– В юности вы занимались граффити. Что это было – серьезный стрит-арт или плохо читаемые буквы, которые подростки оставляют на стенах гаражей?
– Я живу в Беларуси в небольшом провинциальном городе. Настоящий стрит-арт, как в больших городах, когда ты выходишь рисовать в город, там просто невозможен: тебя быстро найдут, все люди друг друга знают. Наша команда под названием «AZ» рисовала граффити – что-то похожее, как выразился мой друг, на примитивный сюрреализм. В какой-то степени это был стрит-арт, не просто шрифт, а продуманные образы, но не на улицах, а на заброшенных заводах и гаражах, где можно рисовать и тебя не арестует полиция.
Рисовать я начал в школе, в старших классах. Конец 90-х, начало нулевых – на постсоветском пространстве только-только появилась культура хип-хопа – рэп, брейк-данс и граффити. Причем информации особо не было, интернет только начинал развиваться – мы узнавали из отрывков западных художественных фильмов и клипов, что где-то за границей, в Америке, в Европе ребята делают рисунки на стенах прямо в городе, и нам казалось, что это невероятно круто. Хотелось делать что-то похожее, но свое, найти свой стиль, с особенными персонажами, сюжетами.
После школы поступил в политехнический университет. И хотел его бросить после первой сессии и поступить в художественное училище, но мама сказала: «Нет. Сначала получи высшее образование. Что ты будешь как бедный художник? Я тебе дам высшее образование, чтобы знать – у тебя есть кусок хлеба. А потом делай, что хочешь». Пришлось выполнить послушание. После окончания вуза ни дня не работал по специальности. Мама работала в судмедэкспертизе и видела жизнь с самых неприглядных сторон, переживала за меня. Мы, хоть и не были хулиганами, но все-таки принадлежали субкультуре, как многие подростки, «пробивали» что-то запретное.
Я окончил технический вуз в Гомеле, параллельно рисовал граффити и учился в изостудии классическому рисунку.
А после университета мы с командой решили отправиться сначала в Минск, потом – в Москву: нам хотелось творческих перспектив и развития.
– Вот вы сказали про запретное – как-то получается связь этого запретного и субкультуры?
– Все запретное притягивает молодежь. И не важно, принадлежит она к субкультуре или нет. Ты растешь, и хочется попробовать этот мир на вкус, быть более взрослым и крутым. А занятие уличным искусством делает тебя особенным. Личностью, которая выбивается из серой массы. В общем, это было неким толчком для развития, стремлением к лучшему.
Большинство ребят, которые были связаны с уличным искусством, сейчас стали дизайнерами, иллюстраторами, в целом художниками. Так что я бы не сказал, что граффити – это нечто отрицательное, что должно напугать родителей.
– То есть, когда ваш двухлетний ребенок подрастет, вы не будете против того, чтобы он рисовал граффити?
– Граффити, оно разное. Я бы не хотел, чтобы он занимался чем-то криминальным, вроде экстремального бомбинга, когда пускают поезда под откос, разрисовывают полицейские машины и так далее.
В граффити есть негласный кодекс, где говорится, что нельзя рисовать, например, на памятниках, на культурных достопримечательностях и так далее. То есть ты можешь это сделать, но это не вызовет одобрения в твоей же собственной среде.
Другое дело, когда рисуют на заброшенных домах в городе, где изображение никому не будет мешать. Есть граффити интеллектуальное, для художников, которые ищут свой стиль, свой почерк, когда стена мыслится как холст, на котором создается произведение искусства.
С серьгой в ухе – в иконописцы
– Как сложилось с творческой реализацией в Москве?
– С граффити все складывалось хорошо. Мы рисовали, участвовали в фестивалях и выставках. При участии в фестивалях тебе дают краску, и остатки ты можешь забирать себе и рисовать в свое удовольствие. И мы рисовали в разных районах Москвы: в центре и на окраинах, все это было хорошо, весело, но не приносило особого дохода.
