По дороге домой заехал к своему крестному. Между делом сказал, что собираюсь искать работу в соседнем городке, в который тогда выводили из Германии наши воинские части. А он мне в ответ: «Да зачем тебе это? Езжай лучше в Жиздру, там строят церковь, батюшка жаловался недавно, что каменщиков у него нет». Вот так Бог привел меня в Жиздру, к отцу Константину Гиппу.
— Стройплощадка будущего храма — это, наверное, особая страница в жизни…
— Там совершенно другая атмосфера была. У работяг из прежней моей бригады отношение к человеку определялось умением класть кирпичи, остальное никакого значения не имело. Умеешь — значит, ты человек, нет — барахло. А здесь, в Жиздре, профессиональных строителей в бригаде вообще не было. Бригадиром у нас был бывший тренер сборной Калужской области по тяжелой атлетике. Подсобником работал пастор местной евангелической общины — времена были тяжелые, и ему тоже надо было как-то зарабатывать. Еще был Саша — фотограф, тоже кирпич на стену подносил. Тут же — местные алкоголики. Ну и батюшка — вместо прораба, счетовода, бухгалтера и снабженца. Очень своеобразная была компания… В городе было шесть строительных организаций, и ни одна из них за этот подряд не взялась — очень хлопотно. И отец Константин в конце концов махнул на них рукой.
Храм Покрова Пресвятой Богородицы в Жиздре замечателен еще и тем, что строился он за счет госбюджета. Это при том, что начиналось строительство еще в коммунистические времена. Дело в том, что Жиздринский район пострадал от чернобыльской катастрофы, а в государственной программе финансирования районов, пострадавших от аварии на ЧАЭС, был такой странный пункт: восстановление памятников истории и культуры, уничтоженных во время Великой Отечественной войны. А поскольку во время войны отступавшие немцы Жиздру взорвали и сожгли, церковной общине удалось оформить храм как восстанавливаемый памятник и влезть с ним в эту программу.
Вот такой был у меня период в биографии… очень красивый и плодотворный. Наверное — лучший в жизни.
— Вы живете в Жиздре теперь, и Вы по-прежнему прихожанин этого храма?
— Конечно!
— У Вас четверо детей. Вам удается растить их верующими, православными?
— Верующими — надеюсь, да. А вот православными в полном смысле этого слова, воцерковленными — пока нет. Думаю, каждый человек должен сам, уже в зрелом возрасте, сделать осознанный выбор.
— А как получилось, что Вы стали писать?
— Класть кирпичи — это я никогда не воспринимал как свое дело. От музыки я себя отвадил, жизнь заставила. Но все равно хотелось какого-то творчества, не рукодельного, а именно ментального. Когда еще работал на стройке, написал две статьи в местную прессу, увидел, что получается. А потом наступил такой момент в начале «нулевых», когда просто понял — так дальше жить нельзя, надо что-то в своей жизни менять. Церковь тогда уже достроили, и я шабашил по подмосковным стройкам, а это психологически очень тяжелое занятие: когда душа не лежит — год за годом делать то, что тебе не нравится. И я понял, что нужно искать другую профессию.
— Ваши детские книги воспитывают интерес и любовь к миру. Вы писали их, основываясь на собственном родительском опыте?
— А как же! Конечно на собственном. В этом смысле мне очень повезло: когда год за годом общаешься со своими детьми, намного легче понять психологию детского восприятия текста и язык найти, который будет детям понятен.
— Не могу не спросить о стихах. Какое место они занимают в Вашей жизни?
— Сейчас никакого. Когда я начал регулярно писать публицистику, стихи как-то сами собой кончились. Видимо, пока я клал кирпичи, они были такой необходимой творческой отдушиной. А потом тихонько сказали «До свидания, Саша» — и ушли.
— В своих книгах «Бабочка в ладони» и «Слезы, летящие к небу», в журнальных публикациях Вы постоянно обращаетесь к святоотеческому наследию, цитируете святых учителей Церкви. А как происходило Ваше знакомство с этой литературой?
— Я сразу же, еще когда только начинал писать для журнала «Фома», понял: если я буду какие-то свои мысли излагать, то кому это по большому счету надо? Ну в самом деле — не все ли равно читателям, что думает Александр Ткаченко по тому или иному поводу? Ерунда ведь это… И я стал искать мысли святых отцов по вопросам, которые меня самого интересовали, беспокоили. Я прежде всего для себя искал ответы у святых отцов. И когда находил, мне это было настолько интересно, настолько радостно, что я просто не мог не поделиться таким ответом с другими. Я расширял найденный ответ в культурологическую плоскость, добавлял какие-то общеизвестные примеры из литературы или кино, мысли писателей, философов на аналогичные темы… Так рождался текст, но в основе всегда была вот эта радость находки.
— Но что есть сверхзадача Вашего труда? Вы же не просто на кусок хлеба зарабатываете…
— Да и нет, наверное, никакой сверхзадачи. Я просто делюсь с читателями своими открытиями и надеюсь, что кому-то из них они тоже покажутся интересными и важными. Ничего другого не делаю. А что до миссии просвещения масс… Я вообще никогда в таких категориях не мыслил. Это для меня слишком высоко. В общем, для меня сейчас продолжается то, о чем я только что рассказывал, — когда я к своим ребятам-музыкантам в комнату вошел и сказал: послушайте, что со мною только что приключилось. И стал читать им Евангелие. И сейчас, спустя 20 лет, я тоже рассказываю о том, что меня поразило, восхитило, изменило мой внутренний мир. Только теперь — уже на бумаге.
* * *
Придут времена когда-то…
Поделится с бедным богатый,
У всех будет вдоволь хлеба,
А к празднику — новые брюки.
Тогда всех синиц — ать, да в небо!
А всех журавлей — хвать, да в руки!
Всем-всем, молодым и старым
Всего! Сколько хочешь и — даром!
Зашумит наша жизнь спелым колосом,
Будем сыты, обуты, одеты…
И уже не услышим Голоса:
Ах, Адаме, Адаме… Где ты?..
* * *
Спать ложиться? — вроде бы рано,
Встать молиться? — вроде бы поздно.
Я сижу перед телеэкраном,
В темноте сверкающим грозно.
Прокаженный новейшей проказой,
Пью глазами его колдовство.
Соблазняют меня оба глаза.
Я не вырвал ни одного.
* * *
Удивить хотели человечество,
Променяли на помойку Рай…
Господи, спаси моё Отечество,
Бестолковый и прекрасный край.
Господи, помилуй землю Русскую,
Ведь у нас — особенная стать…
Дураков, сжигающих избу свою,
Некому, кроме Тебя, спасать.
* * *
В июне ночь светлым-светла.
Туман стоит над тихим плесом.
Луна полнеба залила
Зеленоватым и белесым.
Река под стареньким мостом
Плывет огромной скользкой рыбой,
Над догорающим костром
Недвижно дремлют дыма глыбы.
Ни шепота, ни ветерка
Застывший воздух не разбудит.
И лес, и поле, и река
Спокойно спят,
Пока спят люди.