И одна знакомая меня устроила на фирму к ее другу, где он был директором. Впоследствии он стал моим другом. Директор оказался православным человеком, духовным чадом старца Илия (Ноздрина), постоянно ездил в Оптину пустынь. Однажды я попросил его взять меня с собой, и те три дня, что мы там были, изменили всю мою дальнейшую жизнь.
В процессе воцерковления я решил, что если у меня есть талант, то надо посвятить его Богу. И вот в этот период поступил в Свято-Тихоновский университет учиться иконописи. Затем параллельно поступил в Московскую духовную академию.
– Когда вы поступали, то выглядели, как и положено выглядеть неформалу – серьги в ушах, длинные волосы. Не получилось, что вы из одной субкультуры перешли в другую?
– Ну, вообще-то, у меня всегда были длинные волосы и борода, так что особо ничего не изменилось. Разве что серьги пришлось снять, преподавательница сказала, что наш декан может это не оценить. «Ну, – думаю, – ладно, не буду его расстраивать». А когда я ездил в Оптину пустынь, то был с серьгами и мне никто ни разу ничего не сказал, хотя я много общался там с православными людьми, в том числе со священниками и монашествующими.
Но снял я серьги без особых напряжений – мне самому хотелось выглядеть по-другому, ведь в период неофитства больше хочется быть похожим на православного человека, чем на человека из мирской субкультуры. Мне хотелось быть похожим на православного человека, носить скромную одежду, иметь скромный вид благочестивого парня.
– То есть вы считаете, что в православии есть субкультура?
– А вы считаете, что нет? Конечно, есть. Есть и свой сленг. Встретишь человека на улице, познакомишься, он тебе скажет: «Спаси, Господи!», – и ты сразу понимаешь, что человек православный и говорит на определенном языке. Или вот женщина в длинной юбке идет в сторону храма, и я сразу понимаю, что она – православная, «одна из наших», как у нас говорят.
– А вот это плохо или хорошо?
– Кто я такой, чтобы давать оценку. Это есть, и все. Я понимаю, например, юношу или мужчину, который носит длинную бороду или длинные волосы, это помогает им чувствовать себя ближе к традиции и ближе к Богу. Когда я был неофитом, носил длинную бороду (не стриг года три) и длинные волосы, а когда решил ее состричь в первый раз, у меня было чувство, что чуть ли не православие предаю. Я даже пришел к священнику об этом поговорить, он на меня посмотрел с удивлением и объяснил, что это все абсолютно не важно. Сейчас я не ношу длинные волосы и длинную бороду, хотя и священнослужитель. Не могу сказать, что я стал дальше от Бога.
Одинаковые иконы
– Вы сказали, что школа иконописи стирает индивидуальность. Что вы имели в виду?
– Когда приходишь на выставку, то сразу видно выпускников определенной иконописной школы или института. И выпускники этих заведений очень похожи по манере письма друг на друга. Часто кажется, что все писал один человек, настолько схожи выученные приемы и подход. Это нормально. Я не говорю, что это плохо.
– Вы пишете иконы в таком, условно говоря, народно-примитивном стиле. Но мастера в деревне писали просто потому, что так умели, а не реализуя какие-то художественные идеи. Нет ли чего-то неестественного, что так начинает писать человек с высшим образованием?
– Когда я начал учиться в институте, мне очень нравилось. Но через некоторое время после того, как прошла эйфория, немного освоил технические вещи, я стал задумываться, а что же я делаю, зачем и для чего, какой выходит результат? Глядя на написанные студенческие копии и заказы, которые в основном делались по репродукциям, я понимал, что все это сухо и безжизненно. Мне не хочется это выставлять, к примеру, в интернете, как я это делал с рисунками граффити. Думаю, большинство иконописцев так же не выставляют свои работы не из благочестия, а потому, что в них нет их индивидуальной манеры письма. Рисуешь и не отвечаешь, что это твое. То есть это не то, что ты чувствуешь на самом деле или хочешь передать.
Написал ты заказ, по факту сделал копию плохую или хорошую. А хвалиться нечем. В этом нет ничего твоего. Ты просто – как ксерокс, обученный определенным приемам, определенному мышлению.
Я уже хотел бросить занятие иконописью, практически не писал, только выполнял задания к просмотру. Меня поддерживал мой духовник, говорил: «Ничего, ты старайся каждый день писать хотя бы час». А потом я встретил протодиакона Алексия Трунина – замечательного человека и художника, которым я восхищаюсь. И он рассказал, что, кроме того, что ты пишешь на заказ, и того, чему тебя учат в школе, очень важно найти что-то свое, делать что-то для себя. Пусть это никто не увидит, пусть об этом никто никогда не узнает, но ты должен найти что-то свое. Мне всегда нравились иконы Севера (Новгорода, Пскова), Балкан, Западной Украины и многие провинциальные школы иконописи. Впрочем, как и многим иконописцам, но мало кто работает в этих стилях: это никто не заказывает, а нужно зарабатывать деньги и кормить семьи. В то время у меня была уникальная возможность для саморазвития.
Студентом я не очень нуждался материально: жил в общежитии, нас кормили и одевали. Поэтому у меня была прекрасная возможность экспериментировать и заниматься творчеством. Начал писать для себя, для души. Сам делал доски: во-первых, недешево стоят, а во-вторых, приятно сделать доску своими руками. Она существенно отличается фактурой от той доски, которую сделают в столярной мастерской на станке.
Когда общаюсь со студентами-иконописцами или выпускниками, то оказывается, что среди них очень редко кто пишет для себя. Даже во время кризиса и небольшого количества заказов. Обосновывается это тем, что зачем писать в стол? Доски, да и сами материалы, дорого стоят, а потом – что делать с этими иконами? Правильна ли эта позиция или нет – не мне судить, но я всё же считаю, что у творческого человека всегда есть некая внутренняя потребность в самореализации.
К примеру, у нас в академии учится много ребят с Украины, и они очень любят петь. И поют они не только на службе и спевках. Но и в коридорах, и в душе, где угодно. Эта энергия идет изнутри: они выплескивают ее наружу не только когда это кому-то надо.
Когда я занимался граффити, мы в основном много рисовали для себя, то, что нравится, хотя были и заказы. Как оказалось, в современной иконописи так не положено. С первого класса тебя учат делать задания к просмотру, потом ты пишешь заказы. В общем, на первом месте стоит всегда заказ, а писать для себя просто не остается времени либо желания и сил.
Помню, как на первом курсе иконописного факультета я захотел написать икону святителя Иоанна Шанхайского, потому что узнал его житие, какой это замечательный святой. Преподавательница посмотрела на меня как на душевнобольного и говорит: «Как так, это сложная иконография. А куда ты доску потом денешь? А куда ты ее продашь?» И вот разговор был только об этом: куда продать, как пристроить и как это можно взять и для себя написать икону.
В любом светском художественном учебном заведении студенты сначала учатся рисовать простые предметы, а затем натюрморты, но никто не копирует портрет Моны Лизы или ее фрагменты. Что происходит в любой иконописной школе? Ты приходишь, и тебе дают копировать, к примеру, фрагмент иконы Андрея Рублева. И все обучение состоит именно в копировании. Это как в художественном учебном заведении начать обучение с копирования «Моны Лизы».
Мы живем в очень консервативное время во всем, что касается церковного искусства. Есть постановление Стоглавого собора 1551 года, что нужно писать с лучших образцов. В результате все подражают лучшим мастерам средневековья. Вроде бы это неплохо. Но, по-моему, те же музыканты честнее в этом отношении, так как все играют на разных инструментах, а не только, скажем, на пианино или скрипке потому, что это лучше, высоко или престижно. А если и играют, то никому в голову не приходит играть только как Гленн Гульд.
Каждый слушает свое сердце, и кто-то стучит на барабанах, кто-то играет на флейте или гармошке. То есть каждый человек использует свои способности, слушает свое сердце при выборе музыкального инструмента. И никто никого не укоряет, что ты не Гленн Гульд и не играешь только на пианино.
Понятно, что и музыканты учатся играть, изучая классику. Но это – лишь этап образования. Впоследствии многие сочиняют свои произведения, находят новую манеру, понятную современному слушателю, играют в группах и ансамблях. Ведь каждому человеку дана способность прославлять Бога в свою меру и по своим силам.
Не убивать в себе художника
– Если вы пишете для себя, то на что вы живете, содержите семью?
– Во-первых, я – священнослужитель, служу диаконом, и мне платят зарплату. Во-вторых, я не говорю, что не пишу заказы. И если ко мне приходят заказчики, они не приносят фотографию, как это чаще всего бывает с иконописцами, со словами: «Напишите мне вот так», – и иконописец обязан все точно скопировать. Большинство моих заказчиков знают, как я пишу, что у меня своя манера, свои предпочтения, и они мне говорят: «Андрей, напиши, как ты пишешь, только вот такой сюжет, и все».
То есть я не берусь за такие заказы, когда мне приносят фотографию и говорят: «Напиши, как Андрей Рублев». Я говорю: «Я не Андрей Рублев, не мастер такой величины, и так написать не сумею. Посмотрите мои работы, если вас устраивает такая стилистика и такой подход, то с удовольствием напишу для вас. Постараюсь максимально выложиться, сделать, насколько могу, хорошо. Если нет, обратитесь к тому мастеру, который вам более близок».
– Как вы стали священнослужителем?
– Это было естественное заключение процесса – я учился в Московской духовной академии, окончив семинарию. Мне очень хотелось служить Церкви, и это написанию иконы очень помогает, дает тебе более глубокое понимание самой Церкви, ее природы, богослужения, полноты церковной жизни.
Когда я поступил в семинарию, я очень хотел быть священником. Но сейчас я понимаю, что мне нравится служить дьяконом, и, возможно, это мой путь.
– Если подводить итог – то какими же должны быть правильная иконопись и правильное обучение ей?
– У меня нет панацеи. Достоинства православной культуры и иконописи в том, что за две тысячи лет в ней накопилось большое количество различных стилей и манер. И когда какой-то человек или группа людей высказываются категорично против стиля, манеры или мышления, то тем самым они делают беднее свою культуру или культуру окружающих людей. Поэтому я не люблю категоричностей, пусть каждый делает свое дело, как может.
Но мне кажется, что современной иконе очень повредило высказывание о том, что иконописец должен убить в себе художника.
Если в иконе нет твоего личного, твоих переживаний и твоего опыта, то эта икона не интересна даже для тебя, а тем более для другого человека.
В иконе должно быть твое отношение к образу и твое личное переживание. Тогда, возможно, в ней что-то появится, если Бог даст. А это возможно при условии, что над тобой не довлеет заказчик или денежный эквивалент.
Лично мне как раз проще было бы учиться и узнавать икону на провинциальных образцах – они на порядок легче и понятнее. Как-то это сразу рискованно – забираться на высоту Андрея Рублева, и это просто невозможно. Важно считывать не только стиль и манеру, но и художественный ход, то, за счет чего работает произведение. Если мы проанализируем сохранившиеся древние образцы, то мы не найдем практически ни одной копии. В древности не копировали, а делали списки. То есть главное было передать суть, а не форму. Поэтому мы имеем такое разнообразие древних стилей. Нет, скажем, ни одной одинаковой иконы святителя Николая или Богородицы.
В институте мы копировали лучшие средневековые образцы в различных музеях страны. Некоторые студенты, добиваясь технической подлинности, пытаются сымитировать каждый штрих и мазок автора. В результате счищают по двадцать-тридцать раз красочный слой, доходя до полуобморочного состояния. Копировать очень важно, не спорю. Но обучение не должно заключаться только в этом. Так как формируется своего рода постмодернистский подход к иконе: думать не ЧТО изображать, а КАК. В этом случае форма довлеет над содержанием. Все сосредоточены на технических средневековых манерах и эффектах. Мне тоже очень нравится язык средневековой иконы. Но в данном случае иконописец должен не только любоваться и имитировать этот язык, но и свободно изъяснять им свою веру. А именно этому почти никто не учит.